По ссылке сайт Водолей
Сегодня же вечером вернем тебе двести двадцать крон; это так же верно, как то, что мы двоюродные.
Нансен стоял, размахивая своей лапой, готовый в знак согласия ударить с дедушкой по рукам.
Я ожидал, что дедушка начнет объяснять им, что у него нет наличных денег; я ведь знал, как долго он вертит в пальцах каждый грош, прежде чем расстаться с ним. Но дедушка повел себя чрезвычайно странно. Он стоял и крестился, говоря в пространство, как будто был один:
— Господи, помилуй! Вот так дела! Сюда приезжают богатые люди, важные и знатные люди из города — ко мне, маленькому человеку, и даже мои деньги не считают слишком ничтожными для того, чтобы обратить на них свой взор! Господи боже мой! Теперь уж надо ждать, пожалуй, светопреставления или какого-нибудь знамения на луне и на солнце!
Братья круто повернулись, пробежали через поле и, влезая в свою повозку, напоминали людей, которых только что окатили холодной водой. Лишь в повозке они пришли в себя и начали с ругательствами нахлестывать лошадей.
Значит, у дедушки водятся деньги, — вот приятная новость!
Может быть, их недостаточно, чтобы купить хутор, но все же теперь есть надежда, что новый костюм будет приобретен. Если все другие расчеты лопнут, я попрошу дедушку одолжить мне денег на башмаки и костюм. Я выплачу ему их, когда стану работать по-настоящему и сам буду распоряжаться своими доходами.
Конфирмация, причинявшая мне столько забот, прошла благополучно. Я знал наизусть около ста псалмов и почти всю библию, пастору достаточно было сказать одно слово, как я шпарил все подряд, и меня невозможно было остановить.
— Мальчику надо учиться дальше. — говорили люди отцу, когда экзамен кончился и они пришли поздравить меня и пожелать успехов в жизни. — Из него может выйти проповедник слова божьего.
— Он должен идти в батраки и подтирать зады коровам,—коротко ответил отец.
Даже новый учитель Скрюдструп, игравший в церкви на органе, поздравил меня и спросил, кем бы я хотел быть. Он охотно занялся бы со мной, если это можно устроить. Отец повторил свой ответ, но употребил на этот раз еще более грубое слово, чем «зады». Учитель покраснел и ушел.
Отец сам позаботился об одежде для конфирмации — правда, в последнюю минуту, — ему как будто доставляло удовольствие мучить мать и меня. Мне купили костюм из домотканой шерсти и остроносые башмаки с резинками. Ими я особенно гордился, но во время конфирмации от них было мало радости, на пастбище у меня распух на ноге большой палец. Отец вскрыл нарыв своей бритвой утром перед самой конфирмацией, и мне пришлось надеть на эту ногу тряпичную туфлю. Зато я ехал в церковь параднее, чем большинство конфирмантов: хозяин велел Петеру Ибсену отвезти меня и дал закрытую коляску.
Особой торжественностью конфирмация не отличалась, и никакого праздника не было. В подарок я получил только псалтырь; но он и так мне полагался, а потому вряд ли можно было считать его подарком. Отец рассердился, хотя я у него ничего не просил, — быть может, совесть у него была нечиста.
— Конечно, всегда дарят бесполезную вещь; иначе это не считается подарком, — сказал он.
Но я отнесся безразлично к его ворчанью; оно меня больше не задевало. У меня было такое чувство, будто я целым и невредимым выбрался на дорогу, пройдя труднейший кусок пути. Нелегко ведь было справляться со всем одному, да еще не имея возможности самостоятельно принимать решения. Все делать самому и делать украдкой!.. Если я спрашивал отца, как мне поступить, он ворчал, что я ничего не умею предпринять самостоятельно, а если не спрашивал, то опять-таки ничего хорошего не получалось. Со мной происходило то же, что с мальчиком из хрестоматии, у которого всякий раз были неприятности — надевал ли он шапку, или не надевал. Но теперь с этим было покончено, теперь я избавлялся от гнета отца. Он решил, что я должен поступить в батраки, и я привык к этой мысли, хотя мне и претила его презрительная манера отзываться о моем будущем занятии. Но ведь это было его последнее распоряжение, касавшееся меня. Георг уже освободился из-под его власти. Он изучил бондарное ремесло, работал самостоятельно, и это придало ему силы и вселило в него сознание собственного достоинства. У него были огромные, сильные не по возрасту ручищи, и когда отец начинал браниться, Георг принимал угрожающий вид.
— В один прекрасный день я стукну старика палкой, — говорил он мне. — Ему кое-что от меня причитается.
Но отец побаивался Георга и избегал вмешиваться в его дела. Теперь и я хотел добиться того же.
Холода наступили рано, и скотину поставили в стойла, — пастушество мое кончилось. Лучшую часть своего детства прожил я здесь, впервые по-настоящему почувствовав себя ребенком; самая жизнь моя как будто началась тут. Но теперь все было позади; я чувствовал, что мое беззаботное, привольное существование кончилось навсегда. Теперь я должен поступить в батраки!
Отец, впрочем, ничего для этого не предпринимал. Иногда он смотрел на меня, как будто ожидая, что я сам подыщу себе место. Но я делал вид, словно ничего не понимаю. Ведь это он решил, даже не спрашивая меня, кем я должен стать, — значит, он и должен позаботиться о месте для меня. Отец ломал для муниципалитета камень на побережье перед нашим домом, и я молча помогал ему, вырубал щели для клиньев и бил щебень, хотя он и не просил меня об этом. Он не разговаривал со мной во время работы, — молчаливый и угрюмый, мрачнее тучи, стоял в стороне и тесал камень. А с моря дул ветер со снегом; было очень холодно работать, особенно бить щебень. Мне страстно хотелось избавиться от всего этого. Но отец ничего не говорил, и похоже было, что мне придется проработать так всю зиму.
Однако дня за два до первого ноября, когда нанимают новых рабочих, отец вдруг положил молоток и сказал:
— Ты бы пошел и поискал себе места; пора тебе самому кормить себя.
Это показалось мне смешным, но я ничего не ответил, положил соломенный щит на инструменты, сходил за шарфом и рукавицами и поплелся по проселочной дороге на юг. Расспрашивая мальчиков и прохожих, я зашел далеко за Поульскер и набрел на один хутор, где требовался скотник. Мне положили двадцать крон за зиму и велели явиться на следующий день вечером.
Итак, дело было сделано; оставалось только провести дома сегодняшний и завтрашний день. Торопиться было некуда. Прежде, когда отец работал в каменоломне, мать сидела за пряжей, а мы, дети, могли по очереди вязать или читать вслух. Теперь же я обязан был надевать рабочую блузу, мерзнуть и бить щебень, пока не стемнеет.
Я решил завернуть по пути к дедушке. Дедушкина рука со шрамом заплясала, когда он услышал о новом месте.
— Ты еще мал, — сказал он, — а на этом хуторе много скота. И кормят там, говорят, вовсе не так уж хорошо. Кроме того, молодоженам всегда бывает трудно угодить. Но постарайся, ведь нет худа без добра.
Это меня ничуть не подбодрило, и дедушка прекрасно видел, что я упал духом. Долго ходил он, шаркая своими деревянными башмаками по глиняному полу, и облизывал губы кончиком языка, а руки его плясали.
— Ну, теперь придется отдать тебе конфирмационный подарок, — сказал он, подошел и протянул мне монету в пятьдесят эре. — Это немного, но если она у тебя пролежит лет тысячу, то вырастет в целый миллион, как это ни диковинно! Только не показывай матери.
За ужином дедушка выпил водки в честь моей конфирмации, — он был торжественно настроен — и, опорожнив безногую рюмку, надел ее на фляжку, как колпачок.
— Ты должен быть послушным и не перечить хозяевам; тот, кто сам зарабатывает свой хлеб, должен уметь сносить обиды. И не забирай жалованья вперед; горько работать за плату, которая уже проедена. Вообще трать всегда меньше, чем заработаешь; тогда у тебя будет излишек, который потом пригодится. Да вот еще: не приучай себя к дорогим удовольствиям.— Здесь дедушка сделал паузу, и лицо его приняло вместо торжественного какое-то двусмысленное выражение. — Когда я был молодым, я пристрастился жевать табак, — продолжал он, помедлив. — Чтобы как-нибудь избавиться от этой напасти, я высушивал изжеванный табак и курил его в трубке, а пепел и недокуренный табак нюхал. Потом я освобождал нос от понюшки и чистил ею сапоги, — у меня всегда сапоги были начищены, когда я ходил в церковь, — но таким образом я все же нагромождал один порок на другой. Тогда я бросил жевать табак, и у меня не стало ни порока, ни начищенных сапог; так что это было и хорошо и плохо. Но в этом мире все к лучшему, и ты постарайся, чтоб у тебя дела пошли на лад.
Бабушка жаловалась на сильную ломоту в пояснице, и я остался на ночь, чтобы согреть ее в последний раз. Когда я на следующее утро отправился в дорогу, старики стояли у колодца и смотрели мне вслед, щитком приставив к глазам ладони. Мне казалось, будто я отправляюсь в дальний путь, и я весело махал им рукой, оборачивался и махал снова. Я решил из всего извлекать самое лучшее, что только смогу, — но не верил, что все будет хорошо, как в сказке. Курить же старую жвачку я во всяком случае не собирался.
Прежде чем пойти домой, я зашел проститься на хутор, где работал раньше. Хозяина я не застал, старые товарищи обрадовались мне, что было для меня большим утешением, так как я в последнее время начал сомневаться, гожусь ли я вообще на что-нибудь. И коровы в хлеву, узнав меня, лизали мне руки и мотали головами, как будто благодарили за то время, что мы провели вместе. Это также действовало на меня ободряюще. Как-то по-домашнему уютно почувствовал я себя в теплом хлеву, наполненном разнообразными звуками: звоном цепей на шеях коров, жеваньем и пыхтеньем быка от избытка сил. Помнит ли он, как я угощал его вином? Он так смотрел на меня, как будто о чем-то просил, и мотал головой.
Дома было невесело. Отец отправился в город — расстроился, что я не пришел вчера домой; мать была огорчена. А сестры, поддразнивая меня, все время спрашивали, скоро ли я пойду подтирать коровам зады. Тогда я взял свой узелок и отправился на новое место: зеленый сундучок, купленный для меня отцом на аукционе, должен был прибыть следом с первой же оказией.
Я срезал себе суковатую палку и пустился в путь, — ведь я решил извлекать из всего самое лучшее. Я был маленький и хрупкий, но у меня был запас бодрости и мужества, необходимость стать лицом к лицу с неизвестным будущим придала мне сил. От болезней и страха перед темнотой я сумел за эти годы почти совсем отделаться; все это относилось к далекому прошлому в столице. И страх перед адом уступил место зарождавшемуся во мне сознанию серьезности жизни. Но я по-прежнему не отличался хорошим здоровьем, хотя и очень окреп за время пастушества. Холод уже не так сильно донимал меня, и жизнь больше не давила, как тяжелое бремя. Привольное, полное труда и ответственности существование под открытым небом, солнце, воздух и хорошая пища — все вместе способствовало тому, что три лета, проведенные на пастбище, сделали все мое отрочество интересным и содержательным. Можно даже сказать, что на Борнхольме мое детство началось и кончилось. Я как будто впервые родился здесь для жизни, вырвался из мрака и духоты на свет и воздух — на «берег моего детства».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Нансен стоял, размахивая своей лапой, готовый в знак согласия ударить с дедушкой по рукам.
Я ожидал, что дедушка начнет объяснять им, что у него нет наличных денег; я ведь знал, как долго он вертит в пальцах каждый грош, прежде чем расстаться с ним. Но дедушка повел себя чрезвычайно странно. Он стоял и крестился, говоря в пространство, как будто был один:
— Господи, помилуй! Вот так дела! Сюда приезжают богатые люди, важные и знатные люди из города — ко мне, маленькому человеку, и даже мои деньги не считают слишком ничтожными для того, чтобы обратить на них свой взор! Господи боже мой! Теперь уж надо ждать, пожалуй, светопреставления или какого-нибудь знамения на луне и на солнце!
Братья круто повернулись, пробежали через поле и, влезая в свою повозку, напоминали людей, которых только что окатили холодной водой. Лишь в повозке они пришли в себя и начали с ругательствами нахлестывать лошадей.
Значит, у дедушки водятся деньги, — вот приятная новость!
Может быть, их недостаточно, чтобы купить хутор, но все же теперь есть надежда, что новый костюм будет приобретен. Если все другие расчеты лопнут, я попрошу дедушку одолжить мне денег на башмаки и костюм. Я выплачу ему их, когда стану работать по-настоящему и сам буду распоряжаться своими доходами.
Конфирмация, причинявшая мне столько забот, прошла благополучно. Я знал наизусть около ста псалмов и почти всю библию, пастору достаточно было сказать одно слово, как я шпарил все подряд, и меня невозможно было остановить.
— Мальчику надо учиться дальше. — говорили люди отцу, когда экзамен кончился и они пришли поздравить меня и пожелать успехов в жизни. — Из него может выйти проповедник слова божьего.
— Он должен идти в батраки и подтирать зады коровам,—коротко ответил отец.
Даже новый учитель Скрюдструп, игравший в церкви на органе, поздравил меня и спросил, кем бы я хотел быть. Он охотно занялся бы со мной, если это можно устроить. Отец повторил свой ответ, но употребил на этот раз еще более грубое слово, чем «зады». Учитель покраснел и ушел.
Отец сам позаботился об одежде для конфирмации — правда, в последнюю минуту, — ему как будто доставляло удовольствие мучить мать и меня. Мне купили костюм из домотканой шерсти и остроносые башмаки с резинками. Ими я особенно гордился, но во время конфирмации от них было мало радости, на пастбище у меня распух на ноге большой палец. Отец вскрыл нарыв своей бритвой утром перед самой конфирмацией, и мне пришлось надеть на эту ногу тряпичную туфлю. Зато я ехал в церковь параднее, чем большинство конфирмантов: хозяин велел Петеру Ибсену отвезти меня и дал закрытую коляску.
Особой торжественностью конфирмация не отличалась, и никакого праздника не было. В подарок я получил только псалтырь; но он и так мне полагался, а потому вряд ли можно было считать его подарком. Отец рассердился, хотя я у него ничего не просил, — быть может, совесть у него была нечиста.
— Конечно, всегда дарят бесполезную вещь; иначе это не считается подарком, — сказал он.
Но я отнесся безразлично к его ворчанью; оно меня больше не задевало. У меня было такое чувство, будто я целым и невредимым выбрался на дорогу, пройдя труднейший кусок пути. Нелегко ведь было справляться со всем одному, да еще не имея возможности самостоятельно принимать решения. Все делать самому и делать украдкой!.. Если я спрашивал отца, как мне поступить, он ворчал, что я ничего не умею предпринять самостоятельно, а если не спрашивал, то опять-таки ничего хорошего не получалось. Со мной происходило то же, что с мальчиком из хрестоматии, у которого всякий раз были неприятности — надевал ли он шапку, или не надевал. Но теперь с этим было покончено, теперь я избавлялся от гнета отца. Он решил, что я должен поступить в батраки, и я привык к этой мысли, хотя мне и претила его презрительная манера отзываться о моем будущем занятии. Но ведь это было его последнее распоряжение, касавшееся меня. Георг уже освободился из-под его власти. Он изучил бондарное ремесло, работал самостоятельно, и это придало ему силы и вселило в него сознание собственного достоинства. У него были огромные, сильные не по возрасту ручищи, и когда отец начинал браниться, Георг принимал угрожающий вид.
— В один прекрасный день я стукну старика палкой, — говорил он мне. — Ему кое-что от меня причитается.
Но отец побаивался Георга и избегал вмешиваться в его дела. Теперь и я хотел добиться того же.
Холода наступили рано, и скотину поставили в стойла, — пастушество мое кончилось. Лучшую часть своего детства прожил я здесь, впервые по-настоящему почувствовав себя ребенком; самая жизнь моя как будто началась тут. Но теперь все было позади; я чувствовал, что мое беззаботное, привольное существование кончилось навсегда. Теперь я должен поступить в батраки!
Отец, впрочем, ничего для этого не предпринимал. Иногда он смотрел на меня, как будто ожидая, что я сам подыщу себе место. Но я делал вид, словно ничего не понимаю. Ведь это он решил, даже не спрашивая меня, кем я должен стать, — значит, он и должен позаботиться о месте для меня. Отец ломал для муниципалитета камень на побережье перед нашим домом, и я молча помогал ему, вырубал щели для клиньев и бил щебень, хотя он и не просил меня об этом. Он не разговаривал со мной во время работы, — молчаливый и угрюмый, мрачнее тучи, стоял в стороне и тесал камень. А с моря дул ветер со снегом; было очень холодно работать, особенно бить щебень. Мне страстно хотелось избавиться от всего этого. Но отец ничего не говорил, и похоже было, что мне придется проработать так всю зиму.
Однако дня за два до первого ноября, когда нанимают новых рабочих, отец вдруг положил молоток и сказал:
— Ты бы пошел и поискал себе места; пора тебе самому кормить себя.
Это показалось мне смешным, но я ничего не ответил, положил соломенный щит на инструменты, сходил за шарфом и рукавицами и поплелся по проселочной дороге на юг. Расспрашивая мальчиков и прохожих, я зашел далеко за Поульскер и набрел на один хутор, где требовался скотник. Мне положили двадцать крон за зиму и велели явиться на следующий день вечером.
Итак, дело было сделано; оставалось только провести дома сегодняшний и завтрашний день. Торопиться было некуда. Прежде, когда отец работал в каменоломне, мать сидела за пряжей, а мы, дети, могли по очереди вязать или читать вслух. Теперь же я обязан был надевать рабочую блузу, мерзнуть и бить щебень, пока не стемнеет.
Я решил завернуть по пути к дедушке. Дедушкина рука со шрамом заплясала, когда он услышал о новом месте.
— Ты еще мал, — сказал он, — а на этом хуторе много скота. И кормят там, говорят, вовсе не так уж хорошо. Кроме того, молодоженам всегда бывает трудно угодить. Но постарайся, ведь нет худа без добра.
Это меня ничуть не подбодрило, и дедушка прекрасно видел, что я упал духом. Долго ходил он, шаркая своими деревянными башмаками по глиняному полу, и облизывал губы кончиком языка, а руки его плясали.
— Ну, теперь придется отдать тебе конфирмационный подарок, — сказал он, подошел и протянул мне монету в пятьдесят эре. — Это немного, но если она у тебя пролежит лет тысячу, то вырастет в целый миллион, как это ни диковинно! Только не показывай матери.
За ужином дедушка выпил водки в честь моей конфирмации, — он был торжественно настроен — и, опорожнив безногую рюмку, надел ее на фляжку, как колпачок.
— Ты должен быть послушным и не перечить хозяевам; тот, кто сам зарабатывает свой хлеб, должен уметь сносить обиды. И не забирай жалованья вперед; горько работать за плату, которая уже проедена. Вообще трать всегда меньше, чем заработаешь; тогда у тебя будет излишек, который потом пригодится. Да вот еще: не приучай себя к дорогим удовольствиям.— Здесь дедушка сделал паузу, и лицо его приняло вместо торжественного какое-то двусмысленное выражение. — Когда я был молодым, я пристрастился жевать табак, — продолжал он, помедлив. — Чтобы как-нибудь избавиться от этой напасти, я высушивал изжеванный табак и курил его в трубке, а пепел и недокуренный табак нюхал. Потом я освобождал нос от понюшки и чистил ею сапоги, — у меня всегда сапоги были начищены, когда я ходил в церковь, — но таким образом я все же нагромождал один порок на другой. Тогда я бросил жевать табак, и у меня не стало ни порока, ни начищенных сапог; так что это было и хорошо и плохо. Но в этом мире все к лучшему, и ты постарайся, чтоб у тебя дела пошли на лад.
Бабушка жаловалась на сильную ломоту в пояснице, и я остался на ночь, чтобы согреть ее в последний раз. Когда я на следующее утро отправился в дорогу, старики стояли у колодца и смотрели мне вслед, щитком приставив к глазам ладони. Мне казалось, будто я отправляюсь в дальний путь, и я весело махал им рукой, оборачивался и махал снова. Я решил из всего извлекать самое лучшее, что только смогу, — но не верил, что все будет хорошо, как в сказке. Курить же старую жвачку я во всяком случае не собирался.
Прежде чем пойти домой, я зашел проститься на хутор, где работал раньше. Хозяина я не застал, старые товарищи обрадовались мне, что было для меня большим утешением, так как я в последнее время начал сомневаться, гожусь ли я вообще на что-нибудь. И коровы в хлеву, узнав меня, лизали мне руки и мотали головами, как будто благодарили за то время, что мы провели вместе. Это также действовало на меня ободряюще. Как-то по-домашнему уютно почувствовал я себя в теплом хлеву, наполненном разнообразными звуками: звоном цепей на шеях коров, жеваньем и пыхтеньем быка от избытка сил. Помнит ли он, как я угощал его вином? Он так смотрел на меня, как будто о чем-то просил, и мотал головой.
Дома было невесело. Отец отправился в город — расстроился, что я не пришел вчера домой; мать была огорчена. А сестры, поддразнивая меня, все время спрашивали, скоро ли я пойду подтирать коровам зады. Тогда я взял свой узелок и отправился на новое место: зеленый сундучок, купленный для меня отцом на аукционе, должен был прибыть следом с первой же оказией.
Я срезал себе суковатую палку и пустился в путь, — ведь я решил извлекать из всего самое лучшее. Я был маленький и хрупкий, но у меня был запас бодрости и мужества, необходимость стать лицом к лицу с неизвестным будущим придала мне сил. От болезней и страха перед темнотой я сумел за эти годы почти совсем отделаться; все это относилось к далекому прошлому в столице. И страх перед адом уступил место зарождавшемуся во мне сознанию серьезности жизни. Но я по-прежнему не отличался хорошим здоровьем, хотя и очень окреп за время пастушества. Холод уже не так сильно донимал меня, и жизнь больше не давила, как тяжелое бремя. Привольное, полное труда и ответственности существование под открытым небом, солнце, воздух и хорошая пища — все вместе способствовало тому, что три лета, проведенные на пастбище, сделали все мое отрочество интересным и содержательным. Можно даже сказать, что на Борнхольме мое детство началось и кончилось. Я как будто впервые родился здесь для жизни, вырвался из мрака и духоты на свет и воздух — на «берег моего детства».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22