установка душевых кабин
А если он не возьмет, пойдите к доктору или к фохту.
Это была местная «знать» — люди, ко вкусам которых другие относились с известной снисходительностью, зато обдирали их как только могли. Настоящие богачи, крупные торговцы и судовладельцы, были не настолько глупы, чтобы покупать щуку по пятнадцати эре за фунт.
Эту цену дал нам аптекарь. Щука весила больше десяти фунтов, и мы чувствовали себя страшно важными, когда проходили с ней по улицам; все могли тогда видеть, что копенгагенские мальчики тоже умеют ловить рыбу. Хотя, пожалуй, все-таки мы поступали неправильно: теперь отец стал руководителем работ, он должен был бы сам есть щуку!
— Эх, ты! У нас ведь всегда туго с деньгами,— сказал мне Георг. — Их никогда не хватает!
Да, тут крылось непонятное; у отца была теперь хорошая работа, но у нас в доме по-прежнему экономили. Мать считала каждое эре.
Дни становились все длиннее, а вода теплее. Засучив штаны как можно выше, мы бродили по мелководью, выгоняя угрей из-под больших камней и поддевая их острогой. На этот лов также следовало приходить пораньше; вода была еще холодная, но когда из моря поднимался огненный шар, она, казалось, сразу теплела и все окна вдоль прибрежной тропинки загорались. Старая вдова рыбака, Марта, появлялась в дверях и определяла погоду, приставив к глазам руку; а в городе уже кричали петухи, мычали коровы, стоявшие на привязи, из хлевов доносился рев молодой скотины, и слышно было, как бряцали упряжные цепи о дышла, как гремели колеса телег по каменному настилу, — из крестьянских дворов люди выезжали в поле.
Здесь же был тихий мирок, где приходилось двигаться как можно осторожнее; беззвучными шагами, перешептываясь, брели мы от камня к камню и осторожно передвигали их, держа наготове острогу. Под крупными камнями, торчавшими из воды, — излюбленным местом отдыха чаек, — мягко, призывно булькали волны прибоя, а над водой раздавался крик низко летящих уток. На дне, под большими камнями, изредка попадались бледно-голубые гагачьи яйца, — птицам не под силу было донести тяжелую ношу до родного гнезда. Эти яйца очень любил отец; он вообще охотно поедал все, что дарила свободная, дикая природа.
Однако ему не нравилось, что мы подолгу пропадали на взморье, хотя мы и приносили домой много лакомых вещей: дети должны приучаться к настоящей работе. Вот сверху донесся стук его деревянных ^башмаков, подбитых железом, и он вышел из калитки; по счастью, он нас не видел, — низкое утреннее солнце било ему прямо в глаза. Значит, сейчас около шести часов утра; в шесть у него начиналась работа.
И не успевали мы оглянуться, как было уже семь. Мать стояла наверху, приложив руку к глазам, искала нас и звала.
— Приехали ли лодки? — кричала она. — Тогда бегите в гавань, купите пять фунтов мелкой трески; вот вам десять эре. Но поторапливайтесь! Вы же знаете, отец приходит в половине восьмого.
Ага, значит к завтраку у нас будет жареная треска!
В восемь начинались занятия в школе, но от них легко было увильнуть, — никто не проверял, пришли мы учиться или нет. Часто по дороге нас сманивал кто-нибудь, кому требовался мальчик на работу, или же мы сами находили что-нибудь занимательнее уроков и удирали.
В школе мы сами заботились о развлечениях. У нас был в первые годы только один учитель — старый причетник, учившийся в молодости на пастора; попав в неприятную историю с какой-то женщиной, он вынужден был отказаться от духовной карьеры, но это не помешало ему стать учителем.
Он занимался с нами и утром и после полудня, но относился к урокам очень небрежно. Он сидел на кафедре с тростью в руке, курил длинную трубку и читал столичную газету, предоставляя нас самим себе, а чтобы мы ему не докучали, заставлял нас хором твердить нараспев псалмы. Когда мы допевали псалом до конца, он приказывал начинать следующий. Трость равномерно раскачивалась в его руке, но как только наступала пауза, трость останавливалась, и он с негодованием отрывался от своей газеты, начинал шипеть и браниться, затем немедленно сходил с кафедры и бил нас тростью, не разбирая, кто прав, кто виноват. Он был готов в любое время учить нас своей тростью, таскать за волосы, стучать по нашим головам костяшками пальцев. Ему было совершенно безразлично, кого бить,—и он был по-своему прав, поскольку все мы создавали беспорядок; первые ряды распевали псалмы так усердно и набожно для того лишь, чтобы он не догадался о том, что происходит за их спинами. Внезапно наступала тишина, и все глаза устремлялись на последнюю скамью, где стоял Хенрик Бэдкер, изображая из себя черта, — с черным лицом, вытаращенными глазами и оскаленными зубами. Учитель бросался туда с тростью, но редко мог добраться до грешника, — мы плотно сдвигали столы и загораживали путь. Хенрик стоял в узеньком проходе у стены, учителе же был посреди класса. Оба готовились к прыжку, не спуская глаз друг с друга; всякий раз как учитель делал движение, чтобы броситься вперед, мальчик прыгал в сторону, и столы снова преграждали учителю путь. Внезапно старик круто поворачивался и уходил из класса; потрясая гривой волос, зажав трость под мышкой, он важно шагал через улицу к своему дому. Тогда у нас наступал перерыв, и мы не видели учителя час или два.
Трость обыкновенно хранилась в кафедре. Когда мы собирались устроить представление, два больших мальчика приходили в школу пораньше, поднимали крышку кафедры, доставали трость и основательно натирали ее луком. Собираясь разыграть старого учителя, все мы чинно сидели на своих местах, а когда он входил, мы, с виду такие послушные, сразу начинали хором распевать псалмы. Учитель развертывал свою газету. Но как только он принимался читать, мы вдруг замолкали. Старик сердито вскидывал на нас глаза. «Это Нилен!» — орали мы хором, будто бы глубоко возмущенные. Учитель грозил ему, и мы возобновляли пение. Вдруг снова пауза. Опять виноват Нилен, то же и в следующий раз; класс продолжал дружно указывать на него. Учитель не особенно любил связываться с Ниленом, но под конец выходил из терпения: он сопел, как разъяренный бык, по классу распространялся сильный запах никотина. Учитель с поднятой тростью бросался к среднему проходу и обрушивался на Нилена, который сам останавливался у передней скамейки, как будто жаждал понести наказание. Он не удирал, мирно позволял уложить себя, как овцу, на край стола и так и лежал, жалобно вскрикивая все время, пока Фрис дубасил его по заду. И как он вопил, бестия, показывая классу язык, какие строил рожи!.. Просто невозможно было удержаться от смеха. Весь класс ликовал. Конечно, Нилену было не больно, — для такого представления он специально надевал три пары штанов. А через голову Фриса летели обломки трости, пока у нее не отламывалась ручка. Тогда Фрис выбрасывал остатки трости, брал свою длинную трубку и уходил. Мы же устремлялись на волю — на берег, к морю, или в гавань, если приходило какое-нибудь судно.
Ни о какой связи между школой и семьей не было и речи. Учитель никогда не посылал жалоб родителям, не обращался и в школьное ведомство, как бы далеко мы ни заходили в своих шалостях. Он не желал никакого вмешательства, старался справиться с нами один. И это было умно с его стороны, так как в случае расследования дело вряд ли решилось бы в его пользу. Перемены, которые он устраивал, были продолжительнее, чем уроки, и за все время пребывания в школе мы научились кое-чему только друг от друга. Я не помню, чтобы Фрис хоть изредка рассказывал нам что-нибудь из отечественной или естественной истории или прочитал вслух рассказ. Если бы он задался целью погасить в нас всякую любознательность и предприимчивость, то не мог бы достигнуть этого более рациональным способом, нежели прибегая к столь изощренной, бесконечной зубрежке псалмов. Мы сами заботились о своем развитии. Избирая объектом проказ самого Фриса, мы удовлетворяли свою потребность в развлечениях, и это было своего рода самозащитой.
Мы были не злые и даже не особенно грубые дети. Когда позднее в город приехал настоящий учитель, отнесшийся серьезно к своему делу, дисциплина школе установилась сама собой. Такие предметы, как физика и естествознание, живо интересовали, увлекали нас, и нам уже не нужно было искать других развлечений. А отечественная история! Рольф со своими великанами— Роаром, Хельге и Уффе-Кротким... Ни о чем подобном мы не слыхали от Фриса. Мне мало пришлось учиться у Скрюдструпа, всего три последних года перед конфирмацией, когда я каждое лето пас скот. Но зато я был обязан Фрису тем, что ко дню конфирмации знал наизусть все его псалмов из старого псалтыря.
И все-таки мы, дети, были безжалостны. Позднее, когда я целых шесть лет учился сапожному ремеслу, которое мне казалось неинтересным, я узнал на собственном опыте, какая это трагедия, если люди работают не по призванию. Фрис, вероятно, был бы хорошим ремесленником; о нем рассказывали, что, уходя из школы в положенный или неположенный час, он торопился домой, чтобы обивать старые стулья.
Отцу жилось трудно, потому что он вышел из бедняков, не знал никакого ремесла, не получил образования. Многие считали дерзостью, что простой рабочий подает проекты в округ и в муниципалитет и хочет сделаться подрядчиком. О его работе нельзя было сказать ничего плохого, и способности его были признаны всеми, но невидимые руки постоянно вставляли ему палки в колеса. Когда работа бывала кончена, сразу же распространялся слух, что ее не одобрят; когда же приемка проходила благополучно, то пускались в ход все средства, чтобы помешать отцу получить новый подряд. Всякий раз кончалось тем, что он впадал в уныние и начинал пить. Хотя он и был коренным борнхольмцем, но у него совершенно отсутствовала присущая его землякам изворотливость; он ненавидел всякие ухищрения и уловки и никогда к ним не прибегал, но зато оказывался бессильным перед ними и только злился втихомолку. В конце концов у него лопалось терпение, он выходил из себя, резко нападал на начальство и подчиненных и наносил врагам такие удары, что те несколько лет спустя все еще помнили о них.
Часто при мощении дороги надо было срезать бугры, сглаживать неровности; иногда приходилось копать под чьим-нибудь домом, а затем укреплять его или подводить новый фундамент; владелец дома чуть с ума не сходил, как будто под ним разверзалась преисподняя, и бегал взад и вперед, не зная, что предпринять. Как-то ночью сторож Кофод, сняв поставленную отцом подпорку, подложил вместо нее камни. Угол дома осел, и народ повалил, точно на богомолье, посмотреть, как дом будет рушиться; недаром, видно, люди говорили, что непростительно поручать такое ответственное дело простому рабочему. Его нужно отстранить! Но отец отправился в Рэнне и добился того, что дорожный инспектор и архитектор приехали, осмотрели все и оправдали его. Работа по укреплению дома была проведена правильно, ночной сторож сам был виноват, что дом осел. Отец остался руководителем работ, но и враги у него тоже остались.
В нашем городке и чиновники и все прочие жители недоброжелательно относились друг к другу, здесь не было никакой сплоченности, особенно среди бедняков. Многие, пресмыкаясь перед людьми влиятельными, в свою очередь старались найти таких, которым жилось бы еще тяжелее, чем им. Они не могли справиться с работой на крупных предприятиях, так как привыкли копаться в одиночку, смысл совместного труда был им не понятен. Они не понимали, в чем преимущество нормированного рабочего дня, работали не торопясь и часто справлялись с делом лишь поздно вечером. Только те из горожан, кто в молодости плавал в море, научились работать в коллективе; вернувшись домой, они стали рыбаками и шкиперами. Эти люди резко отличались от других, были более открытыми, простыми и щедрыми, — не чета тем, кто владел в деревне клочком земли. Мы, мальчики, предпочитали помогать не мелким крестьянам, а рыбакам и шкиперам; но и среди них попадались такие, с которыми трудно было ладить.
Существует мнение, что наш век уничтожил многие различия между людьми. Несомненно, кое-какие особенности сгладились или исчезли; теперь, например, по одному внешнему виду человека нельзя определить — ремесленник ли он, крестьянин или учитель. Во времена же моего детства можно было с первого взгляда угадать профессию человека, которая накладывала на каждого особый и, в чужих глазах, часто смешной отпечаток. Тогда встречались люди весьма своеобразные, даже, пожалуй, чудаковатые. Их так и называли «чудаками»; у них были оригинальные, часто смешные привычки и манеры, которые стали их второю натурой и от которых они уже не могли отделаться. В детстве я встречал много таких чудаков или людей со странностями,— можно сказать, все люди были по-своему странными, невероятно упрямыми, настойчивыми. Объяснялось это отчасти тем, что тогда только единицы с трудом могли приобрести какие-нибудь знания; и если это им удавалось, то знания прочно усваивались. Теперь встречается гораздо больше людей с широким кругозором, имеющих обо всем свое личное мнение, хотя оно лишь в незначительной степени отличается от общепринятого. Зато в наш «век индивидуализма» гораздо меньше оригинальных личностей.
В самом деле, в наше время образование по сравнению с прошлым упрощено. Теперь обучение движется налаженно, как по конвейеру, а тогда каждый вынужден был собирать знания по крупинке. Это налагало известный отпечаток на человека, нередко делало его односторонним. Тот, кто способен самостоятельно приобрести необходимые знания и дополнить ими современное «маргариновое» просвещение, имеет теперь гораздо больше возможностей развить свои способности, чем во времена моего детства.
Когда дело не касалось работы, отец во многом был «чудаком». Как ни упрям он был вообще, в работе он всегда стремился применять новые методы. Он прекрасно усвоил современные ускоренные темпы еще в столице. У отца были ловкие и проворные руки, поэтому он сердился, если кто-нибудь работал так, будто у него был «лишний большой палец на руке», или если человек «раз пять обходил вокруг лопаты, прежде чем ковырнуть землю».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Это была местная «знать» — люди, ко вкусам которых другие относились с известной снисходительностью, зато обдирали их как только могли. Настоящие богачи, крупные торговцы и судовладельцы, были не настолько глупы, чтобы покупать щуку по пятнадцати эре за фунт.
Эту цену дал нам аптекарь. Щука весила больше десяти фунтов, и мы чувствовали себя страшно важными, когда проходили с ней по улицам; все могли тогда видеть, что копенгагенские мальчики тоже умеют ловить рыбу. Хотя, пожалуй, все-таки мы поступали неправильно: теперь отец стал руководителем работ, он должен был бы сам есть щуку!
— Эх, ты! У нас ведь всегда туго с деньгами,— сказал мне Георг. — Их никогда не хватает!
Да, тут крылось непонятное; у отца была теперь хорошая работа, но у нас в доме по-прежнему экономили. Мать считала каждое эре.
Дни становились все длиннее, а вода теплее. Засучив штаны как можно выше, мы бродили по мелководью, выгоняя угрей из-под больших камней и поддевая их острогой. На этот лов также следовало приходить пораньше; вода была еще холодная, но когда из моря поднимался огненный шар, она, казалось, сразу теплела и все окна вдоль прибрежной тропинки загорались. Старая вдова рыбака, Марта, появлялась в дверях и определяла погоду, приставив к глазам руку; а в городе уже кричали петухи, мычали коровы, стоявшие на привязи, из хлевов доносился рев молодой скотины, и слышно было, как бряцали упряжные цепи о дышла, как гремели колеса телег по каменному настилу, — из крестьянских дворов люди выезжали в поле.
Здесь же был тихий мирок, где приходилось двигаться как можно осторожнее; беззвучными шагами, перешептываясь, брели мы от камня к камню и осторожно передвигали их, держа наготове острогу. Под крупными камнями, торчавшими из воды, — излюбленным местом отдыха чаек, — мягко, призывно булькали волны прибоя, а над водой раздавался крик низко летящих уток. На дне, под большими камнями, изредка попадались бледно-голубые гагачьи яйца, — птицам не под силу было донести тяжелую ношу до родного гнезда. Эти яйца очень любил отец; он вообще охотно поедал все, что дарила свободная, дикая природа.
Однако ему не нравилось, что мы подолгу пропадали на взморье, хотя мы и приносили домой много лакомых вещей: дети должны приучаться к настоящей работе. Вот сверху донесся стук его деревянных ^башмаков, подбитых железом, и он вышел из калитки; по счастью, он нас не видел, — низкое утреннее солнце било ему прямо в глаза. Значит, сейчас около шести часов утра; в шесть у него начиналась работа.
И не успевали мы оглянуться, как было уже семь. Мать стояла наверху, приложив руку к глазам, искала нас и звала.
— Приехали ли лодки? — кричала она. — Тогда бегите в гавань, купите пять фунтов мелкой трески; вот вам десять эре. Но поторапливайтесь! Вы же знаете, отец приходит в половине восьмого.
Ага, значит к завтраку у нас будет жареная треска!
В восемь начинались занятия в школе, но от них легко было увильнуть, — никто не проверял, пришли мы учиться или нет. Часто по дороге нас сманивал кто-нибудь, кому требовался мальчик на работу, или же мы сами находили что-нибудь занимательнее уроков и удирали.
В школе мы сами заботились о развлечениях. У нас был в первые годы только один учитель — старый причетник, учившийся в молодости на пастора; попав в неприятную историю с какой-то женщиной, он вынужден был отказаться от духовной карьеры, но это не помешало ему стать учителем.
Он занимался с нами и утром и после полудня, но относился к урокам очень небрежно. Он сидел на кафедре с тростью в руке, курил длинную трубку и читал столичную газету, предоставляя нас самим себе, а чтобы мы ему не докучали, заставлял нас хором твердить нараспев псалмы. Когда мы допевали псалом до конца, он приказывал начинать следующий. Трость равномерно раскачивалась в его руке, но как только наступала пауза, трость останавливалась, и он с негодованием отрывался от своей газеты, начинал шипеть и браниться, затем немедленно сходил с кафедры и бил нас тростью, не разбирая, кто прав, кто виноват. Он был готов в любое время учить нас своей тростью, таскать за волосы, стучать по нашим головам костяшками пальцев. Ему было совершенно безразлично, кого бить,—и он был по-своему прав, поскольку все мы создавали беспорядок; первые ряды распевали псалмы так усердно и набожно для того лишь, чтобы он не догадался о том, что происходит за их спинами. Внезапно наступала тишина, и все глаза устремлялись на последнюю скамью, где стоял Хенрик Бэдкер, изображая из себя черта, — с черным лицом, вытаращенными глазами и оскаленными зубами. Учитель бросался туда с тростью, но редко мог добраться до грешника, — мы плотно сдвигали столы и загораживали путь. Хенрик стоял в узеньком проходе у стены, учителе же был посреди класса. Оба готовились к прыжку, не спуская глаз друг с друга; всякий раз как учитель делал движение, чтобы броситься вперед, мальчик прыгал в сторону, и столы снова преграждали учителю путь. Внезапно старик круто поворачивался и уходил из класса; потрясая гривой волос, зажав трость под мышкой, он важно шагал через улицу к своему дому. Тогда у нас наступал перерыв, и мы не видели учителя час или два.
Трость обыкновенно хранилась в кафедре. Когда мы собирались устроить представление, два больших мальчика приходили в школу пораньше, поднимали крышку кафедры, доставали трость и основательно натирали ее луком. Собираясь разыграть старого учителя, все мы чинно сидели на своих местах, а когда он входил, мы, с виду такие послушные, сразу начинали хором распевать псалмы. Учитель развертывал свою газету. Но как только он принимался читать, мы вдруг замолкали. Старик сердито вскидывал на нас глаза. «Это Нилен!» — орали мы хором, будто бы глубоко возмущенные. Учитель грозил ему, и мы возобновляли пение. Вдруг снова пауза. Опять виноват Нилен, то же и в следующий раз; класс продолжал дружно указывать на него. Учитель не особенно любил связываться с Ниленом, но под конец выходил из терпения: он сопел, как разъяренный бык, по классу распространялся сильный запах никотина. Учитель с поднятой тростью бросался к среднему проходу и обрушивался на Нилена, который сам останавливался у передней скамейки, как будто жаждал понести наказание. Он не удирал, мирно позволял уложить себя, как овцу, на край стола и так и лежал, жалобно вскрикивая все время, пока Фрис дубасил его по заду. И как он вопил, бестия, показывая классу язык, какие строил рожи!.. Просто невозможно было удержаться от смеха. Весь класс ликовал. Конечно, Нилену было не больно, — для такого представления он специально надевал три пары штанов. А через голову Фриса летели обломки трости, пока у нее не отламывалась ручка. Тогда Фрис выбрасывал остатки трости, брал свою длинную трубку и уходил. Мы же устремлялись на волю — на берег, к морю, или в гавань, если приходило какое-нибудь судно.
Ни о какой связи между школой и семьей не было и речи. Учитель никогда не посылал жалоб родителям, не обращался и в школьное ведомство, как бы далеко мы ни заходили в своих шалостях. Он не желал никакого вмешательства, старался справиться с нами один. И это было умно с его стороны, так как в случае расследования дело вряд ли решилось бы в его пользу. Перемены, которые он устраивал, были продолжительнее, чем уроки, и за все время пребывания в школе мы научились кое-чему только друг от друга. Я не помню, чтобы Фрис хоть изредка рассказывал нам что-нибудь из отечественной или естественной истории или прочитал вслух рассказ. Если бы он задался целью погасить в нас всякую любознательность и предприимчивость, то не мог бы достигнуть этого более рациональным способом, нежели прибегая к столь изощренной, бесконечной зубрежке псалмов. Мы сами заботились о своем развитии. Избирая объектом проказ самого Фриса, мы удовлетворяли свою потребность в развлечениях, и это было своего рода самозащитой.
Мы были не злые и даже не особенно грубые дети. Когда позднее в город приехал настоящий учитель, отнесшийся серьезно к своему делу, дисциплина школе установилась сама собой. Такие предметы, как физика и естествознание, живо интересовали, увлекали нас, и нам уже не нужно было искать других развлечений. А отечественная история! Рольф со своими великанами— Роаром, Хельге и Уффе-Кротким... Ни о чем подобном мы не слыхали от Фриса. Мне мало пришлось учиться у Скрюдструпа, всего три последних года перед конфирмацией, когда я каждое лето пас скот. Но зато я был обязан Фрису тем, что ко дню конфирмации знал наизусть все его псалмов из старого псалтыря.
И все-таки мы, дети, были безжалостны. Позднее, когда я целых шесть лет учился сапожному ремеслу, которое мне казалось неинтересным, я узнал на собственном опыте, какая это трагедия, если люди работают не по призванию. Фрис, вероятно, был бы хорошим ремесленником; о нем рассказывали, что, уходя из школы в положенный или неположенный час, он торопился домой, чтобы обивать старые стулья.
Отцу жилось трудно, потому что он вышел из бедняков, не знал никакого ремесла, не получил образования. Многие считали дерзостью, что простой рабочий подает проекты в округ и в муниципалитет и хочет сделаться подрядчиком. О его работе нельзя было сказать ничего плохого, и способности его были признаны всеми, но невидимые руки постоянно вставляли ему палки в колеса. Когда работа бывала кончена, сразу же распространялся слух, что ее не одобрят; когда же приемка проходила благополучно, то пускались в ход все средства, чтобы помешать отцу получить новый подряд. Всякий раз кончалось тем, что он впадал в уныние и начинал пить. Хотя он и был коренным борнхольмцем, но у него совершенно отсутствовала присущая его землякам изворотливость; он ненавидел всякие ухищрения и уловки и никогда к ним не прибегал, но зато оказывался бессильным перед ними и только злился втихомолку. В конце концов у него лопалось терпение, он выходил из себя, резко нападал на начальство и подчиненных и наносил врагам такие удары, что те несколько лет спустя все еще помнили о них.
Часто при мощении дороги надо было срезать бугры, сглаживать неровности; иногда приходилось копать под чьим-нибудь домом, а затем укреплять его или подводить новый фундамент; владелец дома чуть с ума не сходил, как будто под ним разверзалась преисподняя, и бегал взад и вперед, не зная, что предпринять. Как-то ночью сторож Кофод, сняв поставленную отцом подпорку, подложил вместо нее камни. Угол дома осел, и народ повалил, точно на богомолье, посмотреть, как дом будет рушиться; недаром, видно, люди говорили, что непростительно поручать такое ответственное дело простому рабочему. Его нужно отстранить! Но отец отправился в Рэнне и добился того, что дорожный инспектор и архитектор приехали, осмотрели все и оправдали его. Работа по укреплению дома была проведена правильно, ночной сторож сам был виноват, что дом осел. Отец остался руководителем работ, но и враги у него тоже остались.
В нашем городке и чиновники и все прочие жители недоброжелательно относились друг к другу, здесь не было никакой сплоченности, особенно среди бедняков. Многие, пресмыкаясь перед людьми влиятельными, в свою очередь старались найти таких, которым жилось бы еще тяжелее, чем им. Они не могли справиться с работой на крупных предприятиях, так как привыкли копаться в одиночку, смысл совместного труда был им не понятен. Они не понимали, в чем преимущество нормированного рабочего дня, работали не торопясь и часто справлялись с делом лишь поздно вечером. Только те из горожан, кто в молодости плавал в море, научились работать в коллективе; вернувшись домой, они стали рыбаками и шкиперами. Эти люди резко отличались от других, были более открытыми, простыми и щедрыми, — не чета тем, кто владел в деревне клочком земли. Мы, мальчики, предпочитали помогать не мелким крестьянам, а рыбакам и шкиперам; но и среди них попадались такие, с которыми трудно было ладить.
Существует мнение, что наш век уничтожил многие различия между людьми. Несомненно, кое-какие особенности сгладились или исчезли; теперь, например, по одному внешнему виду человека нельзя определить — ремесленник ли он, крестьянин или учитель. Во времена же моего детства можно было с первого взгляда угадать профессию человека, которая накладывала на каждого особый и, в чужих глазах, часто смешной отпечаток. Тогда встречались люди весьма своеобразные, даже, пожалуй, чудаковатые. Их так и называли «чудаками»; у них были оригинальные, часто смешные привычки и манеры, которые стали их второю натурой и от которых они уже не могли отделаться. В детстве я встречал много таких чудаков или людей со странностями,— можно сказать, все люди были по-своему странными, невероятно упрямыми, настойчивыми. Объяснялось это отчасти тем, что тогда только единицы с трудом могли приобрести какие-нибудь знания; и если это им удавалось, то знания прочно усваивались. Теперь встречается гораздо больше людей с широким кругозором, имеющих обо всем свое личное мнение, хотя оно лишь в незначительной степени отличается от общепринятого. Зато в наш «век индивидуализма» гораздо меньше оригинальных личностей.
В самом деле, в наше время образование по сравнению с прошлым упрощено. Теперь обучение движется налаженно, как по конвейеру, а тогда каждый вынужден был собирать знания по крупинке. Это налагало известный отпечаток на человека, нередко делало его односторонним. Тот, кто способен самостоятельно приобрести необходимые знания и дополнить ими современное «маргариновое» просвещение, имеет теперь гораздо больше возможностей развить свои способности, чем во времена моего детства.
Когда дело не касалось работы, отец во многом был «чудаком». Как ни упрям он был вообще, в работе он всегда стремился применять новые методы. Он прекрасно усвоил современные ускоренные темпы еще в столице. У отца были ловкие и проворные руки, поэтому он сердился, если кто-нибудь работал так, будто у него был «лишний большой палец на руке», или если человек «раз пять обходил вокруг лопаты, прежде чем ковырнуть землю».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22