https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/90x90/
потом он женил его на Шарлотте Орлеанской и пожаловал ему герцогство Немурское. Читатель, вероятно, помнит, что мы встречали в Сен-Жермене Жака де Немура, сына Филиппа, и что он был всецело предан интересам Франции.
С другой стороны, бернцы и валезанцы оспаривали у Эммануила Филиберта земли у озера Леман, которые они отобрали у его отца, и, поскольку их поддерживала Женева, этот очаг независимости и ереси, было очевидно, что с ними придется вести переговоры.
Кроме того, все крепости в Пьемонте, Бресе и Савойе мешали французам и были ими уничтожены, кроме крепостей тех пяти городов, где они должны были держать гарнизоны вплоть до рождения принцессой Маргаритой сына. Кроме того, французы определяли сумму налогов и взимали их, а следовательно, казна была пуста, вся обстановка герцогских дворцов разграблена, а что касается драгоценностей короны и наследственных драгоценностей, то герцог обратил в деньги все, чем он не дорожил, и передал в руки ростовщиков то, чем он дорожил, в надежде когда-нибудь это вернуть.
Чтобы противостоять этой нищете герцог сумел привезти с собой только пятьсот-шестьсот тысяч золотых экю, причем туда входила часть приданого принцессы Маргариты и выкупы Монморанси и Дандело.
Безусловно, отлучка и несчастья возымели свое обычное действие, уничтожив все привязанности и заставив забыть все долги: знать, не видевшая Эммануила с его детства, забыла своего герцога и превратилась в некую вольницу. Такое часто происходило в пятнадцатом и шестнадцатом веках, причем это случалось и с могущественными и почитаемыми государями, и тем более с теми, кто не мог защитить себя и уж, разумеется, поддержать и защитить других.
Так, например, Филипп де Коммин покинул герцога Бургундского и перешел к Людовику XI; Таннеги дю Шатель и виконт де Роган, подданные герцога Бретонского, стали служить Франции, а Дюрфе, подданный французского короля, наоборот, перешел к герцогу Бретонскому.
И более того, многие дворяне, оставаясь савойцами, получали жалованье от короля Франциска или от короля Филиппа и носили французскую или испанскую перевязь, и, если сильных мира сего разъедала, словно сердечная проказа, неблагодарность, то слабыми владело равнодушие и забвение.
Дело в том, что пьемонтские города мало-помалу свыклись с присутствием французов. Впрочем, победители вели себя довольно скромно: подати взимались в строго необходимом размере, никакой местной полиции не существовало, и каждый мог жить по своему разумению; большая часть должностей продавалась, и чиновники, спеша вернуть себе затраченное, почти не преследовали хищений, сами подавая пример в этом.
У Брантома по этому поводу мы читаем:
«Во времена Людовика XII и Франциска I в Италии не было ни одного наместника и губернатора провинции, кто бы, пробыв два-три года в своей должности, не заслужил, чтобы ему за его лихоимства и вымогательства отрубили голову. Без всех неблаговидных дел и великих несправедливостей, что мы там совершили, Миланское герцогство осталось бы за нами, а так мы потеряли все!»
Из этого следовало, что все, кто был предан своим государям, находились в тени или опале, потому что оставаться верным Эммануилу Филиберту, генералу воюющих с Францией австрийской, фламандской и испанской армий, значило открыто признать французов врагами и угнетателями.
Те несколько дней, что он провел в Ницце, были сплошным праздником: дети, увидевшие отца после долгого отсутствия, отец, увидевший детей, которых он считал потерянными, не выражают свою радость и свою любовь более нежно! Эммануил Филиберт положил в сокровищницу крепости триста тысяч золотых экю на восстановление городских стен и на то, чтобы заложить на скалистом хребте, отделяющем порт Вильфранш от порта Лимпия, замок Монталбан, который, из-за его малых размеров, венецианский посол Липпомано называл объемной моделью настоящей крепости. Потом герцог отправился в Кони — город, вместе с Ниццей оставшийся ему самым верным, и, чтобы сохранить эту верность, когда не хватало пушек, отливший их за счет городской казны. Эммануил вознаградил Кони: герб города был разделен на четыре части белым крестом Савойи, а горожане получили право называться гражданами.
Ноу него были и более важные заботы: точно так же как во Франции были гугеноты, принесшие стране немало потрясений в царствование Франциска II и Карла IX, у Эммануила были реформаты в Пьемонтских Альпах.
Женева с 1535 года приняла лютеранство и вскоре стала главным оплотом учеников Кальвина, но Альпийский Израиль существовал с десятого века.
Около середины десятого века эры Христовой, по традиции считавшегося последним веком перед концом света, когда полмира дрожало от страха, предчувствуя этот конец, в Италии появилось несколько христианских семейств с Востока, ведущих свой род от павликиан — секты, которая отделилась от манихеев. Из Италии, где их называли paterini, откуда произошло название патарены, они проникли в долины Прагелато, Люцерна и Сен-Мартена.
Они прижились в отдаленных ущельях, как дикие цветы, и жили в чистоте и простоте, никому не ведомые, в горных расщелинах, никому, как они полагали, не доступных. Душа их была свободна, как птица в небесной лазури, а совесть чиста, как снега на вершинах гор Роза и Визо, этих европейских сестер гор Фавор и Синай. Патарены не признавали основателем своего вероучения ни одного из новейших ересиархов: они утверждали, что доктрина церкви первых веков сохранилось у них во всей своей чистоте; ковчег Господень, говорили они, покоится на горах, где они живут, и, в то время как римскую церковь захватывает волна заблуждений, среди них продолжает гореть божественный факел. Поэтому они называли себя не реформатами, а реформаторами.
И в самом деле, эта церковь с очень строгими нравами (ее приверженцы носили платье без шва, как у Христа) свято сохраняла дух, обычаи и обряды первых христиан. Ее законом было Евангелие, а культ, проистекавший из этого закона, был самым простым из всех существовавших в человеческом обществе: члены общины были связаны братской любовью и собирались только для совместной молитвы. Единственным их преступлением — а чтобы преследовать этих людей, следовало обвинить их в каком-то преступлении! — было то, что они утверждали, будто Константин, дав папам огромные богатства, развратил христианское общество; утверждая это, они опирались на два изречения Христа: первое — «Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову», и второе — «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». И это преступление навлекло на них преследования только что созданной инквизиции.
Четыре столетия продолжались резня и костры — потому что именно от патаренов вели свое происхождение альбигойцы в Лангедоке, гуситы в Богемии и вальденсы в Апулии, — но ничто не охладило в них ни веры, ни стремления распространять ее; их проповедники неустанно разъезжали повсюду, не только чтобы посетить вновь появившиеся общины, но и чтобы создавать их. Их главными апостолами были: Вальдо из Лиона (по его имени их и назвали вальденсами), затем знаменитый Беренгарий, затем некий Лодовико Паскуале, проповедник в Калабрии, затем некий Джованни из Люцерна, проповедник в Генуе, затем, наконец, многочисленные братья по имени Молин, посланные обращать в свою веру Богемию, Венгрию и Далмацию.
Государи Савойи сначала считали, что вальденсы — затерянное, малочисленное и безобидное племя с чистыми и мягкими правами. Но, когда явились миру великие властители душ, великие ниспровергатели миров — Лютер и Кальвин — и вальденсы присоединились к ним, став одной из ветвей реформатского движения, они перестали быть религиозной сектой и стали политической партией.
Во времена невзгод, выпавших на долю Карла III, вальденсы, как уже было сказано, распространились по долинам Прагелато, Люцерна и Сен-Мартена и приобрели большое число сторонников на равнинах и даже в городах Пьемонта, в Кьери, Авиньоне и Турине. Поэтому Франциск I, союзник константинопольских турок и немецких протестантов, приказал в 1534 году сенату Турина преследовать их по всей строгости закона, а своим военным командирам — помогать инквизиции, чтобы заставить вальденсов или ходить к обедне, или покинуть страну. Преследования продолжались и при Генрихе II.
Вот почему, когда 16 ноября Эммануил Филиберт прибыл в Верчелли — один из замков, где, напомним, прошло его детство, — в вальденских долинах было очень неспокойно.
XVIII. 17 НОЯБРЯ
Семнадцатого ноября утром у маленького домика в Оледжо остановился всадник, закутанный в большой плащ, соскочил с коня и принял в свои объятия женщину, едва живую от радости и счастья.
Это были: всадник — Эммануил Филиберт, а женщина — Леона.
Хотя с того момента, как Эммануил Филиберт расстался с Леоной в Экуане, прошло всего пять месяцев, в молодой женщине произошли разительные перемены. Это были те перемены, что происходят в цветке, когда его пересаживают с солнца в тень, или в птице, когда ее, свободную певунью, сажают в клетку: цветок теряет яркость, а птица перестает петь.
Щеки Леоны побледнели, глаза были печальны, а речь медлительна.
Когда чуть утихла первая радость свидания и в безумном и бесконечном счастье они обменялись первыми словами, Эммануил с беспокойством посмотрел на свою возлюбленную: горе оставило на ее лице свой неизгладимый след.
Она улыбнулась в ответ на его обеспокоенный взгляд.
— Я вижу, мой любимый, кого ты ищешь, — сказала она. — Ты ищешь пажа герцога Савойского, твоего веселого товарища из Ниццы и Эдена, ты ищешь бедного Леоне!
Эммануил вздохнул.
— Он умер, — продолжала она с грустной улыбкой, — и ты его больше не увидишь… Осталась его сестра Леона, и ей он завещал свою любовь и преданность тебе.
— О! Мне это не важно! — воскликнул Эммануил. — Я люблю Леону! И всегда буду любить Леону!
— Тогда поторопись и будь как можно более нежен, — сказала молодая женщина со все той же грустной улыбкой.
— Почему? — спросил Эммануил.
— Мой отец умер молодым, — ответила она, — моя мать умерла молодой, а мне через год будет столько лет, сколько было моей матери, когда она умерла.
Эммануил, вздрогнув, прижал ее к сердцу. Потом изменившимся голосом он воскликнул:
— Боже, что это ты говоришь, Леона!
— Ничего особенно страшного, милый, особенно теперь, когда я знаю, что Бог позволяет мертвым охранять живых!
— Я тебя не понимаю, Леона, — сказал Эммануил: его не на шутку начала беспокоить глубокая задумчивость, сквозившая во взгляде молодой женщины.
— Сколько времени ты можешь мне уделить, любимый? — спросила Леона.
— О, весь день и всю ночь! Разве мы не условились, что раз в году ты целые сутки принадлежишь мне?
— Да!.. Значит, отложим на завтра то, что я хотела тебе сказать. А сейчас мы с тобой будем жить прошлым!
Потом со вздохом Леона добавила:
— Увы! Прошлое — это мое будущее!
И она сделала знак Эммануилу следовать за ней.
Поскольку дом в Оледжо, обставленный скорее как молельня, а не как жилище, она купила недавно, ее здесь никто не знал, еще меньше знали Эммануила Филиберта, ведь он не был в Пьемонте с детства.
Пока они шли, крестьяне разглядывали красивого молодого человека тридцати лет и прелестную женщину лет двадцати пяти, не подозревая, что они видят государя, который держит в руках счастье их страны, и ту, которая держит в руках счастье государя.
Куда они шли?
Вела Эммануила Леона.
Время от времени она останавливалась около группы крестьян и говорила Эммануилу:
— Послушай!
Потом спрашивала у крестьян:
— О чем вы говорите, друзья? И они отвечали:
— А о чем вы хотите, прекрасная госпожа, чтобы мы говорили, если не о возвращении нашего государя?
Тогда в разговор вступал Эммануил и спрашивал:
— А что вы о нем думаете?
— А что мы можем о нем думать? — отвечали крестьяне. — Мы его не знаем!
— Но понаслышке знаете? — спрашивала Леона.
— Да, как храброго полководца. Но нам храбрые полководцы не нужны! Храбрые полководцы воюют для поддержания своей славы, а для нас война — это бесплодные поля, безлюдные деревни, горе наших дочерей и жен!
И Леона умоляюще смотрела на Эммануила.
— Ты слышишь? — шептала она.
— И что же вы хотите от вашего государя, добрые люди? — спрашивал Эммануил.
— Чтобы он нас освободил от иноземцев, чтобы он дал нам мир и справедливость!
— От имени герцога, — отвечала Леона, — я вам все это обещаю, потому что герцог не только храбрый полководец, как вы сказали, но и великодушный человек!
— В таком случае, — восклицали крестьяне, — да здравствует наш молодой герцог Эммануил Филиберт!
Герцог прижимал Леону к груди, ибо она, как когда-то Эгерия Нуме, показала ему, чего на самом деле хочет народ.
— О моя возлюбленная Леона, — сказал он, — почему я не могу вот так с тобой объехать свои земли?
Леона грустно улыбнулась.
— Я всегда буду с тобой, — прошептала она.
А потом добавила так тихо, что только она сама и Господь могли услышать:
— И может быть, позже я буду с тобой еще больше, чем сейчас.
Они вышли из деревни.
— Хотела бы я, любимый, — сказала Леона, — пойти туда, куда мы с тобой идем, по дороге, усеянной цветами; но и небо и земля отмечают по-своему ту же годовщину, что и мы: земля печальна и гола — это образ смерти; солнце сияет и льет тепло — это образ жизни; смерть преходяща, как и зима, а жизнь вечна, как солнце!.. Узнаешь ты место, где ты нашел одновременно и жизнь и смерть?
Эммануил Филиберт взглянул вокруг и вскрикнул: он узнал место, где он двадцать пять лет тому назад нашел у ручья мертвую женщину и полумертвого ребенка.
— А, ведь это здесь, не правда ли? — воскликнул он.
— Да, — сказала Леона, улыбаясь, — это здесь. Эммануил взял свой кинжал, срезал ветку ивы и воткнул ее в землю на том самом месте, где лежала мать Леоны.
— Здесь будет воздвигнута часовня Деве Милосердия, — сказал он.
— И Матери Всех Скорбящих, — добавила Леона.
И она стала собирать на берегу запоздалые осенние цветы, а перед глазами Эммануила Филиберта, облокотившегося на иву, с которой он срезал ветку, проходила вся его жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
С другой стороны, бернцы и валезанцы оспаривали у Эммануила Филиберта земли у озера Леман, которые они отобрали у его отца, и, поскольку их поддерживала Женева, этот очаг независимости и ереси, было очевидно, что с ними придется вести переговоры.
Кроме того, все крепости в Пьемонте, Бресе и Савойе мешали французам и были ими уничтожены, кроме крепостей тех пяти городов, где они должны были держать гарнизоны вплоть до рождения принцессой Маргаритой сына. Кроме того, французы определяли сумму налогов и взимали их, а следовательно, казна была пуста, вся обстановка герцогских дворцов разграблена, а что касается драгоценностей короны и наследственных драгоценностей, то герцог обратил в деньги все, чем он не дорожил, и передал в руки ростовщиков то, чем он дорожил, в надежде когда-нибудь это вернуть.
Чтобы противостоять этой нищете герцог сумел привезти с собой только пятьсот-шестьсот тысяч золотых экю, причем туда входила часть приданого принцессы Маргариты и выкупы Монморанси и Дандело.
Безусловно, отлучка и несчастья возымели свое обычное действие, уничтожив все привязанности и заставив забыть все долги: знать, не видевшая Эммануила с его детства, забыла своего герцога и превратилась в некую вольницу. Такое часто происходило в пятнадцатом и шестнадцатом веках, причем это случалось и с могущественными и почитаемыми государями, и тем более с теми, кто не мог защитить себя и уж, разумеется, поддержать и защитить других.
Так, например, Филипп де Коммин покинул герцога Бургундского и перешел к Людовику XI; Таннеги дю Шатель и виконт де Роган, подданные герцога Бретонского, стали служить Франции, а Дюрфе, подданный французского короля, наоборот, перешел к герцогу Бретонскому.
И более того, многие дворяне, оставаясь савойцами, получали жалованье от короля Франциска или от короля Филиппа и носили французскую или испанскую перевязь, и, если сильных мира сего разъедала, словно сердечная проказа, неблагодарность, то слабыми владело равнодушие и забвение.
Дело в том, что пьемонтские города мало-помалу свыклись с присутствием французов. Впрочем, победители вели себя довольно скромно: подати взимались в строго необходимом размере, никакой местной полиции не существовало, и каждый мог жить по своему разумению; большая часть должностей продавалась, и чиновники, спеша вернуть себе затраченное, почти не преследовали хищений, сами подавая пример в этом.
У Брантома по этому поводу мы читаем:
«Во времена Людовика XII и Франциска I в Италии не было ни одного наместника и губернатора провинции, кто бы, пробыв два-три года в своей должности, не заслужил, чтобы ему за его лихоимства и вымогательства отрубили голову. Без всех неблаговидных дел и великих несправедливостей, что мы там совершили, Миланское герцогство осталось бы за нами, а так мы потеряли все!»
Из этого следовало, что все, кто был предан своим государям, находились в тени или опале, потому что оставаться верным Эммануилу Филиберту, генералу воюющих с Францией австрийской, фламандской и испанской армий, значило открыто признать французов врагами и угнетателями.
Те несколько дней, что он провел в Ницце, были сплошным праздником: дети, увидевшие отца после долгого отсутствия, отец, увидевший детей, которых он считал потерянными, не выражают свою радость и свою любовь более нежно! Эммануил Филиберт положил в сокровищницу крепости триста тысяч золотых экю на восстановление городских стен и на то, чтобы заложить на скалистом хребте, отделяющем порт Вильфранш от порта Лимпия, замок Монталбан, который, из-за его малых размеров, венецианский посол Липпомано называл объемной моделью настоящей крепости. Потом герцог отправился в Кони — город, вместе с Ниццей оставшийся ему самым верным, и, чтобы сохранить эту верность, когда не хватало пушек, отливший их за счет городской казны. Эммануил вознаградил Кони: герб города был разделен на четыре части белым крестом Савойи, а горожане получили право называться гражданами.
Ноу него были и более важные заботы: точно так же как во Франции были гугеноты, принесшие стране немало потрясений в царствование Франциска II и Карла IX, у Эммануила были реформаты в Пьемонтских Альпах.
Женева с 1535 года приняла лютеранство и вскоре стала главным оплотом учеников Кальвина, но Альпийский Израиль существовал с десятого века.
Около середины десятого века эры Христовой, по традиции считавшегося последним веком перед концом света, когда полмира дрожало от страха, предчувствуя этот конец, в Италии появилось несколько христианских семейств с Востока, ведущих свой род от павликиан — секты, которая отделилась от манихеев. Из Италии, где их называли paterini, откуда произошло название патарены, они проникли в долины Прагелато, Люцерна и Сен-Мартена.
Они прижились в отдаленных ущельях, как дикие цветы, и жили в чистоте и простоте, никому не ведомые, в горных расщелинах, никому, как они полагали, не доступных. Душа их была свободна, как птица в небесной лазури, а совесть чиста, как снега на вершинах гор Роза и Визо, этих европейских сестер гор Фавор и Синай. Патарены не признавали основателем своего вероучения ни одного из новейших ересиархов: они утверждали, что доктрина церкви первых веков сохранилось у них во всей своей чистоте; ковчег Господень, говорили они, покоится на горах, где они живут, и, в то время как римскую церковь захватывает волна заблуждений, среди них продолжает гореть божественный факел. Поэтому они называли себя не реформатами, а реформаторами.
И в самом деле, эта церковь с очень строгими нравами (ее приверженцы носили платье без шва, как у Христа) свято сохраняла дух, обычаи и обряды первых христиан. Ее законом было Евангелие, а культ, проистекавший из этого закона, был самым простым из всех существовавших в человеческом обществе: члены общины были связаны братской любовью и собирались только для совместной молитвы. Единственным их преступлением — а чтобы преследовать этих людей, следовало обвинить их в каком-то преступлении! — было то, что они утверждали, будто Константин, дав папам огромные богатства, развратил христианское общество; утверждая это, они опирались на два изречения Христа: первое — «Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову», и второе — «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». И это преступление навлекло на них преследования только что созданной инквизиции.
Четыре столетия продолжались резня и костры — потому что именно от патаренов вели свое происхождение альбигойцы в Лангедоке, гуситы в Богемии и вальденсы в Апулии, — но ничто не охладило в них ни веры, ни стремления распространять ее; их проповедники неустанно разъезжали повсюду, не только чтобы посетить вновь появившиеся общины, но и чтобы создавать их. Их главными апостолами были: Вальдо из Лиона (по его имени их и назвали вальденсами), затем знаменитый Беренгарий, затем некий Лодовико Паскуале, проповедник в Калабрии, затем некий Джованни из Люцерна, проповедник в Генуе, затем, наконец, многочисленные братья по имени Молин, посланные обращать в свою веру Богемию, Венгрию и Далмацию.
Государи Савойи сначала считали, что вальденсы — затерянное, малочисленное и безобидное племя с чистыми и мягкими правами. Но, когда явились миру великие властители душ, великие ниспровергатели миров — Лютер и Кальвин — и вальденсы присоединились к ним, став одной из ветвей реформатского движения, они перестали быть религиозной сектой и стали политической партией.
Во времена невзгод, выпавших на долю Карла III, вальденсы, как уже было сказано, распространились по долинам Прагелато, Люцерна и Сен-Мартена и приобрели большое число сторонников на равнинах и даже в городах Пьемонта, в Кьери, Авиньоне и Турине. Поэтому Франциск I, союзник константинопольских турок и немецких протестантов, приказал в 1534 году сенату Турина преследовать их по всей строгости закона, а своим военным командирам — помогать инквизиции, чтобы заставить вальденсов или ходить к обедне, или покинуть страну. Преследования продолжались и при Генрихе II.
Вот почему, когда 16 ноября Эммануил Филиберт прибыл в Верчелли — один из замков, где, напомним, прошло его детство, — в вальденских долинах было очень неспокойно.
XVIII. 17 НОЯБРЯ
Семнадцатого ноября утром у маленького домика в Оледжо остановился всадник, закутанный в большой плащ, соскочил с коня и принял в свои объятия женщину, едва живую от радости и счастья.
Это были: всадник — Эммануил Филиберт, а женщина — Леона.
Хотя с того момента, как Эммануил Филиберт расстался с Леоной в Экуане, прошло всего пять месяцев, в молодой женщине произошли разительные перемены. Это были те перемены, что происходят в цветке, когда его пересаживают с солнца в тень, или в птице, когда ее, свободную певунью, сажают в клетку: цветок теряет яркость, а птица перестает петь.
Щеки Леоны побледнели, глаза были печальны, а речь медлительна.
Когда чуть утихла первая радость свидания и в безумном и бесконечном счастье они обменялись первыми словами, Эммануил с беспокойством посмотрел на свою возлюбленную: горе оставило на ее лице свой неизгладимый след.
Она улыбнулась в ответ на его обеспокоенный взгляд.
— Я вижу, мой любимый, кого ты ищешь, — сказала она. — Ты ищешь пажа герцога Савойского, твоего веселого товарища из Ниццы и Эдена, ты ищешь бедного Леоне!
Эммануил вздохнул.
— Он умер, — продолжала она с грустной улыбкой, — и ты его больше не увидишь… Осталась его сестра Леона, и ей он завещал свою любовь и преданность тебе.
— О! Мне это не важно! — воскликнул Эммануил. — Я люблю Леону! И всегда буду любить Леону!
— Тогда поторопись и будь как можно более нежен, — сказала молодая женщина со все той же грустной улыбкой.
— Почему? — спросил Эммануил.
— Мой отец умер молодым, — ответила она, — моя мать умерла молодой, а мне через год будет столько лет, сколько было моей матери, когда она умерла.
Эммануил, вздрогнув, прижал ее к сердцу. Потом изменившимся голосом он воскликнул:
— Боже, что это ты говоришь, Леона!
— Ничего особенно страшного, милый, особенно теперь, когда я знаю, что Бог позволяет мертвым охранять живых!
— Я тебя не понимаю, Леона, — сказал Эммануил: его не на шутку начала беспокоить глубокая задумчивость, сквозившая во взгляде молодой женщины.
— Сколько времени ты можешь мне уделить, любимый? — спросила Леона.
— О, весь день и всю ночь! Разве мы не условились, что раз в году ты целые сутки принадлежишь мне?
— Да!.. Значит, отложим на завтра то, что я хотела тебе сказать. А сейчас мы с тобой будем жить прошлым!
Потом со вздохом Леона добавила:
— Увы! Прошлое — это мое будущее!
И она сделала знак Эммануилу следовать за ней.
Поскольку дом в Оледжо, обставленный скорее как молельня, а не как жилище, она купила недавно, ее здесь никто не знал, еще меньше знали Эммануила Филиберта, ведь он не был в Пьемонте с детства.
Пока они шли, крестьяне разглядывали красивого молодого человека тридцати лет и прелестную женщину лет двадцати пяти, не подозревая, что они видят государя, который держит в руках счастье их страны, и ту, которая держит в руках счастье государя.
Куда они шли?
Вела Эммануила Леона.
Время от времени она останавливалась около группы крестьян и говорила Эммануилу:
— Послушай!
Потом спрашивала у крестьян:
— О чем вы говорите, друзья? И они отвечали:
— А о чем вы хотите, прекрасная госпожа, чтобы мы говорили, если не о возвращении нашего государя?
Тогда в разговор вступал Эммануил и спрашивал:
— А что вы о нем думаете?
— А что мы можем о нем думать? — отвечали крестьяне. — Мы его не знаем!
— Но понаслышке знаете? — спрашивала Леона.
— Да, как храброго полководца. Но нам храбрые полководцы не нужны! Храбрые полководцы воюют для поддержания своей славы, а для нас война — это бесплодные поля, безлюдные деревни, горе наших дочерей и жен!
И Леона умоляюще смотрела на Эммануила.
— Ты слышишь? — шептала она.
— И что же вы хотите от вашего государя, добрые люди? — спрашивал Эммануил.
— Чтобы он нас освободил от иноземцев, чтобы он дал нам мир и справедливость!
— От имени герцога, — отвечала Леона, — я вам все это обещаю, потому что герцог не только храбрый полководец, как вы сказали, но и великодушный человек!
— В таком случае, — восклицали крестьяне, — да здравствует наш молодой герцог Эммануил Филиберт!
Герцог прижимал Леону к груди, ибо она, как когда-то Эгерия Нуме, показала ему, чего на самом деле хочет народ.
— О моя возлюбленная Леона, — сказал он, — почему я не могу вот так с тобой объехать свои земли?
Леона грустно улыбнулась.
— Я всегда буду с тобой, — прошептала она.
А потом добавила так тихо, что только она сама и Господь могли услышать:
— И может быть, позже я буду с тобой еще больше, чем сейчас.
Они вышли из деревни.
— Хотела бы я, любимый, — сказала Леона, — пойти туда, куда мы с тобой идем, по дороге, усеянной цветами; но и небо и земля отмечают по-своему ту же годовщину, что и мы: земля печальна и гола — это образ смерти; солнце сияет и льет тепло — это образ жизни; смерть преходяща, как и зима, а жизнь вечна, как солнце!.. Узнаешь ты место, где ты нашел одновременно и жизнь и смерть?
Эммануил Филиберт взглянул вокруг и вскрикнул: он узнал место, где он двадцать пять лет тому назад нашел у ручья мертвую женщину и полумертвого ребенка.
— А, ведь это здесь, не правда ли? — воскликнул он.
— Да, — сказала Леона, улыбаясь, — это здесь. Эммануил взял свой кинжал, срезал ветку ивы и воткнул ее в землю на том самом месте, где лежала мать Леоны.
— Здесь будет воздвигнута часовня Деве Милосердия, — сказал он.
— И Матери Всех Скорбящих, — добавила Леона.
И она стала собирать на берегу запоздалые осенние цветы, а перед глазами Эммануила Филиберта, облокотившегося на иву, с которой он срезал ветку, проходила вся его жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127