C доставкой сайт Wodolei
лежала около часа и пережевывала свою жвачку; после полудня она снова отдыхала, всегда в строго определенный час, Каждое утро, перед тем как улететь, скворцы устраивали на большом ясене шумный военный совет; около пяти часов дня они вновь собирались, — но на этот раз для приятной болтовни; я воображал, что они делятся друг с другом впечатлениями, накопленными за день. Совсем легко было узнать приближение часа, когда стаду пора возвращаться домой: все животные щипали траву, повернув головы в сторону города.
Я устроил себе солнечные часы в коровьей лепешке. Они показывали время очень точно, пока солнце не закатывалось; но я быстро предоставил их своей судьбе — сохнуть и рассыпаться, — потому что в них не было надобности. Стадо приходило домой в половине двенадцатого утра и в семь вечера; мать обычно вывешивала на стене лоскут материи — сигнал, что пора гнать скотину. Но я и сам знал это. Постепенно чувство времени вошло в мою плоть и кровь.
Во мне пробудились и другие способности. Я обладал лишь пятью чувствами, присущими человеку; у окружавших меня существ чувств было гораздо больше, и я тоже усвоил некоторые из них. Мальчики, приходившие сюда, завязывали мне в шутку глаза, поворачивали меня раз десять кругом и спрашивали, где север.
Мои чувства обострились и вместе с тем потеряли болезненную восприимчивость, бывшую для меня источником тяжких мучений и казавшуюся такой бессмысленной в тех условиях, в которых я рос. Мать нередко называла меня привередником и сравнивала с «принцессой на горошине», когда я жаловался, например, что у меня что-то пристало к телу и раздражает кожу. Оказывалось, что это был просто волосок, но он вызывал красноту и раздражение. То же самое случалось, когда ко мне кто-нибудь прикасался. Я легко угадывал, что именно сестры и братья чертили пальцем на моей голой спине, и у меня было такое чувство, словно написанная буква или цифра осталась на коже и щекочет меня, пока я сам не проводил рукой по этому месту. «Боже мой, до чего же ты чувствительный», — говорила мать; но это было слишком мягкое выражение. Паразиты почему-то не кусали меня; но когда блоха проползала по моей коже, я мог сосчитать ее ножки, и она оставляла за собой след — линию точек, которые исчезали очень медленно.
Теперь излишняя чувствительность пропала, все мои ощущения приняли иной характер — заострились в основном, самом существенном, и я вступил в тесный контакт с окружающим миром. Моя связь с природой сделалась настолько близкой, что я замечал сразу, когда в моем мирке появлялось что-нибудь постороннее — хотя бы, например, собака. Подкрасться ко мне сзади было не так-то легко: как бы я ни был увлечен игрою, я сразу чувствовал беспокойство и начинал оглядывать поле,— оказывалось, что там идет человек! Люди уже начали поговаривать об этом, и я должен был скрывать свое обостренное чутье, чтобы не сделаться предметом толков и не прослыть человеком со странностями.
Однажды вечером я должен был принести старшему работнику что-то с сеновала, но вернулся обратно с пустыми руками. Белые ночи давно уже прошли, на сеновале было совершенно темно, но я почувствовал, что там кто-то есть. Петер Ибсен, сидевший в комнате и игравший в карты с двумя поденщиками, стал стыдить меня; потом они взяли фонарь, пошли наверх — и
нашли там бродягу, который забрался в сено и уснул. С тех пор в городе долгое время говорили, что я вижу лучше обыкновенных людей.
Примерно в эту же пору меня навестил однажды старший мальчик, с которым я, правда, был знаком, но не дружил никогда. Он подходил ко мне как-то странно, боязливо, то приближаясь, то отступая в сторону, потом вдруг повернулся и крупным шагом двинулся прямо ко мне, втянув голову в плечи.
— Послушай, — шепнул он с застенчивой улыбкой, дотрагиваясь до меня, — правда ли, что ты узнаешь страны света с завязанными глазами?
Улыбаясь, он щурился, морщил верхнюю губу и говорил шепотом. В этот миг мне пришло в голову, что я ведь никогда не слыхал, чтобы он громко разговаривал или кричал.
Я позволил завязать мне платком глаза и повернуть меня несколько раз. Испытание вполне удовлетворило мальчика.
— Это очень интересно, — сказал он с глубокомысленным выражением, приложив палец к носу. — Марриэт рассказывает про индейцев, что они всегда знают, где какая страна света; но я думал, что это враки. А правда ли, что ты всегда чувствуешь приближение человека и никогда ни на что не наткнешься в темноте?
Некоторые считали Якоба немножко странным, и он почти всегда держался особняком на школьной площадке, редко принимал участие в играх, — стоял обычно в стороне с небольшой кучкой школьников, которым всегда что-то рассказывал. Он читал удивительные книги и поэтому знал то, о чем мы не имели никакого представления.
Его мать была вдовой мельника из Хасле. Отец умер, когда Якоб был совсем маленьким. Затем они переехали в Нексе, где вдова купила небольшой домик. У нее была еще дочь Мария, тоже какая-то странная. Но самой странной в их семье была сама мать. У них были некоторые средства, и это обеспечивало им уважение и доброжелательство, — люди со средствами считались в маленьком городке неприкосновенными. Но все же горожане считали вдову Хансен не совсем нормальной: она ни с кем не зналась, всегда сидела дома в темном алькове и мечтала или, надев большие роговые очки, читала, держа кошку на коленях. Немногие в городе видели вдову, но о ней и ее семье ходили самые невероятные слухи.
Дом Хансенов стоял как раз напротив того хутора, где я работал, но я ни разу не заходил к ним и едва ли когда обменялся словом с Якобом. Я знал нескольких мальчиков, которые дружили с ним и бывали в его доме; все остальные ребята завидовали им. Иногда я видел вдову, которая медленно проходила по улице с большой миской в руках; кошка следовала за ней по пятам, — вдова шла к булочнику за хлебом и за сливками для кофе. Говорили, что они питаются только одним кофе да хлебом и вообще не ведут хозяйства. «Что-то оборвалось в душе у фру Хансен, когда умер ее муж», — говорили люди.
Якоб был большой и сильный. Когда мальчишки в школе слишком уж шалили, он поднимался с места и угрожающе подносил кулак к носу шалуна. Обычно это действовало успокаивающе. Якоб помогал отстающим ученикам и обладал удивительным, неистощимым терпением. Сам он не нуждался в учителе, так как знал гораздо больше него; и все сходились на том, что Якоба следует послать в гимназию в Рэнне.
А теперь Якоб сам разыскал меня на пастбище! Он улыбался, щуря глаза, и задавал вопросы, совсем как врач. Он только что побывал на одном хуторе близ церкви и купил там полную корзину скороспелых груш. Он был всего на год старше меня, но казался взрослым, бывалым человеком, и я понять не мог, что заставило его сделать такой большой крюк, чтобы зайти ко мне.
Якоб присел возле меня и тихим голосом начал рассказывать об индейцах. О них кое-что было написано в отцовской большой книге с картинками, но, кроме этого, я никогда ничего не слыхал и не читал об индейцах, а потому очень заинтересовался его рассказом.
— Не забудь про скотину, — изредка тихо напоминал Якоб, и пока я бегал и сгонял отбившихся от стада коров, он лежал, пристально уставившись в землю, и уплетал груши. Вскоре корзина опустела.
— Ну, я съел целую меру, — гордо сказал он и подтянул штаны.
С тех пор он стал частенько приходить ко мне с книгами, читал вслух или рассказывал содержание книг, прочитанных раньше. Откуда-то издалека, словно во сне, слышится Мне и сейчас его шепот и вспоминается одна история. Стоял дождливый день; хозяин дал мне свой старый плащ, и мы с Якобом сидели, накрывшись им, спиной к плетню, огораживавшему выгон со стороны местечка Лангеде. Над нами нависали ветви бузины; капли, падая на ягоды, издававшие своеобразный запах селедочного рассола, скатывались вниз и глухо барабанили по плащу. Когда дождь попадал на камни, возле самого моего лица, в воздухе как будто пахло серою. Скотина жалась поближе ко мне, как обычно в дождик или в холод, и жевала свою жвачку, отвернувшись от ветра. А Якоб рассказывал странную историю о двух мужчинах, любивших одну и ту же женщину. У нее родился ребенок, похожий на обоих мужчин, и жил он у них поочередно; когда мальчик жил у одного, то становился больше похожим на другого, и наоборот; и от этого началась ревность. Мальчик к конфирмации получил в подарок две пары золотых часов и вообще всегда получал все вдвойне, так что под конец у него и в глазах стало двоиться. Странная история, в которой я ничего не понял и которая поэтому долго продолжала занимать меня.
У Якоба было такое же задумчивое выражение, как у его сестры и матери, такие же крупные черты лица и такой же землистый оттенок кожи. Главным свойством его характера была робость: когда он шел по дороге и видел, что я сижу не один, а с мальчиками, он проходил мимо, как будто не узнавал меня. Рассказывая что-нибудь, он наклонялся ко мне и говорил шепотом, — даже когда никого не было поблизости, — как будто поверял мне заветную тайну.
Хотя Якоб считался в школе самым сильным и самым одаренным, он был очень скромен и непритязателен; скромность его проявлялась и в том, что он восхищался другими. До сих пор мало кто находил во мне ценные качества, и я гордился тем, что Якоб обнаружил их. Мое умение пасти скот восхищало его.
— Ты совсем как Наполеон, — говорил он. — Ты повелеваешь потому, что все хорошо обдумываешь!
Я первый раз слышал про Наполеона, и Якоб рассказал мне о нем так красочно, что он превратился в огромного сказочного зверя, принявшего человеческий облик. «Наполеон» в переводе с греческого означает «.Лев долины», о котором предсказывается еще в апокалипсисе. Эту книгу я знал; дедушке и бабушке я читал библию вслух, а в школе мы проходили апокалипсис. Тогда истинного смысла этой книги я не усвоил, но теперь она сразу приобрела в моих глазах огромное значение, так как открылась ее таинственная связь с нашим временем.
Якоб был очень неприспособлен к жизни — не умел, например, вырезывать перочинным ножиком деревянные игрушки, никак не мог научиться щелкать бичом или попадать камнем в цель. Не умел он разбираться и в людях и сам наделял всех теми или иными свойствами, так что они становились похожи на героев из книг. Погрузившись в свои мысли, Якоб ходил, опустив глаза в землю, не замечая самых обыкновенных явлений в природе, и был совершенно лишен наблюдательности. Но в его голове бродили серьезные мысли. Он передавал своим друзьям знания, почерпнутые из книг, делился соображениями и замыслами, с которыми нельзя было не считаться.
В моем стаде было пять-шесть волов различного возраста. Я гордился этим, — ведь ни один пастушонок, кроме меня, не пас волов. А для хозяина они были все равно что копилка: когда волы набирали вес и нагуливали достаточно жира, их отправляли на пароходе в столицу или продавали на иностранные суда, заходившие в гавань за провиантом. Участь, неизбежно ожидавшая волов после оскопления, делала их в моих глазах необыкновенными.
Волы не походили на остальной скот, они и росли быстрее, и были гораздо упитаннее; с самыми крупными из них мог равняться по весу лишь бык, которого постоянно держали в стойле на цепи. Но волы отличались от него внешним видом: бык был грузен и приземист, а волы более высокие; ноги, поддерживавшие их тяжелое туловище, были похожи на подпорки.
Волы, как и коровы, имели клички; самого крупного звали Амуром. Это была настоящая гора мяса; когда животные щипали траву, Амур высился над всем стадом и являлся тем центром, вокруг которого оно невольно группировалось.
Кто ему дал такое необычное имя, я не знаю. Мне оно ничего не говорило, да и всем другим на хуторе тоже. Амур не отличался живостью, был ко всему равнодушен и целиком поглощен едой. Когда я поднимал кнут, чтобы наказать его за что-нибудь, он только закрывал глаза.
И бык и Амур родились от одной и той же коровы, от одного и того же быка, но трудно было найти двух более различных животных. Бык был опасен для всех, кроме меня,— вероятно, потому, что все боялись его. Когда в обеденный перерыв крестьяне приводили на ферму корову, чтобы бык покрыл ее, то даже старый скотник Ханс Ольсен не осмеливался выпускать его. Корову привязывали к кольцу в стене, а двор очищали от людей и животных. Бык стоял в хлеву, ревел и сопел, шумно втягивая воздух. Он был как заряженная мина, и нелегко было спустить его с цепи так, чтобы он не поднял тебя на рога или не сшиб с ног. Я заходил со стороны, противоположной выходу, из стойла, и готовился разомкнуть цепь в ту секунду, когда бык немного успокоится. Как только железная цепь падала на землю, гигант вихрем проносился по длинному проходу и одним скачком вылетал в верхнюю открытую створку двери. Это препятствие он обязан был взять,— ведь я изображал циркового дрессировщика. «Гоп-ля!— кричал я, когда он, вылетая из тьмы хлева на яркий солнечный свет, перемахивал ногами через нижнюю створку.— Гоп-ля! Иегова прыгает сквозь огненный обруч!..» Постояв с минуту перед навозной кучей, задрав морду и с шумом втягивая воздух, он через пустынный двор несся, скачками к корове.
Бык (его звали Пер — Иеговой я мог называть его только мысленно), неизвестно почему, признавал меня своим повелителем; я мог делать с ним все что угодно. Корову Пер лизал и радовался ей, но вообще-то он воевал со всем и со всеми. Если на дворе попадались какие-нибудь неприбранные к стороне телеги или орудия, он старался опрокинуть их; если голубь слетал вниз на каменный настил, он бросался на него, выставляя рога. Когда быка спускали к корове, во дворе, кроме меня, никто не смел появляться.
А свет! В яркие солнечные дни Пер словно пьянел от света. Тогда он забывал о корове, бегал по двору, описывая круги, выставив вперед рога, мотал головой и вообще шалил и вел себя так, как будто подцепил на рога само синее небо. В такие дни его было трудно загнать обратно в стойло — он ревел, опускал голову и тыкался мордой в землю у самых моих ног.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Я устроил себе солнечные часы в коровьей лепешке. Они показывали время очень точно, пока солнце не закатывалось; но я быстро предоставил их своей судьбе — сохнуть и рассыпаться, — потому что в них не было надобности. Стадо приходило домой в половине двенадцатого утра и в семь вечера; мать обычно вывешивала на стене лоскут материи — сигнал, что пора гнать скотину. Но я и сам знал это. Постепенно чувство времени вошло в мою плоть и кровь.
Во мне пробудились и другие способности. Я обладал лишь пятью чувствами, присущими человеку; у окружавших меня существ чувств было гораздо больше, и я тоже усвоил некоторые из них. Мальчики, приходившие сюда, завязывали мне в шутку глаза, поворачивали меня раз десять кругом и спрашивали, где север.
Мои чувства обострились и вместе с тем потеряли болезненную восприимчивость, бывшую для меня источником тяжких мучений и казавшуюся такой бессмысленной в тех условиях, в которых я рос. Мать нередко называла меня привередником и сравнивала с «принцессой на горошине», когда я жаловался, например, что у меня что-то пристало к телу и раздражает кожу. Оказывалось, что это был просто волосок, но он вызывал красноту и раздражение. То же самое случалось, когда ко мне кто-нибудь прикасался. Я легко угадывал, что именно сестры и братья чертили пальцем на моей голой спине, и у меня было такое чувство, словно написанная буква или цифра осталась на коже и щекочет меня, пока я сам не проводил рукой по этому месту. «Боже мой, до чего же ты чувствительный», — говорила мать; но это было слишком мягкое выражение. Паразиты почему-то не кусали меня; но когда блоха проползала по моей коже, я мог сосчитать ее ножки, и она оставляла за собой след — линию точек, которые исчезали очень медленно.
Теперь излишняя чувствительность пропала, все мои ощущения приняли иной характер — заострились в основном, самом существенном, и я вступил в тесный контакт с окружающим миром. Моя связь с природой сделалась настолько близкой, что я замечал сразу, когда в моем мирке появлялось что-нибудь постороннее — хотя бы, например, собака. Подкрасться ко мне сзади было не так-то легко: как бы я ни был увлечен игрою, я сразу чувствовал беспокойство и начинал оглядывать поле,— оказывалось, что там идет человек! Люди уже начали поговаривать об этом, и я должен был скрывать свое обостренное чутье, чтобы не сделаться предметом толков и не прослыть человеком со странностями.
Однажды вечером я должен был принести старшему работнику что-то с сеновала, но вернулся обратно с пустыми руками. Белые ночи давно уже прошли, на сеновале было совершенно темно, но я почувствовал, что там кто-то есть. Петер Ибсен, сидевший в комнате и игравший в карты с двумя поденщиками, стал стыдить меня; потом они взяли фонарь, пошли наверх — и
нашли там бродягу, который забрался в сено и уснул. С тех пор в городе долгое время говорили, что я вижу лучше обыкновенных людей.
Примерно в эту же пору меня навестил однажды старший мальчик, с которым я, правда, был знаком, но не дружил никогда. Он подходил ко мне как-то странно, боязливо, то приближаясь, то отступая в сторону, потом вдруг повернулся и крупным шагом двинулся прямо ко мне, втянув голову в плечи.
— Послушай, — шепнул он с застенчивой улыбкой, дотрагиваясь до меня, — правда ли, что ты узнаешь страны света с завязанными глазами?
Улыбаясь, он щурился, морщил верхнюю губу и говорил шепотом. В этот миг мне пришло в голову, что я ведь никогда не слыхал, чтобы он громко разговаривал или кричал.
Я позволил завязать мне платком глаза и повернуть меня несколько раз. Испытание вполне удовлетворило мальчика.
— Это очень интересно, — сказал он с глубокомысленным выражением, приложив палец к носу. — Марриэт рассказывает про индейцев, что они всегда знают, где какая страна света; но я думал, что это враки. А правда ли, что ты всегда чувствуешь приближение человека и никогда ни на что не наткнешься в темноте?
Некоторые считали Якоба немножко странным, и он почти всегда держался особняком на школьной площадке, редко принимал участие в играх, — стоял обычно в стороне с небольшой кучкой школьников, которым всегда что-то рассказывал. Он читал удивительные книги и поэтому знал то, о чем мы не имели никакого представления.
Его мать была вдовой мельника из Хасле. Отец умер, когда Якоб был совсем маленьким. Затем они переехали в Нексе, где вдова купила небольшой домик. У нее была еще дочь Мария, тоже какая-то странная. Но самой странной в их семье была сама мать. У них были некоторые средства, и это обеспечивало им уважение и доброжелательство, — люди со средствами считались в маленьком городке неприкосновенными. Но все же горожане считали вдову Хансен не совсем нормальной: она ни с кем не зналась, всегда сидела дома в темном алькове и мечтала или, надев большие роговые очки, читала, держа кошку на коленях. Немногие в городе видели вдову, но о ней и ее семье ходили самые невероятные слухи.
Дом Хансенов стоял как раз напротив того хутора, где я работал, но я ни разу не заходил к ним и едва ли когда обменялся словом с Якобом. Я знал нескольких мальчиков, которые дружили с ним и бывали в его доме; все остальные ребята завидовали им. Иногда я видел вдову, которая медленно проходила по улице с большой миской в руках; кошка следовала за ней по пятам, — вдова шла к булочнику за хлебом и за сливками для кофе. Говорили, что они питаются только одним кофе да хлебом и вообще не ведут хозяйства. «Что-то оборвалось в душе у фру Хансен, когда умер ее муж», — говорили люди.
Якоб был большой и сильный. Когда мальчишки в школе слишком уж шалили, он поднимался с места и угрожающе подносил кулак к носу шалуна. Обычно это действовало успокаивающе. Якоб помогал отстающим ученикам и обладал удивительным, неистощимым терпением. Сам он не нуждался в учителе, так как знал гораздо больше него; и все сходились на том, что Якоба следует послать в гимназию в Рэнне.
А теперь Якоб сам разыскал меня на пастбище! Он улыбался, щуря глаза, и задавал вопросы, совсем как врач. Он только что побывал на одном хуторе близ церкви и купил там полную корзину скороспелых груш. Он был всего на год старше меня, но казался взрослым, бывалым человеком, и я понять не мог, что заставило его сделать такой большой крюк, чтобы зайти ко мне.
Якоб присел возле меня и тихим голосом начал рассказывать об индейцах. О них кое-что было написано в отцовской большой книге с картинками, но, кроме этого, я никогда ничего не слыхал и не читал об индейцах, а потому очень заинтересовался его рассказом.
— Не забудь про скотину, — изредка тихо напоминал Якоб, и пока я бегал и сгонял отбившихся от стада коров, он лежал, пристально уставившись в землю, и уплетал груши. Вскоре корзина опустела.
— Ну, я съел целую меру, — гордо сказал он и подтянул штаны.
С тех пор он стал частенько приходить ко мне с книгами, читал вслух или рассказывал содержание книг, прочитанных раньше. Откуда-то издалека, словно во сне, слышится Мне и сейчас его шепот и вспоминается одна история. Стоял дождливый день; хозяин дал мне свой старый плащ, и мы с Якобом сидели, накрывшись им, спиной к плетню, огораживавшему выгон со стороны местечка Лангеде. Над нами нависали ветви бузины; капли, падая на ягоды, издававшие своеобразный запах селедочного рассола, скатывались вниз и глухо барабанили по плащу. Когда дождь попадал на камни, возле самого моего лица, в воздухе как будто пахло серою. Скотина жалась поближе ко мне, как обычно в дождик или в холод, и жевала свою жвачку, отвернувшись от ветра. А Якоб рассказывал странную историю о двух мужчинах, любивших одну и ту же женщину. У нее родился ребенок, похожий на обоих мужчин, и жил он у них поочередно; когда мальчик жил у одного, то становился больше похожим на другого, и наоборот; и от этого началась ревность. Мальчик к конфирмации получил в подарок две пары золотых часов и вообще всегда получал все вдвойне, так что под конец у него и в глазах стало двоиться. Странная история, в которой я ничего не понял и которая поэтому долго продолжала занимать меня.
У Якоба было такое же задумчивое выражение, как у его сестры и матери, такие же крупные черты лица и такой же землистый оттенок кожи. Главным свойством его характера была робость: когда он шел по дороге и видел, что я сижу не один, а с мальчиками, он проходил мимо, как будто не узнавал меня. Рассказывая что-нибудь, он наклонялся ко мне и говорил шепотом, — даже когда никого не было поблизости, — как будто поверял мне заветную тайну.
Хотя Якоб считался в школе самым сильным и самым одаренным, он был очень скромен и непритязателен; скромность его проявлялась и в том, что он восхищался другими. До сих пор мало кто находил во мне ценные качества, и я гордился тем, что Якоб обнаружил их. Мое умение пасти скот восхищало его.
— Ты совсем как Наполеон, — говорил он. — Ты повелеваешь потому, что все хорошо обдумываешь!
Я первый раз слышал про Наполеона, и Якоб рассказал мне о нем так красочно, что он превратился в огромного сказочного зверя, принявшего человеческий облик. «Наполеон» в переводе с греческого означает «.Лев долины», о котором предсказывается еще в апокалипсисе. Эту книгу я знал; дедушке и бабушке я читал библию вслух, а в школе мы проходили апокалипсис. Тогда истинного смысла этой книги я не усвоил, но теперь она сразу приобрела в моих глазах огромное значение, так как открылась ее таинственная связь с нашим временем.
Якоб был очень неприспособлен к жизни — не умел, например, вырезывать перочинным ножиком деревянные игрушки, никак не мог научиться щелкать бичом или попадать камнем в цель. Не умел он разбираться и в людях и сам наделял всех теми или иными свойствами, так что они становились похожи на героев из книг. Погрузившись в свои мысли, Якоб ходил, опустив глаза в землю, не замечая самых обыкновенных явлений в природе, и был совершенно лишен наблюдательности. Но в его голове бродили серьезные мысли. Он передавал своим друзьям знания, почерпнутые из книг, делился соображениями и замыслами, с которыми нельзя было не считаться.
В моем стаде было пять-шесть волов различного возраста. Я гордился этим, — ведь ни один пастушонок, кроме меня, не пас волов. А для хозяина они были все равно что копилка: когда волы набирали вес и нагуливали достаточно жира, их отправляли на пароходе в столицу или продавали на иностранные суда, заходившие в гавань за провиантом. Участь, неизбежно ожидавшая волов после оскопления, делала их в моих глазах необыкновенными.
Волы не походили на остальной скот, они и росли быстрее, и были гораздо упитаннее; с самыми крупными из них мог равняться по весу лишь бык, которого постоянно держали в стойле на цепи. Но волы отличались от него внешним видом: бык был грузен и приземист, а волы более высокие; ноги, поддерживавшие их тяжелое туловище, были похожи на подпорки.
Волы, как и коровы, имели клички; самого крупного звали Амуром. Это была настоящая гора мяса; когда животные щипали траву, Амур высился над всем стадом и являлся тем центром, вокруг которого оно невольно группировалось.
Кто ему дал такое необычное имя, я не знаю. Мне оно ничего не говорило, да и всем другим на хуторе тоже. Амур не отличался живостью, был ко всему равнодушен и целиком поглощен едой. Когда я поднимал кнут, чтобы наказать его за что-нибудь, он только закрывал глаза.
И бык и Амур родились от одной и той же коровы, от одного и того же быка, но трудно было найти двух более различных животных. Бык был опасен для всех, кроме меня,— вероятно, потому, что все боялись его. Когда в обеденный перерыв крестьяне приводили на ферму корову, чтобы бык покрыл ее, то даже старый скотник Ханс Ольсен не осмеливался выпускать его. Корову привязывали к кольцу в стене, а двор очищали от людей и животных. Бык стоял в хлеву, ревел и сопел, шумно втягивая воздух. Он был как заряженная мина, и нелегко было спустить его с цепи так, чтобы он не поднял тебя на рога или не сшиб с ног. Я заходил со стороны, противоположной выходу, из стойла, и готовился разомкнуть цепь в ту секунду, когда бык немного успокоится. Как только железная цепь падала на землю, гигант вихрем проносился по длинному проходу и одним скачком вылетал в верхнюю открытую створку двери. Это препятствие он обязан был взять,— ведь я изображал циркового дрессировщика. «Гоп-ля!— кричал я, когда он, вылетая из тьмы хлева на яркий солнечный свет, перемахивал ногами через нижнюю створку.— Гоп-ля! Иегова прыгает сквозь огненный обруч!..» Постояв с минуту перед навозной кучей, задрав морду и с шумом втягивая воздух, он через пустынный двор несся, скачками к корове.
Бык (его звали Пер — Иеговой я мог называть его только мысленно), неизвестно почему, признавал меня своим повелителем; я мог делать с ним все что угодно. Корову Пер лизал и радовался ей, но вообще-то он воевал со всем и со всеми. Если на дворе попадались какие-нибудь неприбранные к стороне телеги или орудия, он старался опрокинуть их; если голубь слетал вниз на каменный настил, он бросался на него, выставляя рога. Когда быка спускали к корове, во дворе, кроме меня, никто не смел появляться.
А свет! В яркие солнечные дни Пер словно пьянел от света. Тогда он забывал о корове, бегал по двору, описывая круги, выставив вперед рога, мотал головой и вообще шалил и вел себя так, как будто подцепил на рога само синее небо. В такие дни его было трудно загнать обратно в стойло — он ревел, опускал голову и тыкался мордой в землю у самых моих ног.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22