Выбор порадовал, цены сказка
Вуншгетрей сжег свою тетрадь, где, вероятно, упоминался и Оле Бинкоп. Он навсегда возненавидел всякие тетради. К чертям их! У человека должны быть голова и сердце!
А тут перед ним сидит эта Симеон, убежденная в собственной непогрешимости, и зачитывает выдержки из черной тетради. Такова ирония судьбы! Ведь, если вдуматься, она научилась всему этому у Вуншгетрея. Секретаря душит отвращение, но он берет себя в руки и не выставляет ее за дверь.
— Оставьте нас вдвоем.
Симеон несколько раздосадована — Вуншгетрей лишил ее удовольствия. Сейчас председателю намнут его упрямую башку, а она ничегошеньки не увидит. Фрида подмигивает Краусхару. А тот думает про утиную ферму.
Оле ходит взад и вперед, взад и вперед по кабинету. И Вуншгетрей тоже не садится в кресло, как делает обычно, когда к нему является посетитель. Он тоже ходит по кабинету. Занятная пара!
— Товарищ Ханзен, изложи мне суть твоих сомнений.
Дружеский тон сбивает Оле с толку, а впрочем, чего ему бояться? Намерения у него хорошие, против увеличения поголовья он не возражает, он только настаивает на соблюдении разумных темпов: параллельное расширение стада и кормовой базы. Осушить луга, избавить их от закисленности! Улучшить почвы! Зеленый корм! Партия и окружной секретариат должны не только приказывать, но и помогать. Вот ему, к примеру, позарез нужны экскаватор, вагонетки, рельсы. Он хотел бы разработать мергельный карьер и увеличить плодородие всех окрестных лугов. Но без помощи окружного секретариата ему не обойтись.
И тот и другой все еще мерят мелкими шажками бурый кокосовый половик. За открытым окном в листьях каштана
запутался летний ветерок. Вуншгетрей обдумывает предложения Ханзена. Он чувствует, что с двух сторон две разные силы зажали его в тиски.
Это было после тысяча девятьсот пятьдесят шестого. Тогда Вуншгетрей усвоил: настоящий член партии не слепо выполняет указания, а продумывает их. И если он все свои возражения— или того хуже — соображения складывает в ящичек, обитый изнутри драгоценным преклонением перед опытом старших товарищей, это далеко не всегда идет на пользу партии.
Но усвоить — это одно, а применить на практике — совсем другое. В последние годы много говорилось и писалось о повышении урожайности. Вуншгетрей советовался со знающими агрономами относительно повышения урожайности в своем районе.
— Для этого нужно время,— сказал один.
Время и расстояние — страшные слова для революционера. Вуншгетрей снова настроился подозрительно. Время — это звучит как-то реакционно. Время — так перед округом никогда не отличишься.
Специалист настаивал на своей точке зрения. Он доказывал секретарю, что урожайность с каждым годом снижается из-за ложного подхода к статистике, к соревнованию, к темпам.
Неужели добрые намерения и рвение могут снизить урожайность? На взгляд Вуншгетрея, дальше идти некуда, это крайние, чтобы не сказать архиреакционные, взгляды.
А специалист стоял на своем:
— Взгляни и убедись.
Поздней осенью, во время пахоты, Вуншгетрей выехал с агрономом на поле. Земля была сырая. И секретарь мог видеть, что, хотя лемеха плуга рыхлят почву сверху, подошвы его одновременно разглаживают и цементируют ее снизу, будто площадку для молотьбы.
— Вот, полюбуйся,— сказал агроном.— Гумно, да и только. Все утрамбовано. Это гумно летом отрезает корни растения от грунтовых вод, а мы каждую осень повторяем то же самое.
Вуншгетрей стал прикидывать: а разве обязательно каждый год проводить вспашку на одинаковой глубине? Надо же как-то разрушить пресловутое гумно. В эту осень Вуншгетрей не давал себе ни отдыха, ни срока, ездил из одной МТС в другую, следил, чтобы вспашка проводилась достаточно глубоко, чтобы можно было покончить наконец с обезвоживанием почвы. Завидев секретаря, трактористы бранились на чем свет стоит. Поди изловчись при таком контроле выполнить норму и победить в соревновании!
Секретарю удалось все-таки добиться, что по его району вспашка в общем и целом проводилась достаточно глубоко. Он обеспечил растениям приток грунтовых вод, зато себя самого никак не обеспечил: по осенней пахоте его район занял последнее место. В окружной газете появилась карикатура: тракторист сидит на улитке и спит сладким сном. «Майбергские темпы».
В последующие годы у Вуншгетрея просто руки не доходили до .осенней пахоты. Пришлось пустить все на самотек. Район занял третье место по округу. Ругать его перестали. Статистика и темпы соревнования взяли верх над Вуншгетреем.
И вот Оле Бинкоп расхаживает по его кабинету. Он опять ерепенится и требует разумных темпов в увеличении поголовья. С его доводами трудно не согласиться. И, кроме того, Оле — это вам не первый встречный. Малый он, конечно, непокладистый и неуживчивый, но зато ведь передовик, инициатор. Итак, может ли Вуншгетрей проникнуться взглядами Оле и противопоставить их точке зрения товарищей из округа?
Он еще раз пускает в ход привычные аргументы: больше молока, больше мяса для республики, и все это—ускоренными темпами.
Оле не лезет попусту в бутылку. Он со всем согласен. Пожалуйста. «Цветущее поле» готово принять еще двадцать, даже тридцать коров, но при условии, что их обеспечат кормами.
Вуншгетрею только этого и надо.
— Стало быть, ты возьмешь тридцать коров?
— Без корма ни единой.
И опять все начинается сначала. Фриде Симеон и Краусхару, что сидят в приемной и ждут приговора над Оле, предоставляется редкая возможность по-упражняться в терпении.
Наконец Вуншгетрей и Оле приходят к соглашению. Это не мирный договор, отнюдь нет, но по крайней мере Оле дает согласие принять тридцать коров-иностранок. А Вуншгетрей со своей стороны, обязуется исхлопотать для «Цветущего поля» экскаватор, узкоколейку и дополнительные лимиты на корма. При этом секретарь райкома думает о скрытых резервах. Не могут же там, наверху, требовать молниеносного увеличения поголовья, не располагая достаточной кормовой базой. Ему удается заразить своим оптимизмом даже Оле.
Новолуние. Мертке сидит на ступеньках перед будкой куриного возка. К ней подсаживается Мампе Горемыка. Ох уж эти безлунные ночи! Хоть сдохни, никак не уснешь, самое милое дело податься в ночные сторожа. А Мертке пусть идет домой и ложится спать. Уж как-нибудь Мампе Горемыка убережет ее тощих питомцев. Огреет дубинкой каждого, кто польстится на даровую курятину.
— А ты мне четвертинку за это поставишь, идет?
Но у Мертке нет при себе четвертинки. И не станет она добывать выпивку для Мампе. Она уже пила однажды шампанское. В Берлине. Вспомнить —и то противно.
— Ты пила шампанское?—Вот уж чего Мампе не ожидал. Такая ласточка-касаточка, и вдруг шампанское. А Мампе разбирается в птицах. В молодые годы при нем была одна такая птичка-голубка.— Раньше я был трезвее двух пасторов, вместе взятых. Увижу бутылку, нарисованную на плакате, меня и то с души воротит. Да тут вмешалась судьба. Никогда не знаешь, где она тебя подстерегает. И под каким обличьем. Ко мне она явилась в обличье управляющего, который заприметил мою жену. И увел от меня эту голубку.
Сперва она ходила по ягоды. Потом по грибы. Потом по дрова. Я сидел на своем портняжном столе и знай себе шил. А жена нанесла во двор кучи хвороста и валежника, настоящее аистиное гнездо. Гнездо для птенцов, думалось мне, потому что живот у нее становился все больше.
«Господь благослови тебя, моя голубка. Как мы назовем того, кого ты носишь под сердцем?»
Она не ответила.
«Без имени оставим?»
«Да».
А потом стала разговорчивой. И тут я узнал, что ребенка дарует нам судьба. И что эта судьба носит высокие сапоги и суконную куртку.
Я налетел на судьбу и обозвал ее сволочью, и тогда судьба отвратила от меня лик свой. Это куда хуже, чем ее удары. Наказов не стало, шить нечего — ни грубошерстных костюмов, ни рейтуз для верховой езды, ни визиток, ни жилетов. На помещичий двор заявился бродячий портной. Он шил для ГОСПОД, для управляющего, для учеников, даже крестьяне отступились от меня по знаку той же судьбы. Господь да обрушит на них дождь нечистот!
Деревянным метром я сметал паутину с портяжного стола. А иголкой ковырял в зубах. Довели!
Кажется, хватит? Не тут-то было, ты еще не знаешь, что такое судьба! Поздней осенью моя голубка снова пошла по дрова. И не вернулась. На озере — там, где теперь плещутся твои утки, судьба столкнула ее в воду. Мы искали ее целую неделю, ее и дитя без имени.
Но тут наконец судьба сжалилась надо мною. Она послала мне запой. И он закалил мое больное сердце.
А в один прекрасный день судьба обернулась зачатым от сифилитика сыном лесопильщика и в этом обличье сказала мне:
«Возьми обед Антона Дюрра — был у нас такой — и положи его под определенное дерево!» Эй, девочка, ты слушаешь или уже заснула?
Мертке слушает. В три уха.
— А ты что ответил?
— Я не согласился бы даже за пять тысяч марок. Раз в жизни я не выполнил требования судьбы.
— А кто же это сделал вместо тебя?
— Сама судьба.
— Ну а теперь, дядя Шливин, вы поладили с судьбой или еще нет?
— Теперь у нас тишь да гладь. А я давно лежу на дне. Судьба меня и знать не хочет. Ты хоть раз видела, чтобы судьба обрушилась на кротовый холмик?
Вот сидит Мертке, и жизненного опыта у нее ни на грош: хотела бы она его утешить, да не знает как...
Оле возвращается из Майберга. Фары его мотоцикла вырывают из мрака беленые стволы придорожных деревьев и снова отбрасывают их в сонную темноту.
Он останавливается у сжатого поля, а машину ставит в канаву. Мало-помалу в забитые грохотом уши проникает песня цикад. Кузнечики тоже стрекочут, летний оркестр играет на полную мощность. Оле наперерез идет через поле — посмотреть, много ли успел наработать комбайн после обеда. По дороге останавливается у первого куриного возка, прикладывает к стене ухо: молодки чуть слышно кудахчут во сне. Полный порядок под дегтярно-черным небом.
Мертке свернулась клубочком в своей будке. Мампе ушел. Она его утешила, как умела: «Судьба ходит, судьба водит, судьба песенки поет!»
Мампе смеялся: «Водка сушит, водка душит, водка тешит, эх ты, ласточка!»
Наверно, Мертке в самом деле ласточка, и больше ничего. Она лежит, отгоняет страх и пытается уснуть. Ее вспугивает чей-то крик. «Ух-ух!» Она закусывает губу. Ей вспоминается смешное наставление учителя Зигеля: все люди, которые сумели чего-то в жизни достичь, шли от известного к неизвестному. «Ух-ух!» Мертке вспоминает красочное описание крика хищных птиц, вычитанное у Брема. Но там мертвые буквы, а здесь сама жизнь. «У-ух!» Она откидывает одеяло, бросается к двери. Сова бесшумно улетает прочь.
Мертке садится на ступеньку и слушает большой летний оркестр... Вот она плывет в лодке по озеру. Волны поблескивают (а как же им не блестеть, когда солнце?). Вдруг все темнеет (как в плохом фильме). Слышен свист. Туча опускается на озеро — тысяча уток (никто их не пересчитывает, но их ровно тысяча). Утки белые, черные, рябые, зеленые даже (во сне только и бывает).
И снова озеро залито солнцем. Поблескивает утиное оперение. Из камышей выходит Оле. Ур-ра! Утки вернулись!
«Наши утки»,— слышит Мертке собственный шепот. Оле берет ее на руки (как же так, почему она не сопротивляется?). Дышать легко, исчезли ночные страхи — как у ребенка.
Шорох в камышах. Судьба идет! (Нет, про это рассказывал Мампе Горемыка.) Судьба—это женщина, и тело у нее из тумана (как можно так жить?). А волосы у нее как пушица (про это рассказывала ей Эмма Дюрр). Сердце у женщины из янтаря и свободно болтается на груди — на серебряной цепочке (непонятно, как же так?). Мертке пожимает руку Оле (ей давно уже хотелось пожать его руку). Судьба на цыпочках подходит ближе. «Мертке, ты?» Мертке вскрикивает и, соскочив с лесенки, убегает.
Оле стоит на лугу под липами и смотрит на домик Нитнагелей, ждет, когда погаснет свет в окошке у Мертке. Из-за соснового бора выплывает новый день. Сова возвращается па свою колокольню.
Занимается новый день осенней страды. Оле идет за мотоциклом. Он бросил его ночью в придорожной канаве. Мотоцикл исчез. Масляное пятно на траве осталось как последний привет.
Молодняк нынче сыт. Без забот, без тревог. Коровы набили свой сычуг наливным овсом. Пастух в это время занимался другими делами. Теперь они отдыхают, и пастух тоже пристроился в холодке. Сидит и смотрит на подернутое дымкой поле. Боже, оборони его от солнечного удара!..
Что такое человек по сравнению с комбайном? Пьяный долгоносик рядом с доверху полной кормушкой. Комбайн может умять за день такую гору, что словами не скажешь! Сколько самогонки можно бы сделать из такой кучи зерна! Бочку, здоровенную бочку, величиной с дом...
Мампе разливает водку по бутылкам, полный воз бутылок, прозрачные, аппетитные бутылки, а в них—белый огонь. И вдруг чья-то тень закрывает эту ослепительную перспективу.
— Эй ты, пьянь несчастная, где мой мотоцикл?
Мампе не может так, сразу, вернуться в мир трезвый и требовательный.
— Мотоцикл? Какой мотоцикл, голубчик ты мой?
Что за чудеса! Стало быть, это председательская машина, а Мампе то думал, что она принадлежит одному пижону в черной кожаной куртке. Кряхтя, он поднимается с земли и ведет разгневанного Оле в кусты. Там лежит мотоцикл—руль согнут, зеркальце разбито, номер помят, бензобак покорежен. Оле заходится от гнева.
— Ты мне возместишь убытки!
Мампе стоит, вытаращив глаза, пока председатель и его машина не скрываются за поворотом дороги. Опять судьба начинает ему пакостить. Он-то надеялся сорвать вознаграждение за находку, а тут изволь платить. Хоть вешайся! Покинув отдыхающее стадо, Мампе идет в деревню: слышите, люди, как судьба на меня ополчилась? Мампе разукрашивает свое приключение не хуже, чем телегу на троицу:
— На жнивье посреди ночи вдруг откуда ни возьмись мотоцикл. Подле самого возка для кур. Ай да птичница, думаю я. Неужто мы живем при феодальном целибате? А молодчика я изловлю, будьте покойны! Уж я его выставлю на бутылочку.
Свинарка Хульда Трампель плотоядно облизывает губы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49