https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Oras/
Левой рукой придерживала полы плаща, которые норовил распахнуть ветер, а правой сжимала букет.
Малая дверь костела была не заперта. Она остановилась у того места, где всегда молилась мать. Было пусто, прохладно, на алтарях алели и белели осенние цветы, со стены и из ниш с тоской глядели святые. Не сдержалась— посмотрела на своды. Длань Каина,. рассыпающая семена зависти и смерти... и приносящая в жертву небесам земные дары рука Авеля. А может, это две руки одного человека? Старалась вспомнить мать, опустившихся рядом с ней на колени Виргинию и Гедре, еще маленьких, но глаза снова и снова, против ее воли поднимались к высокой сини сводов. Разве это не наши собственные руки?.. Мои юные руки... мои усталые руки...
спутанные заботами, исхлестанные кнутами. Разве не обнимали они тебя, Индре, не ласкали? Разве были они равнодушны к тебе и тяжелы? Разве предали они тебя, что ты отвернулась? А может, они никого не умели любить?.. Кристина все спрашивала, спрашивала, но никто не мог ей ответить. Наконец, положила на мамино место гладиолус и вышла.
За серой каменной оградой, опоясавшей холм, между березами и редкими сосенками высились громоздкие деревянные и металлические кресты, огромные гранитные и бетонные глыбы. Пестрели фамилии прибывших сюда на вечный покой, глубоко высеченные в камне, отлитые из металла, написанные золотом.
ЮСТАС ПРАНАЙТИС 1935—1970
Кристина остановилась. Но ведь это... ТРАГИЧЕСКИ ПОГИБ. А я-то и не знала, Юстас, где ты. Увивался около меня, все норовил проводить домой с танцев, но я убегала, потому что ты был маленький и толстый. Возьми от меня цветок...
ПРАНАС БЯНДОРЮС. 1934—1983.
...В АВТО АВАРИИ...
Свежий холмик, ленты... Ах...
АЛЬФАС ТАУРИНСКАС.
СОСНЫ СКОРБНО ТЕБЕ ШЕЛЕСТЯТ, ЖЕНА И ДОЧКА ВЕЧНО СКОРБЯТ.
Не умел ты жить, Альфас, так и не научил тебя отец...
Мужчины, сплошь мужчины... Трагически погибшие, молодо глядящие с овальных фотографий, оттиснутых на фарфоре...
Мамина могила примыкала к главной дорожке. Обсаженная настурциями, усыпанная песочком, ухоженная. Спасибо тете Гражвиле. Она поставила небольшой памятник и надпись заказала: ОТ ДОЧЕК. Хотя дочки- то ни копейки не дали. Если б не она, не тетя... Вот тебе цветы Марцелинаса, мама. Но ведь для тебя он — мой муж, ты даже не знаешь, что мы теперь врозь. Прости меня, я однажды так ужасно подумала: хорошо, что ты умерла, что тебя не убил мой развод... А может, ты все знаешь, мама? Поэтому прошу: прости меня и прими эти цветы, потому что это твоего зятя Марцелинаса... последние цветы... из моих рук...
Кристина нашла баночку, сходила к озеру, зачерпнула воды и, пристроив баночку возле креста, поставила в нее цветы.
Ах, мама, если б ты была жива,— наклонилась к холмику, двумя пальцами выдернула лютый пырей;
белый корешок оборвался, остался глубоко в земле.
...через улицу... только через улицу...
После дождя улица мокрая, мрачная, какая-то сузившаяся, розовые кленовые листья прибиты к высокому бордюру, плавают в лужицах. Я торопилась (был такой же дремотный, ранний вечер), у филармонии меня ждала Марта Подерене с билетами, и неожиданно поскользнулась на листе. Сумочка выпала из рук, раскрылась, высыпались карандаши для бровей, губная помада, укатилась пудреница. За спиной фыркнул какой-то мальчуган. Подбежала старушка, подхватила за локоть. Болела нога в колене, я прихрамывала. Неподалеку у газетного киоска трое мужчин, по-видимому, ждали «Вечерку» и глазели на меня с нескрываемым любопытством. Старушка проводила до скамьи и спросила: «Одна? Как домой доберешься?» — «Спасибо за заботу».— «Когда нету плеча, чтоб опереться, крест, не жизнь. Чуть ли не весь свой век я так, знаю...» До концерта было еще десять минут, боль в ноге утихла, и я без особого труда успела бы, однако не сдвинулась с места, всем телом почувствовала, как гаснет во мне желание послушать сонаты Вивальди, побыть среди людей, посудачить с Мартой, в антракте выпить в буфете чашку кофе. С непонятным страхом и удивлением глазела я на грязные осенние листья на тротуаре, пытаясь понять, отчего все так вдруг перевернулось, перепуталось. Здравый смысл подсказывал, что надо побыстрее идти (Марта достала эти билеты по знакомству, торчит теперь у подъезда, озирается, некрасиво будет, если...), но голос его тут же гас, подобно чужому далекому шепоту. Вернулась домой и сидела осоловелая, ни за что не бралась. Зазвонил телефон. Посмотрела на часы — одиннадцатый. Подняла трубку, но никто не ответил. Через каких-нибудь полчаса снова раздался звонок. Услышала голос Марты и подумала: конечно, это она звонила и раньше. «Ты дома, Криста?» — удивленно
спросила. «Дома, Марта».— «Мы же договаривались...» — «Виновата я, Марта. Но можешь ли ты себе представить — идешь легко, кажется, ногами земли не касаешься и вдруг спотыкаешься. Кленовый лист... самый обыкновенный кленовый лист, и спотыкаешься...»— «Понимаю тебя, Криста. Я так и подумала».— «Что ты подумала?» — «Наверно, я тебе мешаю».— «Мне мешаешь? Марта!»— «Ты одна?»— «Еще спрашиваешь». Марта умолкла, явно не поверила и, по- видимому решив, что заставляет меня изворачиваться, сменила тему. «Концерт концертом, но ты знаешь, какое платье я видела! Кто эта женщина... может, из торговой сети, теперь ведь не отличишь, где продавщица, а где министерша. Жаль, Криста, что ты не пришла, гарантирую, что ахнула бы. И материал, и пошив... Нет, нет, я тебе больше мешать не буду, золотце. Все обсудим на работе, спокойной ночи». Я еще долго сидела, знала, что не засну, если лягу, а когда встала, так остро заныло ушибленное колено, что я не выдержала и прислонилась рукой к холодной стене.
...через улицу... только через улицу...
Почему я здесь сижу? Целый день сижу, целый год, двадцать лет... Время течет, струится, порождая и убивая надежду, веру, делает зарубки не на косяке, не на лице — на сердце, которое и сама не увидишь и другому не покажешь, лишь иногда оно мучительно напоминает о себе: и я не вечно, и я не вечно... Когда Индре уехала, всю ночь я не сомкнула глаз, лежала ни жива ни мертва и вдруг почувствовала, как остановилось сердце. На короткий-короткий миг оно затихло, словно переводя дух от усталости. Огромные клещи сдавили грудь, обожгло пламя, я полетела в пропасть, но это падение разбудило сердце, оно трепыхнулось, всей грудной клеткой я его почувствовала и впервые подумала: я хочу жить... жить, жить... Теперь, глядя на ту сторону улицы, утопающую в сгущающихся сумерках, добавляю: я не хочу быть одна... не хочу, не хочу быть одна... Не хочу на кухне ставить кастрюлю для одной себя — руки не поднимаются, не хочу одна садиться за праздничный стол — до чего он тосклив... Не хочу обманывать, говорить, что привыкла к одиночеству, свободе и независимости... Ах ты господи! С каким блаженством я променяла бы годы одиночества на короткий миг истинного счастья, душевного покоя. Отдаю,
дарю это свое проклятое добро, которое нажила за десять лет. Кому оно нужно? Может, ты его возьмешь, Шанхайская дева, все еще щелкающая лесные орехи? Кто тебе их набрал? С кем ты ходила по орехи? Почему ты все поглядываешь на меня с подозрением, словно силясь разгадать мою тайну? Не старайся, милая, брось надежду, лучше бери мое одиночество, отдаю его тебе и ничего не прошу взамен. Только возьми... возьми...
— Еще один сок.
Барменша ленивой рукой придвигает стакан, потом включает магнитофон, и сразу раздается псевдонародная: «Шли девицы по болоту, по болоту...» Может, она надеется, что этой глупой песенкой доконает меня и я, не выдержав, покину бар. Почему мы, едва перебросившись несколькими словами, ощутили такую враждебность друг к дружке? Если бы рядом со мной сидел... если б я не была одна...
...через улицу... только через улицу...
Барменша наполняет два больших фужера красным вином, подает мужчинам, от которых несет соляркой, видно, оба только что оставили свои тракторы, потом подходит ко мне, вонзает зеленоватые глазки, приоткрывает губы. Кажется, вот-вот скажет: я-то знаю, зачем ты тут сидишь... Сейчас же скажет, и я быстро отворачиваюсь, чтобы не видеть ее губ, которые произнесут... Я все знаю, бабонька, скажут эти губы. Скажешь, не ты целый день бегала на озеро и все искала Паулюса Моркунаса? Да-да, Паулюса Моркунаса, и не пробуй отпираться. А что тут битый час торчишь да все поглядываешь на улицу, на ту сторону улицы? Может, нечего делать? Ха-ха, бабонька. Целый час у стойки и два стакана соку? Думаешь, так я выдам план?
Я съеживаюсь. Молчаливая дуэль проиграна. Высыпаю на стойку горсточку копеек. Не морщись! — хочу бросить н лицо этой Шанхайской деве, но за яростными голосами певцов она все равно ничего не расслышит.
...через улицу... только через улицу, такую серую и
холодную, погруженную в унылые вечерние сумерки...
Отошла от двери, повременила, привалившись боком к перилам, потом стала спускаться. Казалось, с каждым шагом приближается она к бездонной яме, и страшная пустота разверзлась не только под ногами, но и в груди. Сердца она не ощущала — угасло, пропало. Не могла отдышаться. Еще шаг — ив пропасть.
Холодный порыв ветра привел ее в чувство. Поплотнее запахнулась в плащ, сумочку сунула под мышку. Куда она теперь пойдет? Вернется домой в свою холодную комнату и будет в ней сидеть. Тетя Гражвиле войдет осторожненько, начнет что-то рассказывать, а Кристина рта не раскроет, слова не выдавит. Что с тобой, детонька? — пристанет тетя Гражвиле.
Остановилась на углу дома, обернулась. Неяркий свет редких фонарей впитывал сумерки. Ветер раскачивал молодые липки. Темнел мокрый асфальт. Розовели окна кофейни, зазывала доносящаяся оттуда музыка. Что подумает Шанхайская дева, увидев ее еще раз?
Она пойдет домой. Сейчас же пойдет домой, выпьет таблетку и будет спать как убитая. Завтра... Что завтра? Сегодня, только сегодня, потому что без этого дня нет и завтра. Нет и быть не может.
Кристина, громко цокая каблуками по асфальту, перешла улицу и застыла в густой тени дерева, не спуская глаз с подъезда пятиэтажного дома да изредка посматривая на два расположенных рядом окна; наверняка это окна квартиры Паулюса, решила она, темные, без признаков жизни. Вспомнила тот далекий, далекий вечер, когда после танцев в школе прибежала на укромную улочку, где жил Паулюс, тайком глядела на унылое окно дома, всем своим естеством пытаясь проникнуть в этот черный прямоугольник в обрамлении белых досочек, и втихомолку молилась: зажгись, огонек, зажгись, и я буду знать — там мой суженый. Вспомнила летящий по северным просторам поезд, долгую-предолгую ночь, проведенную у окна. В кромешной тьме ловила каждый мелькнувший вдали огонек: не он ли там на посту, мой суженый? Вспомнила теплое прикосновение его рук, приоткрытые губы, вспомнила даже то, о чем за тьму лет ни разу не вспоминала. И эти воспоминания согревали ее, она не чувствовала холода, не видела идущих по тротуару людей, и ни разу не пробудилась осторожная мысль: а вдруг ее узнают, что тогда подумают, какие толки пойдут? В этот час она была равнодушна к окружающему миру — глаза неустанно глядели то на подъезд, то на окна, потом снова на подъезд.
Когда однажды снова подняла глаза, увидела в окне свет, и ее словно толкнули — бросилась через улицу. Только поднимаясь по лестнице, подумала: хорошо, что не было машин. А может, ехал кто? Взвизгнули тормоза? Она ничего не помнила и только услышав трезвон дверного звонка, пришла в себя: Паулюс час назад не хотел открыть мне дверь. Он знал, что я приду, и молчал, запершись, не отозвался. В прихожей зашелестели шаги, щелкнул замок. Не успею убежать, уже не успею, подумала Кристина. Открылась дверь, на пороге стояла белокурая женщина лет тридцати пяти, может, сорока, высокая, крупная в кости; на крепких голых ногах — стоптанные шлепанцы. Появление этой женщины для Кристины было таким неожиданным, что она смотрела на нее, как под гипнозом, не в силах оторвать глаз.
— Вы, наверно, не в ту дверь позвонили,— женщина решила ей помочь.
Кристина виновато кивнула.
— Да, ошиблась.
Она и впрямь подумала, что сунулась не в ту дверь, ухватилась за эту мысль, как утопающий за соломинку, попятилась, огляделась. Квартира — девять... девять... Над открытой дверью — девятка.
Взгляд женщины, стоящей у порога, все еще гипнотизировал Кристину.
— А может, вы учителя ищете? Учителя Моркунаса?
Возразить, сказать что-нибудь... Однако снова кивнула.
— Он дома?
— Нет учителя,— тихий, приглушенный ответ заставил Кристину вслушаться в ее слова, вспыхнула тренога Л вы заходите,— вдруг пригласила женщина; лицо у нее было доброе, ласковое, и смотрела она открыто, словно видела Кристину не в первый раз.
— Нет, нет...
— Вы зайдите. Я сестра учителя. И, по-моему, знаю
вас.
— Меня знаете?
Когда за спиной Кристины захлопнулась дверь, она взяла себя в руки и даже колюче улыбнулась, как бы защищаясь:
— Странно, не помню, чтоб мы встречались. Или встречались?
— Встречаться-то мы не встречались,— глянули на Кристину спокойные Паулюсовы глаза.— Нет, встречаться-то мы не встречались, но гляжу я на вас и уверена — знаю. Давно знаю.
Женщина сжала запястье Кристины и как упирающуюся девчонку повела в боковую комнату. Комната была крохотной, продолговатой, в ней умещалась кровать, застланная домотканым одеялом в, зеленую полоску, у стены был выцветший шкаф, под окном на табурете стоял старенький приемник «Даугава». В углу — скатанный зеленоватый брезент палатки, спальный мешок, башмаки на толстой подошве, вязаная шапочка — все свалено в кучу. Кристина стояла, чувствуя, как медленно краснеет. Почему ее сюда притащили?
— Вы уж меня простите,— поняв молчаливый вопрос Кристины, стала оправдываться женщина.— Мы же... Мы же с вами сейчас одни, и раз уж вы пришли... Раньше Паулюс целые годы жил мечтой — однажды отправится в горы, поднимется на вершину. И вот как- то летом, собрав все это имущество, отправился, но возвратился печальный, ни о чем не рассказывал. Это было, когда утонул Ангел. После этого он больше не заикался о горах.
В какой-то миг Кристина увидела одинокую палатку в ущелье, между высокими скалами, увидела и Паулюса, тоскливо глядящего на заснеженные вершины, такие далекие, недоступные для него, сына равнин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Малая дверь костела была не заперта. Она остановилась у того места, где всегда молилась мать. Было пусто, прохладно, на алтарях алели и белели осенние цветы, со стены и из ниш с тоской глядели святые. Не сдержалась— посмотрела на своды. Длань Каина,. рассыпающая семена зависти и смерти... и приносящая в жертву небесам земные дары рука Авеля. А может, это две руки одного человека? Старалась вспомнить мать, опустившихся рядом с ней на колени Виргинию и Гедре, еще маленьких, но глаза снова и снова, против ее воли поднимались к высокой сини сводов. Разве это не наши собственные руки?.. Мои юные руки... мои усталые руки...
спутанные заботами, исхлестанные кнутами. Разве не обнимали они тебя, Индре, не ласкали? Разве были они равнодушны к тебе и тяжелы? Разве предали они тебя, что ты отвернулась? А может, они никого не умели любить?.. Кристина все спрашивала, спрашивала, но никто не мог ей ответить. Наконец, положила на мамино место гладиолус и вышла.
За серой каменной оградой, опоясавшей холм, между березами и редкими сосенками высились громоздкие деревянные и металлические кресты, огромные гранитные и бетонные глыбы. Пестрели фамилии прибывших сюда на вечный покой, глубоко высеченные в камне, отлитые из металла, написанные золотом.
ЮСТАС ПРАНАЙТИС 1935—1970
Кристина остановилась. Но ведь это... ТРАГИЧЕСКИ ПОГИБ. А я-то и не знала, Юстас, где ты. Увивался около меня, все норовил проводить домой с танцев, но я убегала, потому что ты был маленький и толстый. Возьми от меня цветок...
ПРАНАС БЯНДОРЮС. 1934—1983.
...В АВТО АВАРИИ...
Свежий холмик, ленты... Ах...
АЛЬФАС ТАУРИНСКАС.
СОСНЫ СКОРБНО ТЕБЕ ШЕЛЕСТЯТ, ЖЕНА И ДОЧКА ВЕЧНО СКОРБЯТ.
Не умел ты жить, Альфас, так и не научил тебя отец...
Мужчины, сплошь мужчины... Трагически погибшие, молодо глядящие с овальных фотографий, оттиснутых на фарфоре...
Мамина могила примыкала к главной дорожке. Обсаженная настурциями, усыпанная песочком, ухоженная. Спасибо тете Гражвиле. Она поставила небольшой памятник и надпись заказала: ОТ ДОЧЕК. Хотя дочки- то ни копейки не дали. Если б не она, не тетя... Вот тебе цветы Марцелинаса, мама. Но ведь для тебя он — мой муж, ты даже не знаешь, что мы теперь врозь. Прости меня, я однажды так ужасно подумала: хорошо, что ты умерла, что тебя не убил мой развод... А может, ты все знаешь, мама? Поэтому прошу: прости меня и прими эти цветы, потому что это твоего зятя Марцелинаса... последние цветы... из моих рук...
Кристина нашла баночку, сходила к озеру, зачерпнула воды и, пристроив баночку возле креста, поставила в нее цветы.
Ах, мама, если б ты была жива,— наклонилась к холмику, двумя пальцами выдернула лютый пырей;
белый корешок оборвался, остался глубоко в земле.
...через улицу... только через улицу...
После дождя улица мокрая, мрачная, какая-то сузившаяся, розовые кленовые листья прибиты к высокому бордюру, плавают в лужицах. Я торопилась (был такой же дремотный, ранний вечер), у филармонии меня ждала Марта Подерене с билетами, и неожиданно поскользнулась на листе. Сумочка выпала из рук, раскрылась, высыпались карандаши для бровей, губная помада, укатилась пудреница. За спиной фыркнул какой-то мальчуган. Подбежала старушка, подхватила за локоть. Болела нога в колене, я прихрамывала. Неподалеку у газетного киоска трое мужчин, по-видимому, ждали «Вечерку» и глазели на меня с нескрываемым любопытством. Старушка проводила до скамьи и спросила: «Одна? Как домой доберешься?» — «Спасибо за заботу».— «Когда нету плеча, чтоб опереться, крест, не жизнь. Чуть ли не весь свой век я так, знаю...» До концерта было еще десять минут, боль в ноге утихла, и я без особого труда успела бы, однако не сдвинулась с места, всем телом почувствовала, как гаснет во мне желание послушать сонаты Вивальди, побыть среди людей, посудачить с Мартой, в антракте выпить в буфете чашку кофе. С непонятным страхом и удивлением глазела я на грязные осенние листья на тротуаре, пытаясь понять, отчего все так вдруг перевернулось, перепуталось. Здравый смысл подсказывал, что надо побыстрее идти (Марта достала эти билеты по знакомству, торчит теперь у подъезда, озирается, некрасиво будет, если...), но голос его тут же гас, подобно чужому далекому шепоту. Вернулась домой и сидела осоловелая, ни за что не бралась. Зазвонил телефон. Посмотрела на часы — одиннадцатый. Подняла трубку, но никто не ответил. Через каких-нибудь полчаса снова раздался звонок. Услышала голос Марты и подумала: конечно, это она звонила и раньше. «Ты дома, Криста?» — удивленно
спросила. «Дома, Марта».— «Мы же договаривались...» — «Виновата я, Марта. Но можешь ли ты себе представить — идешь легко, кажется, ногами земли не касаешься и вдруг спотыкаешься. Кленовый лист... самый обыкновенный кленовый лист, и спотыкаешься...»— «Понимаю тебя, Криста. Я так и подумала».— «Что ты подумала?» — «Наверно, я тебе мешаю».— «Мне мешаешь? Марта!»— «Ты одна?»— «Еще спрашиваешь». Марта умолкла, явно не поверила и, по- видимому решив, что заставляет меня изворачиваться, сменила тему. «Концерт концертом, но ты знаешь, какое платье я видела! Кто эта женщина... может, из торговой сети, теперь ведь не отличишь, где продавщица, а где министерша. Жаль, Криста, что ты не пришла, гарантирую, что ахнула бы. И материал, и пошив... Нет, нет, я тебе больше мешать не буду, золотце. Все обсудим на работе, спокойной ночи». Я еще долго сидела, знала, что не засну, если лягу, а когда встала, так остро заныло ушибленное колено, что я не выдержала и прислонилась рукой к холодной стене.
...через улицу... только через улицу...
Почему я здесь сижу? Целый день сижу, целый год, двадцать лет... Время течет, струится, порождая и убивая надежду, веру, делает зарубки не на косяке, не на лице — на сердце, которое и сама не увидишь и другому не покажешь, лишь иногда оно мучительно напоминает о себе: и я не вечно, и я не вечно... Когда Индре уехала, всю ночь я не сомкнула глаз, лежала ни жива ни мертва и вдруг почувствовала, как остановилось сердце. На короткий-короткий миг оно затихло, словно переводя дух от усталости. Огромные клещи сдавили грудь, обожгло пламя, я полетела в пропасть, но это падение разбудило сердце, оно трепыхнулось, всей грудной клеткой я его почувствовала и впервые подумала: я хочу жить... жить, жить... Теперь, глядя на ту сторону улицы, утопающую в сгущающихся сумерках, добавляю: я не хочу быть одна... не хочу, не хочу быть одна... Не хочу на кухне ставить кастрюлю для одной себя — руки не поднимаются, не хочу одна садиться за праздничный стол — до чего он тосклив... Не хочу обманывать, говорить, что привыкла к одиночеству, свободе и независимости... Ах ты господи! С каким блаженством я променяла бы годы одиночества на короткий миг истинного счастья, душевного покоя. Отдаю,
дарю это свое проклятое добро, которое нажила за десять лет. Кому оно нужно? Может, ты его возьмешь, Шанхайская дева, все еще щелкающая лесные орехи? Кто тебе их набрал? С кем ты ходила по орехи? Почему ты все поглядываешь на меня с подозрением, словно силясь разгадать мою тайну? Не старайся, милая, брось надежду, лучше бери мое одиночество, отдаю его тебе и ничего не прошу взамен. Только возьми... возьми...
— Еще один сок.
Барменша ленивой рукой придвигает стакан, потом включает магнитофон, и сразу раздается псевдонародная: «Шли девицы по болоту, по болоту...» Может, она надеется, что этой глупой песенкой доконает меня и я, не выдержав, покину бар. Почему мы, едва перебросившись несколькими словами, ощутили такую враждебность друг к дружке? Если бы рядом со мной сидел... если б я не была одна...
...через улицу... только через улицу...
Барменша наполняет два больших фужера красным вином, подает мужчинам, от которых несет соляркой, видно, оба только что оставили свои тракторы, потом подходит ко мне, вонзает зеленоватые глазки, приоткрывает губы. Кажется, вот-вот скажет: я-то знаю, зачем ты тут сидишь... Сейчас же скажет, и я быстро отворачиваюсь, чтобы не видеть ее губ, которые произнесут... Я все знаю, бабонька, скажут эти губы. Скажешь, не ты целый день бегала на озеро и все искала Паулюса Моркунаса? Да-да, Паулюса Моркунаса, и не пробуй отпираться. А что тут битый час торчишь да все поглядываешь на улицу, на ту сторону улицы? Может, нечего делать? Ха-ха, бабонька. Целый час у стойки и два стакана соку? Думаешь, так я выдам план?
Я съеживаюсь. Молчаливая дуэль проиграна. Высыпаю на стойку горсточку копеек. Не морщись! — хочу бросить н лицо этой Шанхайской деве, но за яростными голосами певцов она все равно ничего не расслышит.
...через улицу... только через улицу, такую серую и
холодную, погруженную в унылые вечерние сумерки...
Отошла от двери, повременила, привалившись боком к перилам, потом стала спускаться. Казалось, с каждым шагом приближается она к бездонной яме, и страшная пустота разверзлась не только под ногами, но и в груди. Сердца она не ощущала — угасло, пропало. Не могла отдышаться. Еще шаг — ив пропасть.
Холодный порыв ветра привел ее в чувство. Поплотнее запахнулась в плащ, сумочку сунула под мышку. Куда она теперь пойдет? Вернется домой в свою холодную комнату и будет в ней сидеть. Тетя Гражвиле войдет осторожненько, начнет что-то рассказывать, а Кристина рта не раскроет, слова не выдавит. Что с тобой, детонька? — пристанет тетя Гражвиле.
Остановилась на углу дома, обернулась. Неяркий свет редких фонарей впитывал сумерки. Ветер раскачивал молодые липки. Темнел мокрый асфальт. Розовели окна кофейни, зазывала доносящаяся оттуда музыка. Что подумает Шанхайская дева, увидев ее еще раз?
Она пойдет домой. Сейчас же пойдет домой, выпьет таблетку и будет спать как убитая. Завтра... Что завтра? Сегодня, только сегодня, потому что без этого дня нет и завтра. Нет и быть не может.
Кристина, громко цокая каблуками по асфальту, перешла улицу и застыла в густой тени дерева, не спуская глаз с подъезда пятиэтажного дома да изредка посматривая на два расположенных рядом окна; наверняка это окна квартиры Паулюса, решила она, темные, без признаков жизни. Вспомнила тот далекий, далекий вечер, когда после танцев в школе прибежала на укромную улочку, где жил Паулюс, тайком глядела на унылое окно дома, всем своим естеством пытаясь проникнуть в этот черный прямоугольник в обрамлении белых досочек, и втихомолку молилась: зажгись, огонек, зажгись, и я буду знать — там мой суженый. Вспомнила летящий по северным просторам поезд, долгую-предолгую ночь, проведенную у окна. В кромешной тьме ловила каждый мелькнувший вдали огонек: не он ли там на посту, мой суженый? Вспомнила теплое прикосновение его рук, приоткрытые губы, вспомнила даже то, о чем за тьму лет ни разу не вспоминала. И эти воспоминания согревали ее, она не чувствовала холода, не видела идущих по тротуару людей, и ни разу не пробудилась осторожная мысль: а вдруг ее узнают, что тогда подумают, какие толки пойдут? В этот час она была равнодушна к окружающему миру — глаза неустанно глядели то на подъезд, то на окна, потом снова на подъезд.
Когда однажды снова подняла глаза, увидела в окне свет, и ее словно толкнули — бросилась через улицу. Только поднимаясь по лестнице, подумала: хорошо, что не было машин. А может, ехал кто? Взвизгнули тормоза? Она ничего не помнила и только услышав трезвон дверного звонка, пришла в себя: Паулюс час назад не хотел открыть мне дверь. Он знал, что я приду, и молчал, запершись, не отозвался. В прихожей зашелестели шаги, щелкнул замок. Не успею убежать, уже не успею, подумала Кристина. Открылась дверь, на пороге стояла белокурая женщина лет тридцати пяти, может, сорока, высокая, крупная в кости; на крепких голых ногах — стоптанные шлепанцы. Появление этой женщины для Кристины было таким неожиданным, что она смотрела на нее, как под гипнозом, не в силах оторвать глаз.
— Вы, наверно, не в ту дверь позвонили,— женщина решила ей помочь.
Кристина виновато кивнула.
— Да, ошиблась.
Она и впрямь подумала, что сунулась не в ту дверь, ухватилась за эту мысль, как утопающий за соломинку, попятилась, огляделась. Квартира — девять... девять... Над открытой дверью — девятка.
Взгляд женщины, стоящей у порога, все еще гипнотизировал Кристину.
— А может, вы учителя ищете? Учителя Моркунаса?
Возразить, сказать что-нибудь... Однако снова кивнула.
— Он дома?
— Нет учителя,— тихий, приглушенный ответ заставил Кристину вслушаться в ее слова, вспыхнула тренога Л вы заходите,— вдруг пригласила женщина; лицо у нее было доброе, ласковое, и смотрела она открыто, словно видела Кристину не в первый раз.
— Нет, нет...
— Вы зайдите. Я сестра учителя. И, по-моему, знаю
вас.
— Меня знаете?
Когда за спиной Кристины захлопнулась дверь, она взяла себя в руки и даже колюче улыбнулась, как бы защищаясь:
— Странно, не помню, чтоб мы встречались. Или встречались?
— Встречаться-то мы не встречались,— глянули на Кристину спокойные Паулюсовы глаза.— Нет, встречаться-то мы не встречались, но гляжу я на вас и уверена — знаю. Давно знаю.
Женщина сжала запястье Кристины и как упирающуюся девчонку повела в боковую комнату. Комната была крохотной, продолговатой, в ней умещалась кровать, застланная домотканым одеялом в, зеленую полоску, у стены был выцветший шкаф, под окном на табурете стоял старенький приемник «Даугава». В углу — скатанный зеленоватый брезент палатки, спальный мешок, башмаки на толстой подошве, вязаная шапочка — все свалено в кучу. Кристина стояла, чувствуя, как медленно краснеет. Почему ее сюда притащили?
— Вы уж меня простите,— поняв молчаливый вопрос Кристины, стала оправдываться женщина.— Мы же... Мы же с вами сейчас одни, и раз уж вы пришли... Раньше Паулюс целые годы жил мечтой — однажды отправится в горы, поднимется на вершину. И вот как- то летом, собрав все это имущество, отправился, но возвратился печальный, ни о чем не рассказывал. Это было, когда утонул Ангел. После этого он больше не заикался о горах.
В какой-то миг Кристина увидела одинокую палатку в ущелье, между высокими скалами, увидела и Паулюса, тоскливо глядящего на заснеженные вершины, такие далекие, недоступные для него, сына равнин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33