краны для воды
На комоде у матери, с тех пор как я себя помню, стояла только фотография пожилой дамы в борнхольмском праздничном наряде из черного атласа, в красивом головном уборе, украшенном цветами, и с молитвенником в руках. Эта богатая, нарядная дама и была бабушка. А когда мать подавала на стол какое-нибудь блюдо, которое отцу не нравилось, он обычно говорил: «Ну, готовить, как моя мать, тебе никогда не выучиться». Понятно, что мы с необыкновенным волнением ожидали того дня, когда пойдем к старикам в гости.
Наконец осенью, в один из воскресных дней, наша мечта сбылась.
— Только надо захватить с собою чего-нибудь съестного, — сказал отец, — неизвестно, хватит ли у них угощения на столько ртов.
— Вот как! — с удивлением вырвалось у матери.
Мы пошли Южной проселочной дорогой между морем и пресноводным озером, пересекли тощее поле со стрельбищем и через дыру в заборе пролезли на пустошь, — безрадостную каменистую степь, заросшую вереском. Среди этой пустоши возвышался работный дом — большое здание, все в пятнах, словно его облили грязной водой, — единственное здесь жилище. Отец знал тут каждую тропинку и шел впереди; мы следовали за ним гуськом; позади всех брела мать с сестренкой на руках. Она спотыкалась о камни, и вид у не был унылый.
— Ведь туда же есть настоящая дорога! — сказала она. Но отец непременно хотел пройти знакомыми ему тропинками.
Там, где каменистая почва переходила в песчаную, стали попадаться маленькие полуразвалившиеся домики. Отец показал на один из них, стоявший несколько особняком, — длинную и низкую постройку из дерева и необожженного кирпича.
— Неужели это здесь? — разочарованно спросила мать, рассматривая неприглядную местность.
У отца был сконфуженный вид.
— Есть люди, которым все кажется недостаточно шикарным, — пробормотал он.
Маленькое сморщенное старушечье лицо прильнуло к оконному стеклу, затем стукнула щеколда, и распахнулась верхняя створка двери. Бабушка была вся закутана в старинную ткань и поэтому походила на мумию; виднелась лишь часть морщинистого закопченного лица. И какая же она маленькая! Но зато у нее темные бархатные глаза, выражающие попеременно то испуг, то радость. И вдруг по щекам старушки потекли слезы, ее дрожащие руки беспомощно простерлись и ухватились за меня; и вид ее руки, дрожавшей на моем плече, подействовал на меня так, что и я заплакал. В это мгновение я полюбил бабушку, и разочарование прошло. Теперь у меня были бабушка и дедушка, как у других детей в книжках,—у тех, которые в случае беды всегда прибегали к ним за помощью. Все остальное, чем я наделял их в своем воображении, было нужно мне для того, чтобы конктретнее представлять себе стариков. Я ведь прекрасно знал, что живописный праздничный наряд висел на стене у фотографа и надевался на всех, кто хотел сняться; я заходил к сыну фотографа и сам мог в этом убедиться.
То, что я увидел здесь, оказалось гораздо интереснее. Крыша была такая низкая, что я мог достать до нее рукой, а под стропилами висели разные инструменты— рубанки и прочее. На самой крыше лежали плоские камни и старая негодная борона, чтобы крышу в непогоду не снесло ветром.
Бабушка была маленького роста и напоминала серую пугливую птичку — из тех, что прячутся под кустами и робко выглядывают оттуда; зато дедушка длинный, худой — кожа да кости; голова у него была большая, с гладко отполированной лысиной. Поверх рубашки он носил жилетку, застегнутую до самого горла. Он напоминал мне скандинавского богатыря Ньяла, как я его представлял себе по отрывкам из саг, помещенным в хрестоматии. А в бабушке было что-то цыганское; в глазах ее появлялся жадный блеск, когда она смотрела на нас, детей, а когда обнимала нас, то вся дрожала от волнения. Все здесь было нам чужое — и в то же время как бы знакомое. Хижина наводила на мысль о постройках первобытных народов, которые описывались в большой отцовской книге с картинками. Это было поставленное на столбы примитивное сооружение из деревянных брусьев, промежутки между которыми были заполнены глиной, смешанной с навозом; пол сложен из крупных каменных плит; только в жилой комнате пол был глинобитный. Оба старика даже и дома ходили в деревянных башмаках, которые делал сам дедушка; в них не было даже стелек; в городе никто бы не стал носить такие колодки.
Пока дедушка показывал нам дом, бабушка подошла к открытому очагу и разгребла тлевшие торфяные угли, чтобы вскипятить кофе. Она не выпускала мою руку, даже когда клала в очаг хворост и раздувала огонь. Над очагом на длинном железном пруте висел медный котелок.
— Разве у вас нет спичек? — удивленно спросил я.
— Как не быть, спички в доме всегда есть! Но мы зажигаем их только, когда огонь совсем потухнет.
Этого, однако, почти никогда не случалось: бабушка так наловчилась, что торф тлел в течение нескольких месяцев.
Очаг был очень занятным сооружением, представлявшим нечто вроде примитивной курной избушки внутри жилой комнаты; в потолке над этим открытым, постоянно дымившим очагом была дыра для дыма. В домике имелась и настоящая кухня, но дверь в нее бабушка предпочитала держать всегда закрытой. «Когда дым стоит над очагом, он гонит тепло вниз»,— говорила она. В эту же курную избушку выходила топка от лежанки, согревавшей весь домик, здесь ж лежали кучки торфа, хвороста и сухого коровьего на воза; к покатым внутренним стенкам очага были подвешены для копчения окорока и колбасы; сало капало с них и сочилось по стенкам.
Не диво, что бабушка была смугла, словно копченая селедка, и пахло от нее так, будто ее вынули из бочки с дегтем! Она прекрасно чувствовала себя в этом дымном помещении и не могла понять, почему я все время кашляю. Наконец она отпустила меня, и я присоединился к своему семейству.
Такого длинного и узкого жилища я никогда еще не видал. Жилая комната тянулась через весь дом и выходила окнами на две стороны. По комнате расхаживала курица и ковыряла лапкой глиняный пол; звали ее Трине, она была у стариков единственной. Теперь, когда настали холода, ее взяли в комнату на всю зиму; около двери стояла метелка — подметать за курицей, если она напачкает на полу. Ночевала курица на перекладине под обеденным столом. В благодарность она неслась круглый год.
Курица, поросенок и корова — вот и все хозяйство стариков. Зато это были образцовые животные, — дедушка не уставал расхваливать их не то всерьез, не то в шутку. Курица несла триста яиц в год — каждый будний день; праздничные дни она пропускала, чтобы «не ссориться с пастором». Поросенком дедушка тоже гордился, но говорил об этом очень деликатно:
— Ему только почесывай загривок, больше ему ничего и не надо. А Бланка наша дает самое жирное молоко во всей округе. Устой можно снимать хоть три раза — и все еще останутся чистые сливки.
Дедушку занятно было послушать; в его шутках сквозила искренняя гордость своим маленьким хозяйством.
Рядом находилась каморка, в которой старики спали. Она же служила кладовкой, где хранились продукты и прочие припасы; в ногах двуспальной кровати стояла бочка с селедками, а на полке над кроватью — большой горшок с топленым жиром. Рядом лежал ржаной хлеб. Молоко на простоквашу и сливки на сметану ставили туда же. Тут же была дверь в хлев, а из хлева
лестница вела на чердак; в холодную погоду дверь в хлев всегда бывала отворена.
— От коровы тепла больше, чем от двух печей,— сказал дедушка.—А рядом с Блаккой согреешься скорее, чем возле самой пылкой молодой девушки.
Дедушка разговорился, и я с интересом слушал его объяснения; он умел представить самые незначительные вещи в таком свете, что они казались нам необыкновенными, не сравнимыми ни с чем в мире.
Пока мы беседовали, бабушка приготовила кофе. Это был странный напиток из ржи и вики, которые бабушка жарила на сковородке и молола. Мы, дети, еле-еле могли проглотить это питье, и то лишь под угрожающим взглядом отца. Каждый из нас получил к кофе по кусочку леденца, чтобы класть на язык перед тем, как сделать глоток кофе; когда же кофе был выпит, остатки леденца снова сложили в сахарницу. Белого хлеба в доме не водилось, — хорошо, что мать захватила с собой пшеничную булку.
Зато других продуктов запасено было вдоволь — и черного хлеба, и картофеля, и селедок, и копченой свинины, и топленого сала. Старики могли не бояться завтрашнего дня, у них было все необходимое, чтобы продержаться до следующего урожая. Им жилось гораздо легче, чем нашей матери, которая вместе с нами перебивалась с хлеба на воду. И все же они были гораздо беднее нас во всем остальном. Дедушка перекрестился, когда услыхал, что отец зарабатывает восемь-девять крон в неделю, — наличными деньгами старикам не случалось зарабатывать столько и за полгода. Отец принялся высчитывать, и оказалось, что старики в лучшем случае могли выручить семьдесят — семьдесят пять крон в год за масло, яйца и теленка от коровы; поросенка они съедали сами.
— Но мы не можем позволить себе отведать масла или цельного молока от собственной коровы, — сказал дед. — А полакомиться яичком не приходится даже и на пасху.
Из этих денег старики должны были оплачивать все свои расходы, и им приходилось туго. Целых полгода дедушка не мог читать, так как в его очках разбилось стекло, а новое стоило пятьдесят эре.
— У меня в копилке есть пятьдесят эре, — сказал Георг. — Дай мне твои очки.
Но мать подмигнула ему; она давно уже вынула эти деньги; монеты никогда не залеживались в наших копилках.
За ужином мы ели копченую свинину, поджаренную кусочками вместе с картошкой. Сковородка была поставлена на середину стола, и под каждую из трех ее ножек подложили деревянную чурку; нам всем дали по роговой ложке. Тарелок у стариков не было: похлебку ели из общей глиняной миски, а для прочей пищи служили деревянные лоточки.
У дедушки оказалась и водка, в настоящей фляжке. Она стояла в зеленом шкафчике, висевшем над столом, и на горлышко фляжки была надета опрокинутая рюмка без ножки. Эту рюмку дедушка нашел на берегу, на задворках гостиницы; каждый раз, бывая в городе, он наведывался туда и отыскивал среди выброшенных вещей что-нибудь пригодное. А в шутку он рассказывал, что купил эту рюмку и нарочно отбил ножку, чтобы не было соблазна оставлять рюмку недопитой. Отец смеялся всякому дедушкиному слову. Было даже как-то странно видеть отца таким веселым; дома он бывал суров и неприступен, а тут держал себя, как наш сверстник.
— А язык у вас еще не притупился,— сказал он деду с восхищением (он всегда говорил своим родителям «вы»).
— Да, язык-то я сохранил, — ответил дедушка,— а вот зубы проел. Как-то раз хотел было прикусить себе язык, а зубов-то и нету.
— Что-то странное случилось со стариком, — заметил отец на обратном пути. — В молодости он любил выпить. И одно время, можно сказать, прямо пристрастился к вину; хлебал водку ложками в компании с Анэ Миккельсен.
— Но у них ведь не было тарелок, — возразил я. Отец рассердился; теперь он снова стал главой семейства, не терпящим возражений.
— Не было; зато у них была толстая настольная доска с круглыми углублениями, глупый придира! И на похоронах Йоргена Миккельсена они налили туда водки и хлебали ее, как суп. А теперь скупость, видно, пересилила жажду; водка у отца в запасе есть, но я уверен, он не пьет ее, когда нет гостей.
— За это его упрекать не приходится, — сказала мать.—Хорошо, если бы и другие брали с него пример.
— Ну, знаешь, мужчине все-таки нужно... А он поднес мне всего-навсего одну рюмку.
— Зато ты сам себя не обидел.
— Что ты хочешь этим сказать? — пробормотал отец.
— А ты думаешь, я не поняла, зачем ты пошел в дом, когда мы все стояли у колодца? Да и родители твои не так уж просты. Странно, должно быть, им увидеть своего сына после долгой разлуки таким невоздержанным.
Безумный страх охватил меня. «Ну, сейчас отец набросится на мать тут же на дороге», — подумал я. Но он только вздрогнул и засмеялся.
— Просто, грешно было бы дать водке выдохнуться, — сказал он таким развязным тоном, что мне стало стыдно за него.
— Если бы это от тебя зависело, никакой спиртной напиток не выдыхался бы, — ответила мать.
Отец не был в трактире с тех пор, как мы приехали на Борнхольм; во всяком случае он ни разу не возвращался домой пьяный. Поэтому я не понимал, отчего мать так резко говорит с ним и как решилась на это. Он стал теперь пить понемножку и выпивал по рюмке всякий раз, как садился за еду, а иногда пропускал и другую. Теперь же мать совсем переменилась, стала более требовательной и властной. И особенно удручало ее, что из ничтожного недельного заработка приходилось каждую субботу откладывать деньги на два литра водки.
С тех пор я часто пускался в дальний путь и навещал дедушку, особенно в первую зиму, пока еще не начал по-настоящему работать у чужих людей. Мать иногда давала мне с собой кусок пшеничной булки или еще что-нибудь; хорошего хлеба у стариков никогда не
водилось. Я клал хлеб в жестяное ведерко, которое приносил обратно домой полным снятого молока или пахтанья.
Старики раз в две недели сбивали масло и были очень рады, когда я приходил к ним и вертел маслобойку. Это была слишком тяжелая работа, часто отнимавшая по пяти-шести часов в день. Сливки, загустевшие и прогоркшие от времени, никак не хотели сбиваться. Когда же наконец масло сбивалось, бабушка отжимала его в тряпке, солила и подкрашивала, а на следующий день дедушка относил в город несколько фунтов горьковатого масла и кошелку яиц, продавал их и делал закупки: немножко леденцов, жевательного табаку и на несколько эре ниток для шитья. Тратил он всегда лишь небольшую часть вырученной суммы: например, если получал две кроны семьдесят пять эре, то расходовал семьдесят пять эре. Кроны он называл «основным фондом», и они откладывались на непредвиденный случай», — старики думали, что вот тогда-то и пригодятся их сбережения.
Эти путешествия в город были крупным событием в однообразной жизни дедушки, не стоило и заводить речи о том, чтобы он позволил кому-нибудь другому продать хотя бы несколько фунтов масла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Наконец осенью, в один из воскресных дней, наша мечта сбылась.
— Только надо захватить с собою чего-нибудь съестного, — сказал отец, — неизвестно, хватит ли у них угощения на столько ртов.
— Вот как! — с удивлением вырвалось у матери.
Мы пошли Южной проселочной дорогой между морем и пресноводным озером, пересекли тощее поле со стрельбищем и через дыру в заборе пролезли на пустошь, — безрадостную каменистую степь, заросшую вереском. Среди этой пустоши возвышался работный дом — большое здание, все в пятнах, словно его облили грязной водой, — единственное здесь жилище. Отец знал тут каждую тропинку и шел впереди; мы следовали за ним гуськом; позади всех брела мать с сестренкой на руках. Она спотыкалась о камни, и вид у не был унылый.
— Ведь туда же есть настоящая дорога! — сказала она. Но отец непременно хотел пройти знакомыми ему тропинками.
Там, где каменистая почва переходила в песчаную, стали попадаться маленькие полуразвалившиеся домики. Отец показал на один из них, стоявший несколько особняком, — длинную и низкую постройку из дерева и необожженного кирпича.
— Неужели это здесь? — разочарованно спросила мать, рассматривая неприглядную местность.
У отца был сконфуженный вид.
— Есть люди, которым все кажется недостаточно шикарным, — пробормотал он.
Маленькое сморщенное старушечье лицо прильнуло к оконному стеклу, затем стукнула щеколда, и распахнулась верхняя створка двери. Бабушка была вся закутана в старинную ткань и поэтому походила на мумию; виднелась лишь часть морщинистого закопченного лица. И какая же она маленькая! Но зато у нее темные бархатные глаза, выражающие попеременно то испуг, то радость. И вдруг по щекам старушки потекли слезы, ее дрожащие руки беспомощно простерлись и ухватились за меня; и вид ее руки, дрожавшей на моем плече, подействовал на меня так, что и я заплакал. В это мгновение я полюбил бабушку, и разочарование прошло. Теперь у меня были бабушка и дедушка, как у других детей в книжках,—у тех, которые в случае беды всегда прибегали к ним за помощью. Все остальное, чем я наделял их в своем воображении, было нужно мне для того, чтобы конктретнее представлять себе стариков. Я ведь прекрасно знал, что живописный праздничный наряд висел на стене у фотографа и надевался на всех, кто хотел сняться; я заходил к сыну фотографа и сам мог в этом убедиться.
То, что я увидел здесь, оказалось гораздо интереснее. Крыша была такая низкая, что я мог достать до нее рукой, а под стропилами висели разные инструменты— рубанки и прочее. На самой крыше лежали плоские камни и старая негодная борона, чтобы крышу в непогоду не снесло ветром.
Бабушка была маленького роста и напоминала серую пугливую птичку — из тех, что прячутся под кустами и робко выглядывают оттуда; зато дедушка длинный, худой — кожа да кости; голова у него была большая, с гладко отполированной лысиной. Поверх рубашки он носил жилетку, застегнутую до самого горла. Он напоминал мне скандинавского богатыря Ньяла, как я его представлял себе по отрывкам из саг, помещенным в хрестоматии. А в бабушке было что-то цыганское; в глазах ее появлялся жадный блеск, когда она смотрела на нас, детей, а когда обнимала нас, то вся дрожала от волнения. Все здесь было нам чужое — и в то же время как бы знакомое. Хижина наводила на мысль о постройках первобытных народов, которые описывались в большой отцовской книге с картинками. Это было поставленное на столбы примитивное сооружение из деревянных брусьев, промежутки между которыми были заполнены глиной, смешанной с навозом; пол сложен из крупных каменных плит; только в жилой комнате пол был глинобитный. Оба старика даже и дома ходили в деревянных башмаках, которые делал сам дедушка; в них не было даже стелек; в городе никто бы не стал носить такие колодки.
Пока дедушка показывал нам дом, бабушка подошла к открытому очагу и разгребла тлевшие торфяные угли, чтобы вскипятить кофе. Она не выпускала мою руку, даже когда клала в очаг хворост и раздувала огонь. Над очагом на длинном железном пруте висел медный котелок.
— Разве у вас нет спичек? — удивленно спросил я.
— Как не быть, спички в доме всегда есть! Но мы зажигаем их только, когда огонь совсем потухнет.
Этого, однако, почти никогда не случалось: бабушка так наловчилась, что торф тлел в течение нескольких месяцев.
Очаг был очень занятным сооружением, представлявшим нечто вроде примитивной курной избушки внутри жилой комнаты; в потолке над этим открытым, постоянно дымившим очагом была дыра для дыма. В домике имелась и настоящая кухня, но дверь в нее бабушка предпочитала держать всегда закрытой. «Когда дым стоит над очагом, он гонит тепло вниз»,— говорила она. В эту же курную избушку выходила топка от лежанки, согревавшей весь домик, здесь ж лежали кучки торфа, хвороста и сухого коровьего на воза; к покатым внутренним стенкам очага были подвешены для копчения окорока и колбасы; сало капало с них и сочилось по стенкам.
Не диво, что бабушка была смугла, словно копченая селедка, и пахло от нее так, будто ее вынули из бочки с дегтем! Она прекрасно чувствовала себя в этом дымном помещении и не могла понять, почему я все время кашляю. Наконец она отпустила меня, и я присоединился к своему семейству.
Такого длинного и узкого жилища я никогда еще не видал. Жилая комната тянулась через весь дом и выходила окнами на две стороны. По комнате расхаживала курица и ковыряла лапкой глиняный пол; звали ее Трине, она была у стариков единственной. Теперь, когда настали холода, ее взяли в комнату на всю зиму; около двери стояла метелка — подметать за курицей, если она напачкает на полу. Ночевала курица на перекладине под обеденным столом. В благодарность она неслась круглый год.
Курица, поросенок и корова — вот и все хозяйство стариков. Зато это были образцовые животные, — дедушка не уставал расхваливать их не то всерьез, не то в шутку. Курица несла триста яиц в год — каждый будний день; праздничные дни она пропускала, чтобы «не ссориться с пастором». Поросенком дедушка тоже гордился, но говорил об этом очень деликатно:
— Ему только почесывай загривок, больше ему ничего и не надо. А Бланка наша дает самое жирное молоко во всей округе. Устой можно снимать хоть три раза — и все еще останутся чистые сливки.
Дедушку занятно было послушать; в его шутках сквозила искренняя гордость своим маленьким хозяйством.
Рядом находилась каморка, в которой старики спали. Она же служила кладовкой, где хранились продукты и прочие припасы; в ногах двуспальной кровати стояла бочка с селедками, а на полке над кроватью — большой горшок с топленым жиром. Рядом лежал ржаной хлеб. Молоко на простоквашу и сливки на сметану ставили туда же. Тут же была дверь в хлев, а из хлева
лестница вела на чердак; в холодную погоду дверь в хлев всегда бывала отворена.
— От коровы тепла больше, чем от двух печей,— сказал дедушка.—А рядом с Блаккой согреешься скорее, чем возле самой пылкой молодой девушки.
Дедушка разговорился, и я с интересом слушал его объяснения; он умел представить самые незначительные вещи в таком свете, что они казались нам необыкновенными, не сравнимыми ни с чем в мире.
Пока мы беседовали, бабушка приготовила кофе. Это был странный напиток из ржи и вики, которые бабушка жарила на сковородке и молола. Мы, дети, еле-еле могли проглотить это питье, и то лишь под угрожающим взглядом отца. Каждый из нас получил к кофе по кусочку леденца, чтобы класть на язык перед тем, как сделать глоток кофе; когда же кофе был выпит, остатки леденца снова сложили в сахарницу. Белого хлеба в доме не водилось, — хорошо, что мать захватила с собой пшеничную булку.
Зато других продуктов запасено было вдоволь — и черного хлеба, и картофеля, и селедок, и копченой свинины, и топленого сала. Старики могли не бояться завтрашнего дня, у них было все необходимое, чтобы продержаться до следующего урожая. Им жилось гораздо легче, чем нашей матери, которая вместе с нами перебивалась с хлеба на воду. И все же они были гораздо беднее нас во всем остальном. Дедушка перекрестился, когда услыхал, что отец зарабатывает восемь-девять крон в неделю, — наличными деньгами старикам не случалось зарабатывать столько и за полгода. Отец принялся высчитывать, и оказалось, что старики в лучшем случае могли выручить семьдесят — семьдесят пять крон в год за масло, яйца и теленка от коровы; поросенка они съедали сами.
— Но мы не можем позволить себе отведать масла или цельного молока от собственной коровы, — сказал дед. — А полакомиться яичком не приходится даже и на пасху.
Из этих денег старики должны были оплачивать все свои расходы, и им приходилось туго. Целых полгода дедушка не мог читать, так как в его очках разбилось стекло, а новое стоило пятьдесят эре.
— У меня в копилке есть пятьдесят эре, — сказал Георг. — Дай мне твои очки.
Но мать подмигнула ему; она давно уже вынула эти деньги; монеты никогда не залеживались в наших копилках.
За ужином мы ели копченую свинину, поджаренную кусочками вместе с картошкой. Сковородка была поставлена на середину стола, и под каждую из трех ее ножек подложили деревянную чурку; нам всем дали по роговой ложке. Тарелок у стариков не было: похлебку ели из общей глиняной миски, а для прочей пищи служили деревянные лоточки.
У дедушки оказалась и водка, в настоящей фляжке. Она стояла в зеленом шкафчике, висевшем над столом, и на горлышко фляжки была надета опрокинутая рюмка без ножки. Эту рюмку дедушка нашел на берегу, на задворках гостиницы; каждый раз, бывая в городе, он наведывался туда и отыскивал среди выброшенных вещей что-нибудь пригодное. А в шутку он рассказывал, что купил эту рюмку и нарочно отбил ножку, чтобы не было соблазна оставлять рюмку недопитой. Отец смеялся всякому дедушкиному слову. Было даже как-то странно видеть отца таким веселым; дома он бывал суров и неприступен, а тут держал себя, как наш сверстник.
— А язык у вас еще не притупился,— сказал он деду с восхищением (он всегда говорил своим родителям «вы»).
— Да, язык-то я сохранил, — ответил дедушка,— а вот зубы проел. Как-то раз хотел было прикусить себе язык, а зубов-то и нету.
— Что-то странное случилось со стариком, — заметил отец на обратном пути. — В молодости он любил выпить. И одно время, можно сказать, прямо пристрастился к вину; хлебал водку ложками в компании с Анэ Миккельсен.
— Но у них ведь не было тарелок, — возразил я. Отец рассердился; теперь он снова стал главой семейства, не терпящим возражений.
— Не было; зато у них была толстая настольная доска с круглыми углублениями, глупый придира! И на похоронах Йоргена Миккельсена они налили туда водки и хлебали ее, как суп. А теперь скупость, видно, пересилила жажду; водка у отца в запасе есть, но я уверен, он не пьет ее, когда нет гостей.
— За это его упрекать не приходится, — сказала мать.—Хорошо, если бы и другие брали с него пример.
— Ну, знаешь, мужчине все-таки нужно... А он поднес мне всего-навсего одну рюмку.
— Зато ты сам себя не обидел.
— Что ты хочешь этим сказать? — пробормотал отец.
— А ты думаешь, я не поняла, зачем ты пошел в дом, когда мы все стояли у колодца? Да и родители твои не так уж просты. Странно, должно быть, им увидеть своего сына после долгой разлуки таким невоздержанным.
Безумный страх охватил меня. «Ну, сейчас отец набросится на мать тут же на дороге», — подумал я. Но он только вздрогнул и засмеялся.
— Просто, грешно было бы дать водке выдохнуться, — сказал он таким развязным тоном, что мне стало стыдно за него.
— Если бы это от тебя зависело, никакой спиртной напиток не выдыхался бы, — ответила мать.
Отец не был в трактире с тех пор, как мы приехали на Борнхольм; во всяком случае он ни разу не возвращался домой пьяный. Поэтому я не понимал, отчего мать так резко говорит с ним и как решилась на это. Он стал теперь пить понемножку и выпивал по рюмке всякий раз, как садился за еду, а иногда пропускал и другую. Теперь же мать совсем переменилась, стала более требовательной и властной. И особенно удручало ее, что из ничтожного недельного заработка приходилось каждую субботу откладывать деньги на два литра водки.
С тех пор я часто пускался в дальний путь и навещал дедушку, особенно в первую зиму, пока еще не начал по-настоящему работать у чужих людей. Мать иногда давала мне с собой кусок пшеничной булки или еще что-нибудь; хорошего хлеба у стариков никогда не
водилось. Я клал хлеб в жестяное ведерко, которое приносил обратно домой полным снятого молока или пахтанья.
Старики раз в две недели сбивали масло и были очень рады, когда я приходил к ним и вертел маслобойку. Это была слишком тяжелая работа, часто отнимавшая по пяти-шести часов в день. Сливки, загустевшие и прогоркшие от времени, никак не хотели сбиваться. Когда же наконец масло сбивалось, бабушка отжимала его в тряпке, солила и подкрашивала, а на следующий день дедушка относил в город несколько фунтов горьковатого масла и кошелку яиц, продавал их и делал закупки: немножко леденцов, жевательного табаку и на несколько эре ниток для шитья. Тратил он всегда лишь небольшую часть вырученной суммы: например, если получал две кроны семьдесят пять эре, то расходовал семьдесят пять эре. Кроны он называл «основным фондом», и они откладывались на непредвиденный случай», — старики думали, что вот тогда-то и пригодятся их сбережения.
Эти путешествия в город были крупным событием в однообразной жизни дедушки, не стоило и заводить речи о том, чтобы он позволил кому-нибудь другому продать хотя бы несколько фунтов масла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22