душевой поддон 110х80 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

когда мы дергали ее, клин выскакивал и гад оказывался в клещах. За утро мы могли поймать до десяти штук. Ужам мы разбивали головы; гадюк жгли на костре. Это была самая подходящая казнь для дьявольских исчадий ада. И тут уж нечего было опасаться, что они оживут. Если же гадюку разрубить пополам, то на заходе солнца обе половинки срастутся и чудовище уползет.
Летом мы стали охотиться на гадюк поодиночке. Я привык попросту убивать их палкой или камнем, но братья разъяснили мне, что так делают только трусы,— гадюк следует брать голыми руками. Сначала гадюку дразнили и заставляли ее гоняться за нами до тех пор, пока она не уставала и не старалась скрыться. Когда она прятала голову в вереске, надо было прыгнуть, схватить ее правой рукой за хвост и тащить из вереска, левую же руку одновременно вытягивать вдоль туловища змеи, чтобы вовремя быстро и ловко схватить ее чуть ниже головы.
У меня пробегал мороз по коже, когда я впервые увидел этот способ охоты; я не мог стоять спокойно, мое тело повторяло все движения змеи. Охотник, крепко сдавив змею левой рукой, смеясь, держал ее перед собой, и в тот самый момент, когда он выпускал из правой руки хвост, змея, пытаясь высвободиться, обвивалась вокруг его левой руки и брызгала ядом, который, как корка, покрывал тыльную часть ладони. Невозможно было стоять спокойно на месте при виде такого зрелища, и я подпрыгивал, извиваясь и корчась, громко смеясь от ужаса, отвращения и восторга.
Потом мы вешали змею на палку, ущемив ее за хвост; конец палки мы втыкали в землю и начинали вокруг змеи воинственный танец, а она бросалась на нас, стараясь ужалить. Если мы могли отыскать нору ежа, то несли змею на съедение ежихе. Часто это превращалось в настоящий поединок, но побеждала всегда ежиха. Она бросалась вперед, впивалась зубами в змеиный хвост и молниеносно свертывалась. Гадюка атаковала врага, но натыкалась на иглы; наконец змея, устав и обессилев, повисала головой вниз. Тогда ежиха развертывалась и медленно, с наслаждением начинала пожирать добычу с хвоста. После этого мы, чтобы ежиха не отравилась змеиным ядом, поили ее молоком из деревянного башмака.
К счастью, мальчики не требовали, чтобы я сразу повторил их фокус; прошло много времени, пока я наконец в дождливый день, когда гадюки двигаются не так быстро, осмелился подойти к ним без всякого оружия. Меня подгоняло честолюбие, и я выучился приемам, но необходимой сноровки еще не приобрел. Мне почему-то все время казалось, что в решительную минуту я испугаюсь.
У этих парней была хорошая закваска, и я обязан им многим. Они никогда не ссорились — жизненные условия научили их крепко держаться друг за друга. Хотя и говорили, что со мной трудно иметь дело, с ними я прекрасно ладил. Они были грубоваты, но по-своему честны, и чувство справедливости было в них сильнее, чем в других мальчиках; братья всегда держали слово и никогда ни от чего не отвиливали. Но скоро я потерял этих мальчиков из виду; община отдала их в батраки на юг острова.
Братья очень поддержали меня в первое время, когда я особенно страдал от одиночества, и научили общению с окружающей природой, так что я перестал тосковать по людям. От них же я узнал, что весь секрет профессии пастуха состоит в том, чтобы бегать как можно меньше. Не следует рассчитывать только на быстроту ног. Отец раньше уже разъяснял мне, как с самого начала нужно обращаться со скотиной, чтобы работа оказалась для меня посильной и вместе с тем успешной. Но я не усвоил его наставлений; слова отца показались мне мало убедительными. Теперь же появились эти два мальчика, которыми я невольно восхищался, и говорили то же, что и отец. Чтобы зря не изматывать сил, гоняясь с утра до вечера за коровами, и не мешать им спокойно пастись, необходимо было заставить их повиноваться окрику. Приучить же их к этому можно только тогда, когда они поймут, что пастух бегает быстрее их, что в любой момент он может их нагнать и наказать.
В стаде была одна шальная корова по кличке Спасианна. Хоть и не старая, она осталась яловою, и поэтому ее отделили от прочих дойных коров. Она вела себя взбалмошно, постоянно задирала других молодых коров, как будто была быком; иногда она начинала бегать и, казалось, не находила покоя из-за какой-то непонятной жажды, которую трудно было утолить. Когда Спасианна думала, что я ее не вижу, она старалась убежать куда глаза глядят, причем бежала то по прямой линии, то зигзагами, вытянув вперед морду и задрав хвост. Она мчалась все дальше и дальше, прекрасно зная, что делает, хотя и могло показаться, что она бежит без всякой цели, прямо на плетень со стороны Лангеде. Дело в том, что там был участок, на котором в те годы, когда Спасианна была еще теленком, посеяли на пробу новый сорт брюквы; Спасианна отведала этой брюквы и с тех пор не могла ее забыть. Почти каждый день она валила плетень в одном и том
же месте, и мне приходилось ставить его снова. Зигзагами же она бегала, когда ею овладевало какое-то безумие,— я не мог догадаться, чего она хочет. Спасианна была настоящим выродком и доставляла мне больше хлопот, чем все остальное стадо. Собираясь сделать какую-нибудь каверзу, она украдкой следила за мной и видела каждое мое движение, как будто глаза у нее были сзади. Стоило мне пошевельнуться, как она изменяла направление или принималась невинно щипать траву. Никогда мне не удавалось застать ее врасплох.
Но то, чему научили меня братья, она все же не могла предусмотреть, несмотря на всю свою хитрость. Теперь уж я напускал на себя невинный вид: как будто ничего не подозревая, я подстерегал ее, притворяясь равнодушным. И у меня глаза, как у нее, словно переместились на затылок; я беззаботно сидел к ней спиной, пел и одной рукой рвал траву у своих ног, а другой в это время держал осколок зеркала, в котором мог видеть каждое движение Спасианны. Глупая корова! Она думала, что я отказался от борьбы с ней, воображала, что водит меня за нос! Но я был умнее ее — в тысячу раз умнее, как мне самому казалось, и только выжидал подходящего момента, чтобы броситься на нее. Пусть она запутается в своих каверзах, словно в собственных кишках.
На этот раз Спасианна отправилась в сторону порохового склада; ветер дул оттуда, и она, по-видимому, вообразила, что там растет что-то лакомое. Она подошла к дороге на Лангеде, ограничивавшей мой выгон со стороны города, постояла с минуту, как бы в раздумье, повернув ко мне голову, а затем пустилась через дорогу. Как она мчалась! Во всю прыть. На пути лежало картофельное поле — это его она учуяла. Она зарылась головой в полузасохшую картофельную ботву и щипала ее с такой жадностью, как будто хотела заставить себя самое поверить, что пожирает высокий густой клевер.
Теперь Спасианна попалась, она была в чужих владениях, и по тому, как она шевелила ушами, я видел, что она прекрасно все понимает. Я бросился следом, пробежал порядочный кусок незаметно, скрываясь за стоявшими тут волами, и вынырнул, когда Спасианна, оглядевшись вокруг, снова опустила голову. Она меня заметила, когда я был уже совсем рядом. В первое мгновение она, казалось, была ошеломлена и с минуту стояла, оценивая положение, потом подалась назад, как бы намереваясь вернуться на пастбище, но вдруг со всех ног пустилась бежать к городу. Она поняла, что серьезно провинилась, и решила, по-видимому, первой прибежать домой, чтобы свалить всю вину на меня.
Ну нет, этому не бывать! Никогда! Ни за что не допущу этого! Спасианна вызвала меня на поединок, все время изводила меня — теперь я ей покажу!.. Я бросился в обход, чтобы отрезать ей путь к дому. Спасианна бежала быстро, и мне пришлось напрячь все силы, чтобы заставить ее повернуть обратно. Когда я наконец пригнал ее на пастбище, у меня дух спирало в груди, я задыхался, в ушах шумело, в глазах было темно. «Сейчас у меня хлынет горлом кровь», — подумал я, но не сдавался. Прошел целый час, прежде чем мне удалось схватить Спасианну за хвост; я уже до того устал, что едва передвигал ноги и даже не мог поднять палку, чтобы ударить ее. Но корова была измучена еще больше; как только я поймал ее за хвост, она сразу остановилась Когда я ее отпустил, она пробралась в середину стада, улеглась на траву и пролежала так до самого вечера, жуя жвачку, с полузакрытыми глазами.
С тех пор Спасианна утратила свою самоуверенность; заметно было, что она колеблется и не может решиться удрать из стада. На свою кличку она по-прежнему не отзывалась; для этого потребовалось еще одно столкновение, в котором я одержал окончательную победу, и тогда она стала слушаться моего окрика. Правда, образцом добродетели она так и не стала, но я все же добился, что ее останавливал окрик, когда она пробовала убежать.
Но ведь Спасианна — это только одна из пятидесяти коров, хотя и самая непокорная. В стаде было несколько еще более быстроногих животных, и прошла половина лета, прежде чем я научился бегать быстрее самого резвого теленка, — только тогда я стал хозяином положения в подлинном смысле слова. Изредка я должен был напоминать животным о себе, но обычно лежал целый день на каком-нибудь пригорке и занимался своими делами, лишь время от времени громко покрикивая и хлопая кнутом, когда какая-нибудь корова отбивалась от стада.
Кнут у меня был особенный, ни у кого из других пастушат такого не было, — рукоятка в дюйм толщиной и в полметра длиной, сам же кнут длиннее четырех метров. Свить его так, чтобы он щелкал, — большое искусство; на это уходило несколько клубков веревки. У рукоятки кнут был толщиной в полтора дюйма. а самый кончик состоял из единственной веревки самого лучшего качества, и кнут щелкал, как выстрел. Веревки я собирал, выпрашивая их на шхунах, где мне раньше приходилось работать, а старый пастух Ханс Ольсеи свил для меня бич из двадцати четырех веревок, которые постепенно сходили на нет.
Кнут был самым любимым моим орудием. Вначале я совсем не умел обращаться с ним, мне приходилось взбираться на камень, чтобы поднять с земли эту длинную змею и, размахнувшись ею, произвести нечто вроде щелчка; постепенно я все же приобрел навык, научился описывать круги, дуги и зигзаги и одним взмахом производить целый ряд щелчков-выстрелов. Я выучился, рассекая с тонким свистом воздух, убивать муху на расстоянии двенадцати шагов, срывать цветок или вырывать клок шерсти из бока непослушного животного. Я всегда носил кнут, обернув его пять-шесть раз вокруг шеи. До 1924 года я не видел таких бичей нигде, кроме Борнхольма. И только когда я приехал в Виллинген, небольшой городок в Шварцвальде, чтобы посмотреть там знаменитый карнавал, я увидел такой же кнут; он назывался «картечью», и им щелкали, чтобы возвестить открытие карнавала.
Пастушеская жизнь шла мне на пользу. Я обрел душевное спокойствие, чувство собственного достоинства и удовлетворенности, без которых даже ребенку трудно обойтись. Я осознал, что и сам чего-то стою. На празднике урожая я сидел рядом с хозяином, он произнес в честь меня речь и назвал лучшим своим работником. Он говорил это с улыбкою, но, судя по тому, как он обнимал меня за плечи, это не было шуткой.
Моя жизнь получила содержание, к тому же очень богатое, — я завоевал целый мир и сам стал его центром. Мой ум обогатился знаниями о живых существах; знать их близко — означало заботиться о них. Я полюбил животных и замечал, что они тоже любят меня и не сердятся, когда я наказываю их, но принимают это как должное. Соскучившись к вечеру по дому, они ревели, поворачивая ко мне морды, будто просили разрешения вернуться в хлев к вечерней кормежке. Злобы ко мне они не питали, потому что я бил их лишь по необходимости, а не зря. И я заслужил от своего хозяина большую похвалу — он признал, что у него никогда еще не было пастуха, который бы так хорошо обращался с животными.
— Мартин никогда их не бьет, — одобрительно сказал он за столом.
— Положим, он не всегда их только ласкает,— пробормотал старый Ханс Ольсен.
Да, это было верно, но животные чувствовали себя хорошо, подчиняясь твердой воле; они спокойно паслись и наслаждались жвачкой, как будто на земле наступил вечный мир. Хозяину было выгодно, что я старался больше, чем требовалось, — например, не поддавался соблазну пасти скот на удобных местах, но стремился, чтобы трава была объедена начисто на всем выгоне до самых межей. Добиться этого было нелегко, особенно когда на соседском участке росло что-нибудь соблазнительное для коров и когда уже одно нарушение межи могло быть поставлено мне в вину. Но тем приятнее казались похвалы по моему адресу.
Прежде я нянчил своих младших сестер и любил их, несмотря на причиняемые ими хлопоты; теперь, когда мне пришлось иметь дело с животными, я тоже полюбил их и начал о них заботиться, после чего уже легче было сродниться со всей природой: с травами, которые они щипали и пережевывали — хруп, хруп, как будто рубанок стругал; с птацами, имевшими свои привычки, тоже приуроченные к одному и тому же часу, как у скотины; с солнцем, которое было так важно для меня и для всего мира: оно очистило мое дыхание, избавило меня от надоедливого хрипа, напоминавшего треск разрываемого полотна; солнце взращивало травы и злаки, которые тянулись вверх под его лучами; оно заставляло брыкаться телят, опьяненных его лаской. У солнца тоже были свои привычки, и все в природе приноравливалось к нему. Солнце разбивало день на определенные отрезки, как будто измеряя, что совершили за это время люди, растения и птицы.
Все в целом — солнце и окружавший меня мир — представлялось мне гигантским часовым механизмом; человеку надо было только прислушиваться к его ритму и приноравливаться к нему. Ритм этот надо уметь улавливать инстинктом, подобно животным и растениям. И те и другие сами уподоблялись маленьким часам, развешанным вокруг большого хронометра, ход которых регулировался его ходом. Если солнце скрывалось за тучами, я все же знал точно, который час, — на это указывали и птицы, и растения, и животные. В девять утра скотина ложилась отдыхать — всегда в одно время, ошибаясь разве на несколько минут;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я