душевые кабины с глубоким поддоном 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я тоже, Фабий. Продемонстрируй нам свое искусство. Выбери кого-нибудь из присутствующих и изобрази его, а мы повеселимся. Выбирай кого-нибудь, ну, например, меня. Сегодня день развлечений и никому не будет позволено сердиться на тебя.
Фабий поклонился:
– Я никогда не рискну изобразить тебя, мой император. Лучше кого-нибудь другого.
Он огляделся и остановил взгляд на Гатерии, который был ближе всех к нему. Наклонил голову, прикрыл рукой губы, и над самым ухом Гатерия раздалось рычание тигра. Это было так правдоподобно, тигр был так близко и такой страшный, что перепуганный Гатерии вскочил.
Однако быстро разобравшись, уселся снова, процедив сквозь зубы:
– Ничтожество! Неотесанный хам! Грубиян!
И в это время Фабий заговорил жирным голосом Гатерия, с таким же злобным оттенком, точно так же выговаривая "р". И его голос невозможно было отличить от голоса Гатерия: «Ничтожество! Хам! Неотесанный! Грубиян!».
Император и вся таверна разразились хохотом и аплодисментами.
Фабий отошел от стола, а смех нарастал. Это шел не Фабий, это тяжелой поступью переваливался брюхатый Гатерии, ставил ноги, как слон, топ, топ, и фыркал при этом, словно загнанный вол, и так же, как Гатерии, стирал со лба пот и наконец развалился на лавке.
Калигула хохотал до слез. Смеялись все, кроме Гатерия. У того глаза помутнели от злости, он почти терял сознание от бешенства. Это уже слишком! Гатерии схватил бронзовый кубок с вином и со всей силой бросил в лицо Фабию. Фабий поймал его. слоновьим шагом Гатерия подошел к столу и с поклоном поставил кубок перед сопящим сенатором.
Император, аплодируя, закричал, покрывая всеобщий смех:
– Отлично! Я и не подозревал, какой ты воинственный, мой Гатерии. Фабий, не сдавайся! Хотел бы я увидеть вас на арене!
Гатерии взял себя в руки, заставил трезво мыслить. Он знал, что последующие мгновения будут решающими. Он поступил опрометчиво, достаточно одного слова, чтобы впасть в немилость. И он засмеялся.
– У тебя заболят глаза, мой божественный, если я предстану перед тобой в уборе гладиатора. А мне не хотелось бы причинять тебе боль. Я хочу только радовать тебя. У меня есть пять иллирских рабов, парни один к одному, я отдал их в гладиаторскую школу. Разреши прислать тебе их завтра в подарок для твоих игр в амфитеатре.
– Я буду очень рад, – ответил император, и Гатерий облегченно вздохнул. Но, как оказалось, преждевременно, так как Калигула желал развлекаться любой ценой.
– Ну, если не хочешь на арену, тогда спой для меня. Ты знаешь, как я люблю песни. И ты их тоже любишь, ведь не зря же ты подарил мне на Новый год лютню. Эй, есть здесь лютня? Подай ему, Мнестер!
Напрасно Гатерий пытался и на этот раз спасти уши императора. Пришлось взять лютню в руки. Резкие выкрики и хрип, что следовало принимать за песню Гатерия об Афродите, действительно были полны отчаяния. Император смеялся, закрывал уши, наконец взял лютню и передал ее Лавинию, сидевшему рядом с Гатерием. Лавиний еще больше вытянул и без того длинную шею. приподнял редкие брови и замычал какую-то старинную песню, в которой царь Нума Помпилий обращался к богам.
Императору наскучило нескладное пение. Он был задет тем, что ни Гатерий, ни Лавиний не восхваляли его величия. Он вырвал лютню у Лавиния и подал Котту.
Котта знал, чего жаждет император. Из трусости он готов был ему угодить, но просто не знал, как это сделать. Решил продекламировать что-то из Вергилия о красоте винограда, который зреет под лучами божественного солнца. При этом он поклонился в сторону Калигулы, надеясь, что себялюбец император примет слова о солнце на свой счет. Но он ошибся. Калигула сегодня жаждал быть воспетым, хотел во что бы то ни стало быть прославленным, поэтому его хорошее настроение как рукой сняло. Он начал хмуриться, побагровел от злости и приказал взять лютню Коммину. Тот, от природы не отличавшийся сообразительностью, забренчал и запел какие-то затасканные куплеты. Калигула затрясся от гнева, вырвал у него инструмент и передал Мнестеру, злобно пробурчав:
– Мои сенаторы и вправду не отличаются хорошим вкусом, если судить по выбору песен. Возможно, его больше у актеров.
Мнестер, «любимчик императора», любил Калигулу приблизительно так, как человек любит змею, сидящую в его рукаве и готовую в любую минуту ужалить.
Но Мнестер был хитрецом; он сразу понял, чего хочется самолюбивому властелину. Поэтому он умело провел рукой по струнам и, с собачьей преданностью глядя на императора, начал импровизировать пустой, затасканный панегирик: Послушай, о Цезарь, сын славных богов,

Что хочет сказать тебе раб из рабов,
Который был рад бы в сражении пасть
За то, чтобы вечной была твоя власть:
Когда б не шутом я, а скульптором был,
В честь дел твоих, Цезарь, великих
Я тысячи статуй твоих бы отлил,
Таких же, как ты, златоликих…

Фабий сжал губы, чтобы не рассмеяться. Император милостиво улыбался и протянул Мнестеру руку для поцелуя. Потом приказал передать лютню Апеллесу, которого он ценил гораздо выше Мнестера. И сказал гордо:
– Сейчас вы услышите мастера, друзья!
Апеллес окаменел. Должен ли он возвеличивать Калигулу выше богов, как это сделал Мнестер? Выше своего Ягве? Заповеди Моисея этого не позволяют.
Единого бога… Он был выбит из колеи. Несколько раз нервно провел по струнам, они глухо зазвучали под его пальцами, два раза он приоткрыл рот.
И не смог.
Калигула нахмурился.
– Долго ли я буду ждать? Ты такой знаменитый актер, для которого пустяк найти слова, достойные твоего императора.
Волнение Апеллеса росло, он краснел, бледнел, но в душе его зрел протест, его гордость восставала против желания императора, все ждали, и напряжение росло. Актер положил лютню на стол и сказал в отчаянии:
– Я не умею импровизировать, мой божественный, как Мнестер, не сердись, но у меня не получится, прости… Я действительно не могу…
Гнев Калигулы был страшен. Он закричал в бешенстве:
– Херея! Стража, сюда! Разденьте этого жида, привяжите к столбу, пятьдесят ударов кнутом!
Император злобно оттолкнул Мнестера, который бросился в ноги просить за друга. Сенаторы замерли в страхе. Из-за этого терзать человека, даже если он актер? Ведь он же свободный человек, римский гражданин. Любимец народа.
Разве Калигула не понимает, что он делает? Он, что, сбесился? О горе! А что теперь нас ждет после того, как он всех так унизил? Грузчики и поденщики вставали из-за столов, не скрывая изумления. С какой радостью убрались бы они отсюда, но побаивались, а вдруг император и на них разозлится.
Экзекуция началась. Удар кнута рассек кожу, на спине Апеллеса выступили первые капли крови. Актер застонал от боли, сжал зубы. Однако выдержать долго не смог. Боль была невыносимой, и он закричал. Он кричал все громче и громче. Кровь лилась. Калигула, возбужденный видом крови, вскочил и уставился на лицо истязуемого.
Фабий стоял в толпе, он видел спину своего друга и лицо императора. Он замер от страха: какое лицо, какое лицо! Это лицо внезапно обрело форму.
Все части слились воедино. Теперь это было истинное лицо императора! На нем исчезло все, что делает человека человеком. Пасть гиены с ощеренными зубами. На такое лицо смотреть страшно, от него боль сильнее, чем от ударов плетью. Остекленевшие, неподвижные глаза Калигулы расширились, губы дрожали от сладострастия.
– Вы слышите? У него нежный голос и при пытках, не так ли? А ну-ка, добавьте!
Луция трясло от отвращения. Он должен вмешаться, он должен воспрепятствовать этой бесчеловечной расправе, он должен попросить императора, но он не смеет. От стыда за свое малодушие кровь ударила ему в лицо. Он с мольбой посмотрел на императора, но тот не обратил на него никакого внимания.
– Сильнее! Сильнее! Он выдержит! Ну, пой! Теперь импровизируй!
Кровь стекала струйками по спине. Истязуемый выл от боли. Но Фабий не видел этого, он даже не слышал криков, он видел только страшную, жаждущую крови, безжалостную пасть чудовища, которое наслаждалось мучениями Апеллеса.
Все стояли не шевелясь и как завороженные смотрели на страшное зрелище, даже пламя светильников словно застыло. В таверне царила гробовая тишина.
Слышались равномерные удары плетки и стоны Апеллеса, его воющий плач и глухие удары, рвущие кожу. Даже ко всему привыкшие преторианцы вытаращили глаза, а сенаторам казалось, что каждый удар по Апеллесу падает на их спины, рвет кожу до крови, добирается до костей.
Внезапно истязуемый захрипел, мышцы расслабились, безжизненное тело, поддерживаемое веревками, сползло на пол.
Калигула выпрямился, огляделся. Увидел вокруг себя хмурые, подавленные лица. Нервно задергался. Ему перестало здесь нравиться.
– Ну, мои сенаторы, признаете, что вид крови освежает? Надо переменить помещение. Херея! Подъем! К девушкам на Субуру, развлекаться!
Император, бросив хозяину несколько золотых, вышел из трактира.
Сенаторы поплелись следом за ним.
В трактире остались только актеры и рабочий люд с пристани. Они отвязали Апеллеса, привели его в чувство, расстелили плащи и положили его на лавку. Жена трактирщика промыла ему раны. Потом приложила повязку с холодящей мазью. Фабий присел возле Апеллеса, когда он взял его руку, она еще судорожно дергалась, будто отсчитывала удары.
Посетители таверны потихоньку начали расходиться на работу и, выйдя за дверь, сплевывали и посылали проклятия императору. Фабий и Мнестер остались с Апеллесом до рассвета.
Как ослепший человек видит до конца жизни перед собой последнюю картину, которую зафиксировали его глаза, так и Фабий, куда бы он ни посмотрел, всюду видел звериное лицо Калигулы.
Он был бы рад разбить это лицо вдребезги, но оно не разбивалось и все время стояло перед ним. И он понял – не будет для него жизни, если он не смоет с себя позор: как он мог смотреть и молчать, когда на его глазах была осквернена и опорочена человечность. Что теперь делать?
У актера нет меча за поясом. Но у него есть другое оружие, куда более опасное. Единственный путь, который мне остается, говорил себе Фабий и смотрел на закрытые глаза Апеллеса. Но перед собой он видел все то же бесчеловечное лицо.
Я напишу пьесу. Я напишу пьесу о чудовище, которого называют человеком.
Я не могу иначе. Если я хочу быть человеком, я должен это сделать. Разве я смогу теперь смотреть людям в глаза?

Глава 51

Год и один день прошли с той минуты, как император Тиберий испустил дух, удавленный руками Макрона.
Год и один день прошли с той минуты, как Калигула захватил власть над Римской империей, приветствуемый таким ликованием, какого не знал ни один правитель ни до, ни после него.
Полгода прошло с той поры, как Калигула – «благословение рода человеческого» и «любимец народа» – ожесточился, безжалостно устранил Макрона и начал свое страшное правление.
По Куприевой дороге, вверх, мимо храма Теллус, двигались ко дворцу Ульпия сенаторские носилки. Человек в белой, отороченной двумя пурпурными полосами тоге вылез у ворот из лектики. Ворота были накрепко заперты, сквозь решетку человек увидел, что по двору бегают огромные собаки и оглушительно лают. Дом был мертв, он походил на заколдованный замок, в котором никто не живет. Человек ударил молотком в медную доску. Вышел старый одноглазый привратник.
– Сенатор Ульпий никого не принимает, господин.
– Я знаю, – сказал человек, – я знаю это. Но все же… Назови ему мое имя. Сенека.
– Сенека, – удивился привратник и поплелся в дом. Философ ждал.
День клонился к вечеру, день прозрачный и искристый. как хрусталь, сияющий, солнечный, полный чистого света, полный нежных запахов пробуждающейся земли.
Привратник вернулся, засов отодвинулся, раб придержал собак, и гость вошел. Управляющий Публий приветствовал его на пороге и провел в дом.
Они миновали перистиль и вошли в атрий. Здесь было темно, как в склепе.
Темная ткань закрывала комплувий, отверстие, через которое прежде сюда проникал свет и дождь; только на алтаре, перед фигурками ларов, трепетал огонек масляного светильника. Статуи богов и богинь у стен атрия были обернуты материей, жутко было на ощупь пробираться мимо окутанных тканью статуй, брести в полутьме мимо бассейна, в котором когда-то из пасти бронзового дельфина била струя воды и который теперь был нем. Тишина здесь стояла мучительная. Управляющий провел Сенеку в таблин.
Там, где раньше днем играло солнце, теперь единственное окно было заколочено. От стен несло холодом, воздух был сырой, затхлый.
Старый сенатор сидел в кресле при свете двух светильников, это освещение делало его благородное лицо восковым и безжизненным.
Ульпий поднялся, обнял гостя и усадил его.
– Тебя первого, Сенека, я принимаю здесь с тех пор, как скончался мой друг Сервий Курион.
– Я весьма дорожу этой честью, мой Ульпий. Ты восхищаешь меня тем, что живешь здесь один, отрешившись от мира, в гордом спокойствии…
– Я не живу, мой милый, – прервал его седовласый старик. – Я медленно умираю. Готовлюсь отправиться в царство Аида. Это так хорошо. Я не вынес бы атмосферы, которая царит там, внизу, атмосферы подлости и преступлений. До конца дней моих я буду верен тому, чем жили мои предки и я. В одиночестве, в темноте, в тишине. Безумствам когда-нибудь придет конец, и тогда ваши дети и внуки смогут без стыда взглянуть в лицо тому, на кого я могу взирать с чистой совестью, но те, что правят там, внизу, не могут.
Сенека оглянулся и увидел то, на что указывал старик. Там, лицом к Ульпию, стоял бюст «последнего республиканца» Юния Децима Брута, убийцы Цезаря.
– Вместе с ним я прозябаю тут, с ним говорю, под его взглядом умру. До последнего вздоха я буду завидовать его подвигу.
Управляющий Публий принес сушеный инжир, грубый хлеб и родниковую воду.
Сенека, тронутый знаками внимания, поклонился. Старик улыбнулся:
– Я не забыл о твоем вкусе. Да и не мог забыть, потому что это и моя любимая пища.
Сенека жевал инжир, покашливал. Ему было холодно, и он попросил накрыть чем-нибудь ноги.
– Что нового в сенате?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я