Каталог огромен, рекомедую всем
На этот случай я всегда надевал тяжелые деревянные башмаки. И вот, дав ему пинка в морду, я разражался ругательствами, а он в ответ сопел и выпускал воздух из ноздрей так, что песок и мякина летели во все стороны, рыл ногами землю, глухо ревел и пятился задом к хлеву. Я следовал за ним шаг за шагом, ругался и пускал в ход деревянные башмаки, пока он не поворачивался и по доброй воле не входил, опустив голову, в свое стойло.
Однажды в полдень, когда я спустил его, он перемахнул через нижнюю створку двери и, как всегда, шумно втянул в себя воздух, но не побежал к корове, а поскакал галопом на другой конец двора, где хозяин возился с бороной. Хозяину было досадно, что только я один могу справиться с быком, и теперь ему захотелось показать, что хозяин и господин здесь — он. Бык издал глухой рев, и длинные, тощие ноги хозяина подкосились. В один миг он отшвырнул борону и перебежал на гумно. Он успел захлопнуть за собой нижнюю створку двери, но бык прыгнул и тоже очутился на гумне. К счастью, в эти дни молотили овес, и между необмолоченными снопами и оградой был оставлен узкий проход, чтобы зерно не отсырело. Туда бык не мог протиснуться за хозяином, и мне, хоть и с трудом, удалось загнать животное снова во двор. Таким разъяренным я редко его видел, и мне было обидно за хозяина: ведь бык принадлежал ему! Потом, когда я водворил быка в хлев, пришел хозяин и ударил его по морде концом железной цепи, мне же как следует попало за то, что я обучил быка цирковым номерам. Но Иегова отомстил за нас обоих; долгое время хозяин не смел показываться в хлеву. Едва завидев его, Пер начинал рыть копытами подстилку и высовывать язык, издавая такие звуки, как будто его тошнило.
Темная круглая голова быка сидела на короткой толстой шее; кожа на ней свисала складками, сморщенная, как кора старого дуба. Когда Пер разъярялся, на него было страшно смотреть, шерсть между короткими рогами топорщилась. Тогда бык казался мне грозным божеством, появившимся в облаках. Вот почему я прозвал его Иеговой.
А вот голова Амура вовсе не внушала страха,— хотя у него были такие широкие рога, что я, раскинув руки, еле мог достать от одного до другого. Морда у него была невероятно глупая. Он напоминал автомат — только и делал что ел и отдыхал.
Лишь когда поблизости были собаки, в Амуре пробуждались глубоко скрытые инстинкты; он чуял собаку издалека. Тут уж эта гора мяса оживала, и мне стоило большого труда удержать вола на пастбище. Должно быть, тысячелетняя вражда между волком и быком чересчур глубока, если ее не могли уничтожить ни время, ни насильственное вмешательство человека. Когда Амур видел собаку, он сразу обретал способность бегать и пускать в ход рога, которые обычно были самым бесполезным из всех прочих бесполезных атрибутов!
После праздника урожая осталось несколько бутылок вина. Экономка не хотела, чтобы его выпили работники, и попросила меня спрятать бутылки куда-нибудь. Я решил угостить моего приятеля Пера и две бутылки вылил ему в ведро; Амура тоже нельзя было обидеть — он получил третью бутылку. Веселый вышел пир: вся та часть хлева, где стоял бык, ходила ходуном, так он бушевал. Он громко чмокал губами, крутил головой, топал и качался взад и вперед, не сгибая ног, как лошадь-качалка,— забыв все свое достоинство, вел себя, как настоящий клоун. Андреа плакала от отчаяния, так как не могла справиться с коровами,— они не позволяли доить себя.
— Ну что, если сейчас войдет хозяин? — причитала она.— И как тебе не стыдно?
Но хозяин держался подальше от хлева, когда Иегова буйствовал. Каждый раз, как я гремел ведром, бык начинал выкидывать фокусы: облизывался, кланялся, просил. Гигант вел себя, как маленький ребенок, лишь бы ему поднесли еще стаканчик. Один только Амур не принимал участия в веселье. Он поблагодарил за бутылку вина тем, что лег и заснул. Мне еле удалось выгнать его потом на пастбище.
У Амура не было настоящей прыти, и все же он задавал тон всему стаду. В жаркую погоду телята начинали беспокоиться, даже те, которых еще никогда не кусали оводы; они задирали хвосты и принимались кружиться на месте. Коровы, однако, не обращали на это внимания, пока Амур вел себя спокойно. Но едва он трогался с места, с коровами невозможно было справиться. Животные бросались врассыпную, а я, далеко обегая стадо кругом, старался согнать их в кучу. Животные могли побороть страх, лишь когда держались все вместе, но стоило отбиться хоть одной корове или теленку, как все стадо разбегалось. Амур весь день подавал пример другим; в определенный час утром и днем он ложился жевать жвачку, и через несколько минут ложилось все стадо.
Тогда и я мог отдохнуть. В хорошую погоду я устраивался между рогами Амура, уплетал свой завтрак и, болтая ногами над его мордой, горланил песни. Если же было холодно или шел дождь, я, втиснувшись между передними ногами вола, грелся около его огромной туши. Внутри него как будто работала большая, мерно стучащая машина, издававшая разнообразные короткие звуки. Я мог следить, как протекают разные процессы в его организме: слышал, как пульсировала кровь, совершая свой кругооборот, как переваривался корм, как работали внутренние органы.
Имя Иегова я связывал также с всклокоченной щетиной быка, характерной для заправских пьянчуг и буянов. Бык приносил мне доход: пуская его к корове, я всякий раз получал пятьдесят эре, но они доставались старому Хансу Ольсену, хотя сам он боялся подходить к быку. Я считал это большой несправедливостью и пытался раза два, когда старика не было дома, оставить деньги себе. Но доходы в маленьком местечке были так незначительны, что если они уменьшались на пятьдесят эре, это сразу становилось заметно, и мне пришлось исправлять свою «забывчивость». Между тем трудно было обходиться совсем без денег: требовались веревки для кнута и многие другие важные вещи; забрать же вперед из жалованья я не смел. Двадцать крон, которые я должен был получить за это лето, мы намеревались отложить на костюм для конфирмации, так же как и пятнадцать крон с прошлого лета и бог знает сколько еще других денег, заработанных мною за последние годы. У нас с Георгом вошла в поговорку фраза: «Отец пошел покупать костюм для конфирмации!» Мать очень огорчалась, когда мы говорили так, вскакивала с места и зажимала нам рот.
Но неожиданно Амур, словно не желая отставать от своего знаменитого брата, стал приносить доход именно благодаря сохранившемуся в нем природному инстинкту. Однажды стадо лежало и жевало жвачку посреди выгона; я сидел между рогами Амура и распевал грустную песенку о несчастной любви, отбивая такт голыми пятками по морде вола; чувствовал я себя прекрасно. Вол по временам только закрывал глаза, но, впрочем, оставался совершенно безучастным.
Вдруг он поднят голову, а затем я скатился с его спины, — это он рывком встал на ноги. Огромное, грузное животное совершенно преобразилось: вол бегал взад и вперед, принюхивался, затем бросился к калитке в плетне, которая вела на поля местечка Лангеде. Я окликал его по имени, грозил, но он не слушался. Тогда я в гневе, обуреваемый желанием расправиться с ним, бросился следом, — для меня было большим позором, что Амур не послышался моего окрика. А какой вышел бы скандал, если бы он забрался на крестьянские поля: его бы изловили, и хозяину пришлось бы заплатить шестьдесят шесть эре за потраву.
В калитке показалась молодая особа с папкой под мышкой и с собачкой на поводке. Она и раньше бывала здесь, и я думал, что она из большой усадьбы, находившейся довольно далеко отсюда; я мысленно называл ее «барышней-музыкантшей».
Обычно она ездила в небольшом кабриолете. Но теперь она бежала по дороге, словно за ней гналось само лихо!
— Скорей на помощь! Спаси меня! Твой бык меня забодает! — кричала она в безумном страхе, хотя Амур был всего-навсего волом и я уже успел поравняться с ним. Впрочем, он вел себя так, как будто в самом деле снова сделался быком или перенял у Иеговы его повадки: он фыркал, поводил рогами и угрожающе мотал головой, как будто уже поддел собачку на рога и
подбрасывал ее кверху. Мне пришлось ударить его по рогам толстой палкой, чтобы заставить образумиться. Корешки рогов — самое чувствительное место у животного, и мне было жаль Амура, но я не нашел другого выхода. Он подогнул одно колено и заревел от боли, потом повернулся и побрел к стаду, склонив голову набок. Куда девалась его богатырская мощь! Я проводил перепуганную барышню до ограды, и она дала мне за это десять эре.
Они не так-то легко мне достались, эти десять эре: мне пришлось держать барышню за руку всю дорогу, иначе ей, по ее словам, было страшно. Вот так история! Я конфузился, мне было не по себе: вдруг кто-нибудь увидит нас вдвоем! Но десять эре — огромные деньги; во всяком случае их было достаточно, чтобы пересилить мою застенчивость.
Как она красиво и непринужденно говорила! О чем только она ни болтала: и о солнце и о море — таком синем, с белыми гребешками волн. Я чувствовал себя подавленным и ничего не отвечал, думая только о том, как бы поскорее полечить десять эре и вернуться обратно к стаду. Но она все болтала, переводила дух и перескакивала с одной чепухи на другую, так что совестно было слушать.
Она стала навещать меня, и мы даже подружились. Я глядел на дорогу в те дни, когда девушка обычно приходила, и скучал без нее, но в ее присутствии чувствовал себя скованно. Собаку свою она оставляла дома, по все равно я должен был ее провожать.
— По дороге мы поговорим; ты такой разумный мальчик. Но почему ты не хочешь взять меня за руку?
— Нипочему, — пробормотал я. Она тихо засмеялась.
— Нипочему — вот смешная причина. А еще мой спаситель! Если бы мой друг был здесь, он бы уж не побоялся взять меня за руку.
— И я не боюсь.
— Фу, как ты сердито говоришь. Да, ведь я видела, как ты набросился на быка!
— Да нет же, это был Амур. Он вовсе не бык.
— Как, его зовут Амур? Вот странно. И он не бык? Амур—ведь это означает... Ну, ты знаешь, что значит «друг»?.. Нет, ты, пожалуй, еще слишком мал для этого.
Это такой человек, большой, сильный и добрый, который для тебя готов прыгнуть хоть со второго этажа!..
Я был раздосадован, что она считает меня маленьким, и ее объяснение слова «друг» удивило меня.
— Я могу спрыгнуть хоть с сеновала! — сказал я.
— Ну, это вовсе не так высоко. А что, если бы он сломал себе ногу? — Она стиснула мою руку и вздрогнула. Вот смешная! Хоть бы поскорее дала мне десять эре!
— Нога потом срастется, — сказал я. — Отец, когда был еще мальчиком, сломал ногу, но бабушка вправила ее и привязала к ореховой палке. И он мог только ползать, пока нога не срослась.
— Ах, это ужасно. Тогда они, наверное, заберут его!
— Кто заберет его? — Это становилось интересным. Но она дала мне пять эре и быстро ушла. Всего лишь пять эре — наверное, потому, что я не всю дорогу держал ее за руку.
Кто заберет его? И почему он выпрыгнул в окно? Эти вопросы мучили меня, когда ? остался один. Если девушка волновалась, ее пальцы, сжимавшие мою руку, становились то холодными, то горячими, и это было мне неприятно. Я вообще чувствовал себя с нею неловко и все же скучал по ней.
Больше всего ей нравилось говорить о любви.
— Впрочем, ты ведь не знаешь, что это такое, — спохватывалась она. — Ты еще такой маленький.
Вечно она об одном и том же!
— Нет, я прекрасно знаю. Это про двоих, которые не смеют пожениться, а у нее родится ребенок, — ответил я обиженно.
Она вздрогнула.
— Ну, значит, у меня будет ребенок,— сказала она и схватилась за сердце. — У меня как раз несчастная любовь. Нам ни за что нельзя жениться. — И она заплакала.
Однако по ее фигуре еще ничего не было заметно,— постепенно я научился разбираться в подобных вещах. Но она плакала; это делали и девушки, о которых поется в песнях... Нелегко было хранить такой секрет. Я, стало быть, оказался тайным свидетелем чужой беды. Чтобы подбодрить себя, я решил пропеть все печальные песни о греховной любви и о женщинах, с которыми приключилось несчастье. Я пел целый день, чтобы в песнях выплакать все свое сочувствие чужому горю. Я боялся и стеснялся этой девушки, как боятся беременных все мальчики, и отгонял стадо подальше от дороги. Но это не помогло мне избавиться от девушки, — ее горе, словно траурный флер, обволакивало мои мысли.
Однажды я напевал, сидя возле корзинки с едой и откусывая то от одного куска, то от другого. Получался какой-то смешанный звук — не то плач, не то пение, но это меня успокаивало. Вдруг я увидел чью-то тень и поднял голову. Девушка стояла, склонившись надо мной, и с жадным интересом прислушивалась к песне. Ноздри ее раздувались, она тяжело дышала. На мгновение мне показалось, что она ведьма, желающая мне зла. Она подкралась незаметно, хотя я всегда чувствовал, если кто-нибудь приближался ко мне. Вдобавок она была белокурая и красивая. Такими всегда изображались в книгах самые опасные ведьмы.
Но это впечатление скоро прошло; лицо ее было такое нежное и несчастное.
— Спой мне снова эту песню, — попросила она; и мне пришлось спеть песню о моряке и его тайной невесте. Она притянула мою руку к себе и сжимала ее все время, пока я пел с дрожью в голосе:
Повяжи, повяжи волос свой золотистый, Сына родишь ты — не кончится год. Не помогут ни слезы, ни плач голосистый, — Сорок педель пролетят в свой черед... снова приду я взглянуть на тебя, быстро промчались все сорок недель. Тут начала моя девушка плакать...
Я не мог продолжать, потому что барышня-музыкантша заплакала так, будто ее ударили. Она сидела покачиваясь, совершенно обессиленная: мокрые ресницы слипались, и она руками размазывала слезы по всему лицу. Барышня плакала, как маленький капризный ребенок. Я не знал, чем ее утешить, и в замешательстве протянул ей какой-то кусок, кажется бутерброд с телятиной — самое лучшее, что у меня было.
Она откусила немного, вытерла слезы, снова принялась жевать и вдруг посмотрела на меня ясным взглядом.
— А какое нам дело до этой глупой песни? — сказала она и улыбнулась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Однажды в полдень, когда я спустил его, он перемахнул через нижнюю створку двери и, как всегда, шумно втянул в себя воздух, но не побежал к корове, а поскакал галопом на другой конец двора, где хозяин возился с бороной. Хозяину было досадно, что только я один могу справиться с быком, и теперь ему захотелось показать, что хозяин и господин здесь — он. Бык издал глухой рев, и длинные, тощие ноги хозяина подкосились. В один миг он отшвырнул борону и перебежал на гумно. Он успел захлопнуть за собой нижнюю створку двери, но бык прыгнул и тоже очутился на гумне. К счастью, в эти дни молотили овес, и между необмолоченными снопами и оградой был оставлен узкий проход, чтобы зерно не отсырело. Туда бык не мог протиснуться за хозяином, и мне, хоть и с трудом, удалось загнать животное снова во двор. Таким разъяренным я редко его видел, и мне было обидно за хозяина: ведь бык принадлежал ему! Потом, когда я водворил быка в хлев, пришел хозяин и ударил его по морде концом железной цепи, мне же как следует попало за то, что я обучил быка цирковым номерам. Но Иегова отомстил за нас обоих; долгое время хозяин не смел показываться в хлеву. Едва завидев его, Пер начинал рыть копытами подстилку и высовывать язык, издавая такие звуки, как будто его тошнило.
Темная круглая голова быка сидела на короткой толстой шее; кожа на ней свисала складками, сморщенная, как кора старого дуба. Когда Пер разъярялся, на него было страшно смотреть, шерсть между короткими рогами топорщилась. Тогда бык казался мне грозным божеством, появившимся в облаках. Вот почему я прозвал его Иеговой.
А вот голова Амура вовсе не внушала страха,— хотя у него были такие широкие рога, что я, раскинув руки, еле мог достать от одного до другого. Морда у него была невероятно глупая. Он напоминал автомат — только и делал что ел и отдыхал.
Лишь когда поблизости были собаки, в Амуре пробуждались глубоко скрытые инстинкты; он чуял собаку издалека. Тут уж эта гора мяса оживала, и мне стоило большого труда удержать вола на пастбище. Должно быть, тысячелетняя вражда между волком и быком чересчур глубока, если ее не могли уничтожить ни время, ни насильственное вмешательство человека. Когда Амур видел собаку, он сразу обретал способность бегать и пускать в ход рога, которые обычно были самым бесполезным из всех прочих бесполезных атрибутов!
После праздника урожая осталось несколько бутылок вина. Экономка не хотела, чтобы его выпили работники, и попросила меня спрятать бутылки куда-нибудь. Я решил угостить моего приятеля Пера и две бутылки вылил ему в ведро; Амура тоже нельзя было обидеть — он получил третью бутылку. Веселый вышел пир: вся та часть хлева, где стоял бык, ходила ходуном, так он бушевал. Он громко чмокал губами, крутил головой, топал и качался взад и вперед, не сгибая ног, как лошадь-качалка,— забыв все свое достоинство, вел себя, как настоящий клоун. Андреа плакала от отчаяния, так как не могла справиться с коровами,— они не позволяли доить себя.
— Ну что, если сейчас войдет хозяин? — причитала она.— И как тебе не стыдно?
Но хозяин держался подальше от хлева, когда Иегова буйствовал. Каждый раз, как я гремел ведром, бык начинал выкидывать фокусы: облизывался, кланялся, просил. Гигант вел себя, как маленький ребенок, лишь бы ему поднесли еще стаканчик. Один только Амур не принимал участия в веселье. Он поблагодарил за бутылку вина тем, что лег и заснул. Мне еле удалось выгнать его потом на пастбище.
У Амура не было настоящей прыти, и все же он задавал тон всему стаду. В жаркую погоду телята начинали беспокоиться, даже те, которых еще никогда не кусали оводы; они задирали хвосты и принимались кружиться на месте. Коровы, однако, не обращали на это внимания, пока Амур вел себя спокойно. Но едва он трогался с места, с коровами невозможно было справиться. Животные бросались врассыпную, а я, далеко обегая стадо кругом, старался согнать их в кучу. Животные могли побороть страх, лишь когда держались все вместе, но стоило отбиться хоть одной корове или теленку, как все стадо разбегалось. Амур весь день подавал пример другим; в определенный час утром и днем он ложился жевать жвачку, и через несколько минут ложилось все стадо.
Тогда и я мог отдохнуть. В хорошую погоду я устраивался между рогами Амура, уплетал свой завтрак и, болтая ногами над его мордой, горланил песни. Если же было холодно или шел дождь, я, втиснувшись между передними ногами вола, грелся около его огромной туши. Внутри него как будто работала большая, мерно стучащая машина, издававшая разнообразные короткие звуки. Я мог следить, как протекают разные процессы в его организме: слышал, как пульсировала кровь, совершая свой кругооборот, как переваривался корм, как работали внутренние органы.
Имя Иегова я связывал также с всклокоченной щетиной быка, характерной для заправских пьянчуг и буянов. Бык приносил мне доход: пуская его к корове, я всякий раз получал пятьдесят эре, но они доставались старому Хансу Ольсену, хотя сам он боялся подходить к быку. Я считал это большой несправедливостью и пытался раза два, когда старика не было дома, оставить деньги себе. Но доходы в маленьком местечке были так незначительны, что если они уменьшались на пятьдесят эре, это сразу становилось заметно, и мне пришлось исправлять свою «забывчивость». Между тем трудно было обходиться совсем без денег: требовались веревки для кнута и многие другие важные вещи; забрать же вперед из жалованья я не смел. Двадцать крон, которые я должен был получить за это лето, мы намеревались отложить на костюм для конфирмации, так же как и пятнадцать крон с прошлого лета и бог знает сколько еще других денег, заработанных мною за последние годы. У нас с Георгом вошла в поговорку фраза: «Отец пошел покупать костюм для конфирмации!» Мать очень огорчалась, когда мы говорили так, вскакивала с места и зажимала нам рот.
Но неожиданно Амур, словно не желая отставать от своего знаменитого брата, стал приносить доход именно благодаря сохранившемуся в нем природному инстинкту. Однажды стадо лежало и жевало жвачку посреди выгона; я сидел между рогами Амура и распевал грустную песенку о несчастной любви, отбивая такт голыми пятками по морде вола; чувствовал я себя прекрасно. Вол по временам только закрывал глаза, но, впрочем, оставался совершенно безучастным.
Вдруг он поднят голову, а затем я скатился с его спины, — это он рывком встал на ноги. Огромное, грузное животное совершенно преобразилось: вол бегал взад и вперед, принюхивался, затем бросился к калитке в плетне, которая вела на поля местечка Лангеде. Я окликал его по имени, грозил, но он не слушался. Тогда я в гневе, обуреваемый желанием расправиться с ним, бросился следом, — для меня было большим позором, что Амур не послышался моего окрика. А какой вышел бы скандал, если бы он забрался на крестьянские поля: его бы изловили, и хозяину пришлось бы заплатить шестьдесят шесть эре за потраву.
В калитке показалась молодая особа с папкой под мышкой и с собачкой на поводке. Она и раньше бывала здесь, и я думал, что она из большой усадьбы, находившейся довольно далеко отсюда; я мысленно называл ее «барышней-музыкантшей».
Обычно она ездила в небольшом кабриолете. Но теперь она бежала по дороге, словно за ней гналось само лихо!
— Скорей на помощь! Спаси меня! Твой бык меня забодает! — кричала она в безумном страхе, хотя Амур был всего-навсего волом и я уже успел поравняться с ним. Впрочем, он вел себя так, как будто в самом деле снова сделался быком или перенял у Иеговы его повадки: он фыркал, поводил рогами и угрожающе мотал головой, как будто уже поддел собачку на рога и
подбрасывал ее кверху. Мне пришлось ударить его по рогам толстой палкой, чтобы заставить образумиться. Корешки рогов — самое чувствительное место у животного, и мне было жаль Амура, но я не нашел другого выхода. Он подогнул одно колено и заревел от боли, потом повернулся и побрел к стаду, склонив голову набок. Куда девалась его богатырская мощь! Я проводил перепуганную барышню до ограды, и она дала мне за это десять эре.
Они не так-то легко мне достались, эти десять эре: мне пришлось держать барышню за руку всю дорогу, иначе ей, по ее словам, было страшно. Вот так история! Я конфузился, мне было не по себе: вдруг кто-нибудь увидит нас вдвоем! Но десять эре — огромные деньги; во всяком случае их было достаточно, чтобы пересилить мою застенчивость.
Как она красиво и непринужденно говорила! О чем только она ни болтала: и о солнце и о море — таком синем, с белыми гребешками волн. Я чувствовал себя подавленным и ничего не отвечал, думая только о том, как бы поскорее полечить десять эре и вернуться обратно к стаду. Но она все болтала, переводила дух и перескакивала с одной чепухи на другую, так что совестно было слушать.
Она стала навещать меня, и мы даже подружились. Я глядел на дорогу в те дни, когда девушка обычно приходила, и скучал без нее, но в ее присутствии чувствовал себя скованно. Собаку свою она оставляла дома, по все равно я должен был ее провожать.
— По дороге мы поговорим; ты такой разумный мальчик. Но почему ты не хочешь взять меня за руку?
— Нипочему, — пробормотал я. Она тихо засмеялась.
— Нипочему — вот смешная причина. А еще мой спаситель! Если бы мой друг был здесь, он бы уж не побоялся взять меня за руку.
— И я не боюсь.
— Фу, как ты сердито говоришь. Да, ведь я видела, как ты набросился на быка!
— Да нет же, это был Амур. Он вовсе не бык.
— Как, его зовут Амур? Вот странно. И он не бык? Амур—ведь это означает... Ну, ты знаешь, что значит «друг»?.. Нет, ты, пожалуй, еще слишком мал для этого.
Это такой человек, большой, сильный и добрый, который для тебя готов прыгнуть хоть со второго этажа!..
Я был раздосадован, что она считает меня маленьким, и ее объяснение слова «друг» удивило меня.
— Я могу спрыгнуть хоть с сеновала! — сказал я.
— Ну, это вовсе не так высоко. А что, если бы он сломал себе ногу? — Она стиснула мою руку и вздрогнула. Вот смешная! Хоть бы поскорее дала мне десять эре!
— Нога потом срастется, — сказал я. — Отец, когда был еще мальчиком, сломал ногу, но бабушка вправила ее и привязала к ореховой палке. И он мог только ползать, пока нога не срослась.
— Ах, это ужасно. Тогда они, наверное, заберут его!
— Кто заберет его? — Это становилось интересным. Но она дала мне пять эре и быстро ушла. Всего лишь пять эре — наверное, потому, что я не всю дорогу держал ее за руку.
Кто заберет его? И почему он выпрыгнул в окно? Эти вопросы мучили меня, когда ? остался один. Если девушка волновалась, ее пальцы, сжимавшие мою руку, становились то холодными, то горячими, и это было мне неприятно. Я вообще чувствовал себя с нею неловко и все же скучал по ней.
Больше всего ей нравилось говорить о любви.
— Впрочем, ты ведь не знаешь, что это такое, — спохватывалась она. — Ты еще такой маленький.
Вечно она об одном и том же!
— Нет, я прекрасно знаю. Это про двоих, которые не смеют пожениться, а у нее родится ребенок, — ответил я обиженно.
Она вздрогнула.
— Ну, значит, у меня будет ребенок,— сказала она и схватилась за сердце. — У меня как раз несчастная любовь. Нам ни за что нельзя жениться. — И она заплакала.
Однако по ее фигуре еще ничего не было заметно,— постепенно я научился разбираться в подобных вещах. Но она плакала; это делали и девушки, о которых поется в песнях... Нелегко было хранить такой секрет. Я, стало быть, оказался тайным свидетелем чужой беды. Чтобы подбодрить себя, я решил пропеть все печальные песни о греховной любви и о женщинах, с которыми приключилось несчастье. Я пел целый день, чтобы в песнях выплакать все свое сочувствие чужому горю. Я боялся и стеснялся этой девушки, как боятся беременных все мальчики, и отгонял стадо подальше от дороги. Но это не помогло мне избавиться от девушки, — ее горе, словно траурный флер, обволакивало мои мысли.
Однажды я напевал, сидя возле корзинки с едой и откусывая то от одного куска, то от другого. Получался какой-то смешанный звук — не то плач, не то пение, но это меня успокаивало. Вдруг я увидел чью-то тень и поднял голову. Девушка стояла, склонившись надо мной, и с жадным интересом прислушивалась к песне. Ноздри ее раздувались, она тяжело дышала. На мгновение мне показалось, что она ведьма, желающая мне зла. Она подкралась незаметно, хотя я всегда чувствовал, если кто-нибудь приближался ко мне. Вдобавок она была белокурая и красивая. Такими всегда изображались в книгах самые опасные ведьмы.
Но это впечатление скоро прошло; лицо ее было такое нежное и несчастное.
— Спой мне снова эту песню, — попросила она; и мне пришлось спеть песню о моряке и его тайной невесте. Она притянула мою руку к себе и сжимала ее все время, пока я пел с дрожью в голосе:
Повяжи, повяжи волос свой золотистый, Сына родишь ты — не кончится год. Не помогут ни слезы, ни плач голосистый, — Сорок педель пролетят в свой черед... снова приду я взглянуть на тебя, быстро промчались все сорок недель. Тут начала моя девушка плакать...
Я не мог продолжать, потому что барышня-музыкантша заплакала так, будто ее ударили. Она сидела покачиваясь, совершенно обессиленная: мокрые ресницы слипались, и она руками размазывала слезы по всему лицу. Барышня плакала, как маленький капризный ребенок. Я не знал, чем ее утешить, и в замешательстве протянул ей какой-то кусок, кажется бутерброд с телятиной — самое лучшее, что у меня было.
Она откусила немного, вытерла слезы, снова принялась жевать и вдруг посмотрела на меня ясным взглядом.
— А какое нам дело до этой глупой песни? — сказала она и улыбнулась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22