https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/uglovie/
– В чем дело? – говорит она с ласковой суровостью. – Что-то не так? Ты еще не проснулся?
– Спасибо, – говорит Робби и, всегда такой грациозный, всегда даже не садившийся в кресло, а изящно себя опускавший в него, тяжело валится на сиденье.
Круг смотрит на Робби, потом все взгляды отворачиваются от него. Круг не произносит ни слова. Не задавать себе лишних вопросов! Сделаем вид, как будто Робби здесь нет! Но круг не учитывает великого рвения Мюрзек, которая вся сейчас – сплошная любовь и неукротимое стремленье помочь.
– Мсье Робби, – тотчас вступает она, очевидно не зная, что это не фамилия, а имя, притом уменьшительное (правда, и бортпроводница совершит вскоре ту же ошибку), – извините, что я вам это говорю, но у вас сегодня очень бледное лицо. Вы заболели?
Никакого ответа. Робби даже не поворачивает к ней головы.
– А ведь верно, мой маленький, – восклицает с испуганными глазами и ходящей ходуном грудью мадам Эдмонд, – вид у тебя сегодня неважный! Что у тебя болит, мой котеночек?
Но Робби, который отдал ей во владение свою левую руку, по-прежнему не отвечает. Держа очень прямо шею и вперив в одну точку глаза, он неподвижно застыл в кресле.
– Мсье Робби, – говорит Мюрзек, – я позволю себе повторить свой вопрос. Вы заболели?
– Да нет, я вовсе не болен, – говорит Робби, не меняя своей деревянной позы, и я впервые слышу, как он, чей французский выговор всегда безупречен, произносит на немецкий манер согласные «д», «в» и «б».
Я смотрю на него, удивленный такой оплошностью. Он возвращает мне взгляд, и его глаза, опровергая его собственное утверждение, говорят мне красноречивее всяких слов: «Да, как видишь, я тоже. Вслед за тобой. В свою очередь». И одновременно он улыбается мне обескровленными губами.
Круг прекрасно понимает этот обмен взглядами, я чувствую это по прервавшимся разговорам, по наступившей вдруг тяжелой тишине. А я столь же прекрасно понимаю, что молчание круга имеет целью не подчеркнуть, а похоронить грозную правду, которая только что обнаружилась таким для всех очевидным и пугающим образом.
– Мадемуазель, – гнет свое, не унимаясь, Мюрзек, – я полагаю, что вам следовало бы проявить инициативу и дать мсье Робби тоже одну таблетку онирила.
– Да нет, я вовсе не болен, – повторяет Робби, снова делая ту же ошибку в произношении тех же слов. – Я не хочу принимать это лекарство. – И слабым голосом добавляет, обводя круг дерзким взглядом: – К тому же, как все могут убедиться, я нахожусь в полном здравии.
– Да нет же, мсье Робби, – говорит Мюрзек. – Не нужно нас обманывать. Вы больны.
– Ну хорошо, мадам, – говорит Робби по-прежнему слабым голосом, но с искрами в глазах. – Допустим, я в самом деле болен, но что вы можете для меня сделать?
– Молиться, – без малейшего колебания отвечает Мюрзек.
– Но это невозможно, – говорит Робби, – вы ведь уже совершили сегодня свои утренние молитвы.
– Я готова начать их снова.
– Сейчас? – вполне серьезным тоном спрашивает Робби, – Сейчас, если хотите.
– Я был бы вам за это в высшей степени благодарен, – говорит Робби и на последнем слове вновь запинается, произнося «б» и «д» на немецкий манер.
Мюрзек встает и строевым шагом направляется к кухонной занавеске. Отдернув ее, она оборачивается и устремляет на Робби взгляд своих синих глаз.
– Мсье Робби, не хотите ли вы, оставаясь в своем кресле, мысленно сопровождать мои молитвы?
– Охотно, мадам, – говорит Робби.
Мюрзек исчезает за занавеской, и Робби говорит совсем уже ослабевшим голосом, и на губах у него мелькает бледное подобие улыбки:
– Я буду молиться, чтобы ваши молитвы были услышаны.
– Робби, – тоже слабым голосом говорю я, – вам нужно принять онирил. Его моральное действие бесподобно.
– Нет, – говорит он, – я обойдусь без него.
Тут Караман принимается покашливать.
– К тому же, – вмешивается он в разговор с тем неподражаемым видом, с каким он по любому поводу призывает нас прислушиваться к голосу разума, – не следует думать, что онирил панацея от всех недугов. Он не может применяться во всех без исключения случаях.
– В этом я с вами не могу согласиться, – говорит насмешливо Робби. – Онирил полностью применим ко всем случаям, какие могут возникнуть у нас на борту.
Новая пауза, и бортпроводница с мягкой решительностью говорит:
– Даже если мсье Робби согласится принимать таблетки онирила…
– Но Робби не соглашается, – вставляет Робби.
– …для меня было бы затруднительно их ему дать. Кроме той упаковки, которую я вскрыла для мистера Серджиуса и специально отложила для него, – (я благодарен ей за эту фразу, а также – но не новая ли это иллюзия? – за взгляд, которым она сопровождает ее), – онирила у меня больше нет! Все остальные упаковки исчезли!
– Исчезли? – восклицает Блаватский, наклоняясь вперед, и его живые пронзительные глаза сверкают за толстыми стеклами очков. – И когда же вы обнаружили это исчезновение?
– В ту минуту, когда я давала таблетку мистеру Серджиусу. У меня было девять упаковок. А осталась только одна – та, которую я открыла для мистера Серджиуса.
Она вынимает ее из кармана своего форменного жакета. Мы ошеломленно глядим на коробочку и друг на друга.
– Если восемь упаковок онирила исчезли, – резким тоном говорит вдруг миссис Банистер, – значит, их кто-то украл.
Эта чисто феодальная бесцеремонность в подходе к проблеме, мне кажется, ошарашивает Блаватского (хотя я пока еще не улавливаю – почему). Но Робби не дает ему времени определить свою позицию. Слабым голосом, старательно выговаривая слова, он с очень заметным немецким акцентом обращается к бортпроводнице:
– Сколько таблеток в одной упаковке?
Бортпроводница открывает коробочку – гладкую серую коробочку без всякой надписи или аптечного ярлыка – и, высыпав содержимое себе на ладонь, вслух пересчитывает таблетки. Их восемнадцать, и, так как она дала мне одну вчера вечером и одну сегодня утром, баланс подвести несложно.
– Двадцать, – говорит она.
– Девять упаковок по двадцать штук в каждой – это составляет сто восемьдесят таблеток, – говорит Робби и углубляется в какие-то подсчеты, смысла которых, по-моему, никто не понимает.
Все это время Блаватский молчит. Он внезапно стал очень пассивным и очень скромным, наш суперсыщик. У него из-под носа крадут восемь коробок с лекарством, вне всякого сомнения сильнодействующим, а он себе в ус не дует, не предпринимает никаких шагов для расследования. Никого не допрашивает. Никого не подозревает. Даже самого подозрительного из всех, того, кого несомненно следует считать преступником…
Раздается сухой щелчок. Миссис Бойд, которая опрыскала себя туалетной водой, захлопывает сумку крокодиловой кожи, кладет ее себе на колени и, раздраженно уставив свой круглый глаз на Христопулоса, говорит с бостонским акцентом:
– Мистер Блаватский, почему вы не спросите у мистера Христопулоса, что ему понадобилось в galley в два часа ночи, именно тогда, когда бортпроводница уволокла мистера Серджиуса в хвост самолета?
Я гляжу на нее во все глаза. Я потрясен. Но не тем, что она обвиняет грека, а тем, что таким образом подтверждается реальность случившегося со мной в эту ночь. Я бросаю взгляд на бортпроводницу. Она хранит полную невозмутимость. Лицо – точно маска. Но, с другой стороны, возможно ли себе представить, чтобы каюта располагалась в самом хвосте самолета и чтобы у меня хватило сил добраться туда даже с помощью бортпроводницы?
Реакция Христопулоса оказывается хоть и запоздалой, но весьма бурной.
– Замолчите, вы, старая дура! – кричит он, весь дергаясь и сочась потом, и от него незамедлительно начинает исходить тяжелый запах. – Я и с кресла не вставал этой ночью!
Его жирные, толстые руки мечутся во все стороны, щупают желтый галстук, ширинку, следы перстней у основания пальцев.
– Вы лжете, мсье, – резко обрывает его миссис Банистер. – Я тоже вас видела. Я решила, что вы проголодались и, пользуясь затянувшимся отсутствием бортпроводницы, решили отправиться в galley в поисках съестного. Но, как я вижу, истина оказалась в другом! Вы завладели онирилом! Единственным лекарством, которое имеется у нас на борту! И которое было заготовлено в количестве, достаточном для того, чтобы его можно было раздать в случае надобности всем пассажирам!
– Здесь вы несколько поспешили с выводами, мадам, – говорит Караман, в то время как Блаватский, чего я никак не могу объяснить, молча и безучастно сидит в своем кресле, сложив на коленях руки. Караман продолжает: – Нет ничего необычного в том, что на борту самолета имеются на случай чрезвычайных обстоятельств какие-то медикаменты. Это вовсе не означает, что их будут всем раздавать.
Наступает пауза; для всех очевидно, что своей репликой Караман уводит дискуссию в сторону. Впрочем, его тезис тут же опровергается человеком, от которого мы меньше всего могли это ожидать.
– Прошу прощения, – говорит бортпроводница. – Онирил был как раз предназначен исключительно для того, чтобы в случае надобности раздать его всем пассажирам.
– Откуда вам это известно? – спрашивает Блаватский, вдруг обретя в отношении бортпроводницы изрядную долю былой агрессивности.
Бортпроводница ничуть не смущается. Она отвечает ровным тоном:
– Это было частью моих инструкций.
– Записанных на том клочке бумаги, который вы потеряли, – констатирует, ухмыляясь, Блаватский.
– Да, – спокойно подтверждает бортпроводница.
Лжет она или нет? Этого я не знаю. У меня в памяти всплывают некоторые детали, и я спрашиваю себя, не поддерживала ли бортпроводница с самого начала контакт с Землей – может быть, с помощью передатчика, спрятанного в galley.
– Но в таком случае, – говорит, обращаясь к бортпроводнице, миссис Банистер, – вы должны были нам об этом сказать.
– Вовсе нет, – чуть дрогнувшим голосом говорит бортпроводница. – Мне были даны совершенно точные инструкции; чтобы сказать вам об онириле, мне нужно было разрешение Земли.
После чего круг погружается в молчание. Караман хранит полную невозмутимость. Блаватский неподвижно застыл, и глаза его за толстыми стеклами очков абсолютно не видны. На Христопулоса он даже не смотрит и выглядит хмурым и удрученным.
– Мерзавец! – неожиданно кричит Пако, поворачиваясь в сторону грека. – Вам было мало выманивать у своих спутников деньги под фальшивым предлогом так называемого карточного долга! Теперь вы крадете лекарства! Так вот, вы сейчас же вернете бортпроводнице эти коробки, или я разобью вашу поганую морду!
– Это ложь! У меня их нет! – кричит Христопулос, и его руки негодующе мечутся во всех направлениях. – А что касается морды, это я вам ее разобью!
– Господа, господа, – без особой убежденности говорит Караман.
– Мандзони, – говорит миссис Банистер тоном, каким сюзерен обращается к своему вассалу, когда дает ему рыцарское поручение, – помогите мсье Пако отобрать у этого проходимца то, что он украл.
– Хорошо, мадам, – говорит, слегка бледнея, Мандзони.
Это трогательно или, если хотите, комично: Мандзони встает, расправляет плечи и в своем белоснежном одеянии, точно карающий ангел, идет на Христопулоса. Не знаю, умеет ли и любит ли Мандзони драться, но его рост, ширина плеч и решительная походка оказывают чудотворное действие.
Христопулос встает, затравленно озирается и, сделав крутой вираж вокруг собственной оси, поворачивается к Пако и к Мандзони спиной, бежит, быстро семеня толстыми ногами, к кухне, отдергивает занавеску и исчезает.
Пако и Мандзони растерянно застывают. Мандзони, подняв бровь, делает полуоборот в сторону миссис Банистер и вопросительно на нее смотрит, ожидая дальнейших инструкций.
– Обыщите его сумку, – командует миссис Банистер.
Блаватский ни слова не говорит и не делает ни единого жеста. Он наблюдает за происходящим как посторонний. Можно подумать, что это его не касается.
Мандзони не без отвращения открывает саквояж Христопулоса.
– Это она, мадемуазель? – спрашивает он у бортпроводницы, показывая ей издали маленькую серую коробку, но вместо того, чтобы прямо ей и отдать ее, он передает коробочку Пако, а тот протягивает ее бортпроводнице. Должно быть, Мандзони опасается, что миссис Банистер заподозрит его в желании дотронуться до руки бортпроводницы. Дрессировка, я вижу, идет успешно.
– Это она, – говорит бортпроводница. – Там должны быть еще семь таких упаковок.
Мандзони извлекает их одну за другой из саквояжа Христопулоса, и Пако передает их бортпроводнице.
Пассажиры молча и с некоторым уважением следят за этой операцией. Бог весть почему эти коробочки стали вдруг для них величайшей драгоценностью. А ведь им достаточно посмотреть на меня, чтобы понять: терапевтический эффект таблеток онирила ничтожен – даже если они делают менее мучительными остающиеся нам минуты.
Чья– то рука отодвигает занавеску кухни, появляется Мюрзек, за ней плетется Христопулос; он на целую голову выше ее, но сгорбился весь и съежился, прячась за ней. Его черные усы дрожат, по искаженному страхом лицу ручьями течет пот.
– Мсье Христопулос мне все рассказал, – говорит нам Мюрзек. – Я прошу вас не причинять ему зла.
– Паршивая овца под защитой козла отпущения, – говорит Робби так тихо, что, думаю, только я один его слышу.
– Скажите мне, – продолжает Мюрзек, бросая нам евангельский вызов, – как собираетесь вы с ним поступить?
Круг раздраженно молчит.
– Да, разумеется, никак, – говорит миссис Банистер, удивленная тем, что Блаватский все так же безучастен и предоставляет ей одной все решать.
Мандзони возвращается на свое место, Христопулос – на свое.
– Мадемуазель, – продолжает миссис Банистер, обращаясь с высокомерным видом к бортпроводнице, – заприте эти коробки на ключ. И доверьте ключ мсье Мандзони.
Бортпроводница не отвечает. Усевшись в кресло, Мандзони пытается туже затянуть узел своего галстука, хотя он нисколько не ослаб, а Христопулос рухнул на сиденье, опустил глаза вниз и, спасая жалкие крохи своего достоинства, бормочет в усы какие-то слова, о которых я затрудняюсь сказать, извинения это или угрозы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47