https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/nakopitelnye-50/vertikalnye-ploskie/
На перемене перед коллоквиумом ко мне подошел комсорг факультета, положил на широкий подоконник листок, сунул авторучку и сказал: «Подмахни».— «Что тут?» — «Давай, давай, подписывайся». Я захлопнула конспекты и вывела подпись. «Ну вот. Стало быть, сбор в восемь часов на площади Кутузова. Оттуда все в организованном порядке...» Я вытаращила глаза: значит, со всей колонной на демонстрацию... «Да ведь я... я...» — язык не поворачивался. «Комсомольский актив обязан... Дело чести каждого». Комсорг ушел, и я не смогла побежать за ним: перед глазами все опять поплыло, полетело, я уселась на подоконник. После лекций зашла в деканат и сказала, что мне позарез нужно домой. «Только после демонстрации»,— ответил декан. «Не могу, никак не могу».— «Чья это подпись?» — поросший рыжими волосами палец декана уткнулся в листок. «Моя подпись, но я...» — «Все, девица, если хочешь продолжать учебу, не морочь мне голову. Все!»
Всю ночь проплакала. Ревела в комнате общежития, обняв подушку. Подружки успокаивали. Я все им рассказала. Впервые так распахнула сердце, словно испугалась, что оно не выдержит. Малость полегчало, а может, усталость одолела, и перед рассветом задремала. Утром села за письмо, попыталась все объяснить Паулюсу. «...очень, очень хотела тебя проводить... увидеть, познакомиться, но...» И только опустив письмо, вспомнила, что в предыдущем письме выражала опасения по поводу этой встречи и наплела Паулюсу всякой чепухи. Что теперь Паулюс подумает? Вечером, малость
поостыв, снова взяла авторучку, пытаясь «согласовать» мысли двух последних писем. Увы, почта тоже праздновала и никто не спешил доставлять мои письма. Паулюс ждал меня допоздна: бродил по улицам Вангая, несколько раз стучался к моей матери. Просто не представляю, что он сказал родным и всем гостям, вернувшись с таким опозданием на собственные проводы. Но ранним утром его велосипед снова задребезжал на Родниковой улице. «Господи боже, не приехала. Только бы не случилось чего!..» — запричитала моя мать. Потом она мне рассказала: «Привалился спиной к косяку, глаза какие-то смутные. Я и так и сяк, авось приедет, говорю, раз обещала. А он молчит и в угол глядит. Так и ушел, не раскрыв рта. В обед скрипнула дверь — опять он! Заходи, говорю, присаживайся, может, поешь чего. Только головой покачал. «Нету?» — спросил неживыми губами. «Нету, говорю. Тогда как ушел, так больше и не показался». Через месяц — письмо с Кольского полуострова. «Я так тебе верил, Криста...» Письмо было печальное, обиженное. Еще и еще раз я описала ему все, как было, да и из дому переслали ему те два моих «праздничных» письма, однако Паулюс, по-видимому, до того исстрадался, что к нему все не возвращался душевный покой, и он не раз признавался в письмах — любит меня по-прежнему, нет, нет, еще сильнее любит, но и боится, не уверен во мне.
Мы любим говорить: время залечивает раны. А может, залечивая одни раны, оно открывает другие — еще глубже, еще больнее, и с годами человек не может счесть ни рубцов, ни ран. Однако я тогда об этом не задумывалась, поскольку юность отвергает любые лекарства и лечит сама.
Не получая поддержки из дому, я изворачивалась, как умела. Раньше давала уроки математики и физики детям директора какого-то завода (трое избалованных погодков), а теперь представился случай устроиться в читальном зале факультета. Хоть жалованье было и мизерное, но, прибавив половину его к стипендии, могла прожить совсем сносно, а на остальные деньги покупала сестричкам то пальтецо, то платьице, то туфельки и каждый раз возвращалась домой не с пустыми руками. Мать радовалась, сестрички скакали вокруг и обнимали, целовали меня, старшую... «Ах, если б не ты... Ах, Криста... Ах, ах...» Приятно было, что могу помогать
родным, мне казалось, что я похожа на Паулюса. Хоть времени и не хватало, письма ему писала регулярно. По правде говоря, писать-то было не о чем, дни были похожи как две капли воды, так перегружены работой и всякой беготней, что все стало выглядеть серым, однообразным, противным. По субботам девушки затаскивали меня на танцы. Щеки горели, сердце трепыхалось. Однако о танцах в письмах — ни слова. Напишу, думала, а Паулюс невесть что подумает, хотя я ведь ничего... я совсем ничего, даже подружки смеются: «Еще так год-другой и увянешь, засохнешь от ожидания, даже Паулюс на тебя не посмотрит».
Настала весна. Трудная пора для девушки, когда она одна, когда друг далеко. Сочная зелень лип, пьянящий аромат гроздьев сирени, теплые тени лунных ночей и долетающий через открытое окно в комнатку общежития жаркий шепоток стоящих внизу парочек — все, все взывало к любви, и я, стиснув зубы, валялась на койке, боясь вздохнуть погромче.
— Зову, зову, не отвечаете.
Меня звали? Кто меня звал, я не слышала?
Высокий мужчина заглянул через мое плечо во дворик, зажатый между обшарпанными кирпичными стенами, и, увидев дикую грушу, белую-белую, точно сугроб, улыбнулся.
— Цветет.
Улыбнулась и я, окончательно растерявшись оттого, что меня звали, а я не ответила, что позволила себе так забыться на работе.
— Нравится вам, верно? — спросил мужчина.
Я где-то уже встречала его: в коридоре, на лестнице или на улице.
Подошла к столику с картотекой и книгами.
— Вы что-то хотели?
Нашла книгу, которую он просил, и заглянула в читательский билет: Марцелинас Рандис. Аспирант.
На другой день он снова пришел, в эту же самую пору, когда читальный зал, как нарочно, был пуст. Взяв книгу, шагнул к окну, заглянул во дворик.
— Когда вам груша нравится больше всего? Когда цветет?
— Когда цветет,— ответила я.
— А когда плодоносит?
— Тогда другая красота. Какая-то тяжеловесная.
Он снова бросил взгляд на дерево.
— Эта груша никогда не плодоносит, пустая ее красота.
Ничего не ответив, я стала листать папку с бумагами. Меня разобрала досада, что вот появился человек, который посягнул на мою грушу, такую белую, прекрасную и гордую, как невеста. А на самом деле это было посягательством на мои мысли, на мой покой, на мое одиночество, которое я смаковала и которое уже докучало мне. Марцелинас Рандис уселся в самом конце зала и изредка, подняв голову, устремлял на меня взгляд. А может, просто смотрел вдаль, пытаясь лучше понять прочитанный абзац или страницу. Я украдкой наблюдала за ним, и эти его взгляды наконец стали раздражать меня. Однако вбежала стайка студентов, расселась по залу, и я смогла укрыться за ними. От этого сковывающего меня взгляда.
И случись же так, что через день-другой, спустившись вечером по лестнице в фойе первого этажа, я увидела Марцелинаса Рандиса перед доской объявлений. Он изучал испещренные надписями листочки. Руки заложены за спину, сутулится. Услышав мои шаги, повернул голову.
— А, это вы! — сказал он радостно, словно мы назначили здесь свидание.— Домой?
— В общежитие.
— Общежитие — прибежище и студентов и аспирантов. Как говорили когда-то в народе — богадельня. Чтоб горя не мыкать. Крыша над головой.
Он вышагивал рядом какой-то странной дергающейся походкой, все еще пряча руки за спиной, простоволосый, воротник сорочки расстегнут, клетчатый пиджак нараспашку.
— Один мой приятель роман написал о молодежи. «Цветение». Не читали? Жаль. Подвернется под руку, непременно прочитайте. Немало там и про жизнь в общежитии. Но вот злости маловато.
— Злости? — растерялась я.
— Да, да, злости. Красивые вещички и в газетах находим, а в книге я хочу почувствовать ярость, запах пороха. Чтобы читать книгу так, словно неумелыми руками трогаешь мину. Каждый миг ждешь взрыва. Ждешь встряски, катарсиса. Вот так я понимаю. Вы любите литературу?
— Романы? А когда их читать? Едва успеваю обязательную литературу проконспектировать.
— Примерная студентка, значит. На одних пятерках?
— Да,— призналась я и покраснела; всегда гордилась пестрящими в зачетке отметками «отлично», а теперь почему-то мне стало стыдно; зубрила, книжная крыса...
— И я когда-то все добросовестно запихивал в голову. Как богомолка — одну молитву и утром и вечером. А потом — на свалку. Настало время промывания мозгов. Хорошее дело вызубренные истины, но куда лучше понятные, проверенные и принятые сердцем.
— Мы едва успеваем выполнять указания преподавателей.
— Знаю. Только не надо ко всему относиться слишком серьезно.
Я растерянно подняла глаза на Марцелинаса Рандиса. Нет, он не издевался надо мной, говорил совершенно спокойно, однако тут же поймал мой недоверчивый взгляд.
— Не надо слишком серьезно относиться к преподавателям,— уточнил он.— Для них студент... ну, вроде податливой глины, которую они могут месить и руками и ногами. Для чего? Чтобы вылепить себе подобную образину. Чтоб потешить свое самолюбие.— Помолчал и добавил: — Да и к жизни лучше не относиться чересчур серьезно.
— К жизни? — остановилась я.
— Да, если хотите сберечь веру в жизнь.
Что это было? Краснобайство? Или он просто давал понять: какая ты все-таки провинциальная курочка?
Неподалеку от общежития Марцелинас Рандис попрощался и сказал, что заглянет в магазин, поскольку в комнате нет ни куска хлеба, даже заплесневелого. Я брела, все еще чувствуя его крепкое рукопожатие, слышала его замысловатые речи. А когда общежитие осталось позади, свернула на узкую, сумеречную улочку и шагала, как-то отяжелев, не думая, куда иду и зачем иду. Запахи листвы изредка перешибала удушливая вонь подворотен, тишину нарушал детский гомон или стрекот проезжающего мотоцикла. Уселась на скамейке в скверике. За углом дома садилось алое солнце. Я загляделась на него, и когда зажмурилась, перед глазами
долго сверкали, светились оранжевые, зеленые круги. «Почему ты так далеко, Паулюс? — прошептала я тихо, спекшимися губами.— Почему я не могу с тобой поговорить? Письма никогда не заменят тебя».
О знакомстве с Марцелинасом Рандисом Паулюсу я, разумеется, даже не обмолвилась, однако его мысли изложила, объяснив, что некоторые так думают и говорят. А Марцелинас, когда я возвращалась в общежитие, иногда все так же неожиданно вырастал у меня на дороге и провожал, поскольку из читальни я обычно шла одна. Казалось, что он, просидев день в кабинетах и читальнях, вечером остро нуждался в слушателе. Я была хорошей слушательницей, внимательной, не спорила, и он доверял мне свои мысли, в которых сквозила тревога, а иногда он делал такие обобщения, что я невольно оглядывалась, не слышит ли нас кто. Конечно, это были годы переоценки ценностей, когда сам ветер жизни выдувал полову из кучи зерна.
— Почему ты все одна да одна? — как-то неожиданно, переходя на «ты», спросил он.— Вижу, парня у тебя нет.
— Есть,— призналась я не моргнув глазом.— В армии служит.
— Давно дружишь?
— С десятого класса.
— Эти школьные любви...
Мне не понравилась ирония, и я промолчала, а он тут же завел разговор об индийских фильмах, от которых мы, особенно девушки, были без ума.
— Дрянь. Вздохи и слезы. Любовь и сахарин,— рубил как топором.
Под конец экзаменационной сессии Марцелинас предложил мне встретиться в воскресенье. Он ждал у подножья горы Гедиминаса. Когда я подошла, достал из-за спины большой пион.
— Тебе.
Запах пиона напомнил далекий мамин палисадник в Вангае.
— Поплыли в Валакампяй?
Я кивнула.
Белый пароход медленно двигался против течения. Мы сидели на палубе, солнце припекало лицо, мимо ползли зеленые, кудрявые берега Нерис. Марцелинас молчал. Мне казалось, он впервые так долго молчит.
Я почувствовала на руке теплые и робкие его пальцы, но руки не отняла.
Когда собралась на каникулы, Марцелинас сказал:
— Я буду тебе писать, иногда.
— Нет, не надо! — испугалась я.
— Правда не надо?
— Так будет лучше.
— Ну, что ж...
— И на вокзал меня провожать не надо.
— Раз так считаешь...
В Вангае я, каясь в своих «грехах», едва не ползла на коленях по тропе, где мы с Паулюсом когда-то гуляли. На Кольский полуостров шпарила слезливые, тоскливые письма. А почему бы не съездить к Паулюсу, почему не проведать его? Денег немножко накопила, на дорогу хватит. Как-то обмолвилась об этом в письме. Паулюс ужасно обрадовался. Приезжай, приезжай, дорогая,— звал он настойчиво, хотя я и чувствовала, что он сомневается: обещала приехать на проводы, не приехала, а тут такая дорога... Я решила доказать ему, что чего-то стою. А кроме того, надеялась, что поездка поможет мне вычеркнуть из памяти Марцелинаса, поставить точку в наших отношениях, которые могли бы... Да, которые могли бы... однако этому не бывать, не бывать! Сказав матери, что еду с однокурсниками в Ленинград, отправилась на поезде на далекий Север. Два дня и две ночи летел, постукивая, поезд, вез меня к Паулюсу. Остановилась я в небольшом городе, в гостинице получила койку в пятиместной комнате (покраснела, когда просила отдельный номер; администраторша ответила, что это мне не Москва) и принялась ждать. Спохватившись, отправила в часть повторную телеграмму. Назавтра около двенадцати, запыхавшись, влетел Паулюс, и мы, ничуть не стесняясь женщин, обнялись, поцеловались, глядели друг на друга и целовались опять.
— Знаю, ты не верил, что я приеду.
— Верил, Криста, верил.
— Не верил, нет...
Его губы зажали мои губы.
Мы прошлись по мощеной улице, оказались в поле, свернули к чахлому сосняку.
— Давай присядем.
Я посмотрела на полянку с мягким мхом и сжалась от страха.
— Нет, нет.
— Криста, я тебя люблю.
— Люблю тебя, Паулюс.
— Присядем.
— Нет, нет.
Однако ноги сами подгибались, и я отдалась его рукам, его воле, свято веря — так надо, только так... Только так войдут в меня спокойствие и уверенность.
Мы лежали на мхе, взявшись за руки, устремив глаза в высоченное и удивительно чистое небо. Подрагивали верхушки сосенок, эхом далекого колокола гудела тишина пустых полей. Паулюс бросил взгляд на часы и вскочил на ноги.
— Мне пора.
Я посмотрела на него снизу,— на такого большого, угловатого, растерянного, повернулась на бок, уткнулась лицом в сгиб локтя и заплакала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Всю ночь проплакала. Ревела в комнате общежития, обняв подушку. Подружки успокаивали. Я все им рассказала. Впервые так распахнула сердце, словно испугалась, что оно не выдержит. Малость полегчало, а может, усталость одолела, и перед рассветом задремала. Утром села за письмо, попыталась все объяснить Паулюсу. «...очень, очень хотела тебя проводить... увидеть, познакомиться, но...» И только опустив письмо, вспомнила, что в предыдущем письме выражала опасения по поводу этой встречи и наплела Паулюсу всякой чепухи. Что теперь Паулюс подумает? Вечером, малость
поостыв, снова взяла авторучку, пытаясь «согласовать» мысли двух последних писем. Увы, почта тоже праздновала и никто не спешил доставлять мои письма. Паулюс ждал меня допоздна: бродил по улицам Вангая, несколько раз стучался к моей матери. Просто не представляю, что он сказал родным и всем гостям, вернувшись с таким опозданием на собственные проводы. Но ранним утром его велосипед снова задребезжал на Родниковой улице. «Господи боже, не приехала. Только бы не случилось чего!..» — запричитала моя мать. Потом она мне рассказала: «Привалился спиной к косяку, глаза какие-то смутные. Я и так и сяк, авось приедет, говорю, раз обещала. А он молчит и в угол глядит. Так и ушел, не раскрыв рта. В обед скрипнула дверь — опять он! Заходи, говорю, присаживайся, может, поешь чего. Только головой покачал. «Нету?» — спросил неживыми губами. «Нету, говорю. Тогда как ушел, так больше и не показался». Через месяц — письмо с Кольского полуострова. «Я так тебе верил, Криста...» Письмо было печальное, обиженное. Еще и еще раз я описала ему все, как было, да и из дому переслали ему те два моих «праздничных» письма, однако Паулюс, по-видимому, до того исстрадался, что к нему все не возвращался душевный покой, и он не раз признавался в письмах — любит меня по-прежнему, нет, нет, еще сильнее любит, но и боится, не уверен во мне.
Мы любим говорить: время залечивает раны. А может, залечивая одни раны, оно открывает другие — еще глубже, еще больнее, и с годами человек не может счесть ни рубцов, ни ран. Однако я тогда об этом не задумывалась, поскольку юность отвергает любые лекарства и лечит сама.
Не получая поддержки из дому, я изворачивалась, как умела. Раньше давала уроки математики и физики детям директора какого-то завода (трое избалованных погодков), а теперь представился случай устроиться в читальном зале факультета. Хоть жалованье было и мизерное, но, прибавив половину его к стипендии, могла прожить совсем сносно, а на остальные деньги покупала сестричкам то пальтецо, то платьице, то туфельки и каждый раз возвращалась домой не с пустыми руками. Мать радовалась, сестрички скакали вокруг и обнимали, целовали меня, старшую... «Ах, если б не ты... Ах, Криста... Ах, ах...» Приятно было, что могу помогать
родным, мне казалось, что я похожа на Паулюса. Хоть времени и не хватало, письма ему писала регулярно. По правде говоря, писать-то было не о чем, дни были похожи как две капли воды, так перегружены работой и всякой беготней, что все стало выглядеть серым, однообразным, противным. По субботам девушки затаскивали меня на танцы. Щеки горели, сердце трепыхалось. Однако о танцах в письмах — ни слова. Напишу, думала, а Паулюс невесть что подумает, хотя я ведь ничего... я совсем ничего, даже подружки смеются: «Еще так год-другой и увянешь, засохнешь от ожидания, даже Паулюс на тебя не посмотрит».
Настала весна. Трудная пора для девушки, когда она одна, когда друг далеко. Сочная зелень лип, пьянящий аромат гроздьев сирени, теплые тени лунных ночей и долетающий через открытое окно в комнатку общежития жаркий шепоток стоящих внизу парочек — все, все взывало к любви, и я, стиснув зубы, валялась на койке, боясь вздохнуть погромче.
— Зову, зову, не отвечаете.
Меня звали? Кто меня звал, я не слышала?
Высокий мужчина заглянул через мое плечо во дворик, зажатый между обшарпанными кирпичными стенами, и, увидев дикую грушу, белую-белую, точно сугроб, улыбнулся.
— Цветет.
Улыбнулась и я, окончательно растерявшись оттого, что меня звали, а я не ответила, что позволила себе так забыться на работе.
— Нравится вам, верно? — спросил мужчина.
Я где-то уже встречала его: в коридоре, на лестнице или на улице.
Подошла к столику с картотекой и книгами.
— Вы что-то хотели?
Нашла книгу, которую он просил, и заглянула в читательский билет: Марцелинас Рандис. Аспирант.
На другой день он снова пришел, в эту же самую пору, когда читальный зал, как нарочно, был пуст. Взяв книгу, шагнул к окну, заглянул во дворик.
— Когда вам груша нравится больше всего? Когда цветет?
— Когда цветет,— ответила я.
— А когда плодоносит?
— Тогда другая красота. Какая-то тяжеловесная.
Он снова бросил взгляд на дерево.
— Эта груша никогда не плодоносит, пустая ее красота.
Ничего не ответив, я стала листать папку с бумагами. Меня разобрала досада, что вот появился человек, который посягнул на мою грушу, такую белую, прекрасную и гордую, как невеста. А на самом деле это было посягательством на мои мысли, на мой покой, на мое одиночество, которое я смаковала и которое уже докучало мне. Марцелинас Рандис уселся в самом конце зала и изредка, подняв голову, устремлял на меня взгляд. А может, просто смотрел вдаль, пытаясь лучше понять прочитанный абзац или страницу. Я украдкой наблюдала за ним, и эти его взгляды наконец стали раздражать меня. Однако вбежала стайка студентов, расселась по залу, и я смогла укрыться за ними. От этого сковывающего меня взгляда.
И случись же так, что через день-другой, спустившись вечером по лестнице в фойе первого этажа, я увидела Марцелинаса Рандиса перед доской объявлений. Он изучал испещренные надписями листочки. Руки заложены за спину, сутулится. Услышав мои шаги, повернул голову.
— А, это вы! — сказал он радостно, словно мы назначили здесь свидание.— Домой?
— В общежитие.
— Общежитие — прибежище и студентов и аспирантов. Как говорили когда-то в народе — богадельня. Чтоб горя не мыкать. Крыша над головой.
Он вышагивал рядом какой-то странной дергающейся походкой, все еще пряча руки за спиной, простоволосый, воротник сорочки расстегнут, клетчатый пиджак нараспашку.
— Один мой приятель роман написал о молодежи. «Цветение». Не читали? Жаль. Подвернется под руку, непременно прочитайте. Немало там и про жизнь в общежитии. Но вот злости маловато.
— Злости? — растерялась я.
— Да, да, злости. Красивые вещички и в газетах находим, а в книге я хочу почувствовать ярость, запах пороха. Чтобы читать книгу так, словно неумелыми руками трогаешь мину. Каждый миг ждешь взрыва. Ждешь встряски, катарсиса. Вот так я понимаю. Вы любите литературу?
— Романы? А когда их читать? Едва успеваю обязательную литературу проконспектировать.
— Примерная студентка, значит. На одних пятерках?
— Да,— призналась я и покраснела; всегда гордилась пестрящими в зачетке отметками «отлично», а теперь почему-то мне стало стыдно; зубрила, книжная крыса...
— И я когда-то все добросовестно запихивал в голову. Как богомолка — одну молитву и утром и вечером. А потом — на свалку. Настало время промывания мозгов. Хорошее дело вызубренные истины, но куда лучше понятные, проверенные и принятые сердцем.
— Мы едва успеваем выполнять указания преподавателей.
— Знаю. Только не надо ко всему относиться слишком серьезно.
Я растерянно подняла глаза на Марцелинаса Рандиса. Нет, он не издевался надо мной, говорил совершенно спокойно, однако тут же поймал мой недоверчивый взгляд.
— Не надо слишком серьезно относиться к преподавателям,— уточнил он.— Для них студент... ну, вроде податливой глины, которую они могут месить и руками и ногами. Для чего? Чтобы вылепить себе подобную образину. Чтоб потешить свое самолюбие.— Помолчал и добавил: — Да и к жизни лучше не относиться чересчур серьезно.
— К жизни? — остановилась я.
— Да, если хотите сберечь веру в жизнь.
Что это было? Краснобайство? Или он просто давал понять: какая ты все-таки провинциальная курочка?
Неподалеку от общежития Марцелинас Рандис попрощался и сказал, что заглянет в магазин, поскольку в комнате нет ни куска хлеба, даже заплесневелого. Я брела, все еще чувствуя его крепкое рукопожатие, слышала его замысловатые речи. А когда общежитие осталось позади, свернула на узкую, сумеречную улочку и шагала, как-то отяжелев, не думая, куда иду и зачем иду. Запахи листвы изредка перешибала удушливая вонь подворотен, тишину нарушал детский гомон или стрекот проезжающего мотоцикла. Уселась на скамейке в скверике. За углом дома садилось алое солнце. Я загляделась на него, и когда зажмурилась, перед глазами
долго сверкали, светились оранжевые, зеленые круги. «Почему ты так далеко, Паулюс? — прошептала я тихо, спекшимися губами.— Почему я не могу с тобой поговорить? Письма никогда не заменят тебя».
О знакомстве с Марцелинасом Рандисом Паулюсу я, разумеется, даже не обмолвилась, однако его мысли изложила, объяснив, что некоторые так думают и говорят. А Марцелинас, когда я возвращалась в общежитие, иногда все так же неожиданно вырастал у меня на дороге и провожал, поскольку из читальни я обычно шла одна. Казалось, что он, просидев день в кабинетах и читальнях, вечером остро нуждался в слушателе. Я была хорошей слушательницей, внимательной, не спорила, и он доверял мне свои мысли, в которых сквозила тревога, а иногда он делал такие обобщения, что я невольно оглядывалась, не слышит ли нас кто. Конечно, это были годы переоценки ценностей, когда сам ветер жизни выдувал полову из кучи зерна.
— Почему ты все одна да одна? — как-то неожиданно, переходя на «ты», спросил он.— Вижу, парня у тебя нет.
— Есть,— призналась я не моргнув глазом.— В армии служит.
— Давно дружишь?
— С десятого класса.
— Эти школьные любви...
Мне не понравилась ирония, и я промолчала, а он тут же завел разговор об индийских фильмах, от которых мы, особенно девушки, были без ума.
— Дрянь. Вздохи и слезы. Любовь и сахарин,— рубил как топором.
Под конец экзаменационной сессии Марцелинас предложил мне встретиться в воскресенье. Он ждал у подножья горы Гедиминаса. Когда я подошла, достал из-за спины большой пион.
— Тебе.
Запах пиона напомнил далекий мамин палисадник в Вангае.
— Поплыли в Валакампяй?
Я кивнула.
Белый пароход медленно двигался против течения. Мы сидели на палубе, солнце припекало лицо, мимо ползли зеленые, кудрявые берега Нерис. Марцелинас молчал. Мне казалось, он впервые так долго молчит.
Я почувствовала на руке теплые и робкие его пальцы, но руки не отняла.
Когда собралась на каникулы, Марцелинас сказал:
— Я буду тебе писать, иногда.
— Нет, не надо! — испугалась я.
— Правда не надо?
— Так будет лучше.
— Ну, что ж...
— И на вокзал меня провожать не надо.
— Раз так считаешь...
В Вангае я, каясь в своих «грехах», едва не ползла на коленях по тропе, где мы с Паулюсом когда-то гуляли. На Кольский полуостров шпарила слезливые, тоскливые письма. А почему бы не съездить к Паулюсу, почему не проведать его? Денег немножко накопила, на дорогу хватит. Как-то обмолвилась об этом в письме. Паулюс ужасно обрадовался. Приезжай, приезжай, дорогая,— звал он настойчиво, хотя я и чувствовала, что он сомневается: обещала приехать на проводы, не приехала, а тут такая дорога... Я решила доказать ему, что чего-то стою. А кроме того, надеялась, что поездка поможет мне вычеркнуть из памяти Марцелинаса, поставить точку в наших отношениях, которые могли бы... Да, которые могли бы... однако этому не бывать, не бывать! Сказав матери, что еду с однокурсниками в Ленинград, отправилась на поезде на далекий Север. Два дня и две ночи летел, постукивая, поезд, вез меня к Паулюсу. Остановилась я в небольшом городе, в гостинице получила койку в пятиместной комнате (покраснела, когда просила отдельный номер; администраторша ответила, что это мне не Москва) и принялась ждать. Спохватившись, отправила в часть повторную телеграмму. Назавтра около двенадцати, запыхавшись, влетел Паулюс, и мы, ничуть не стесняясь женщин, обнялись, поцеловались, глядели друг на друга и целовались опять.
— Знаю, ты не верил, что я приеду.
— Верил, Криста, верил.
— Не верил, нет...
Его губы зажали мои губы.
Мы прошлись по мощеной улице, оказались в поле, свернули к чахлому сосняку.
— Давай присядем.
Я посмотрела на полянку с мягким мхом и сжалась от страха.
— Нет, нет.
— Криста, я тебя люблю.
— Люблю тебя, Паулюс.
— Присядем.
— Нет, нет.
Однако ноги сами подгибались, и я отдалась его рукам, его воле, свято веря — так надо, только так... Только так войдут в меня спокойствие и уверенность.
Мы лежали на мхе, взявшись за руки, устремив глаза в высоченное и удивительно чистое небо. Подрагивали верхушки сосенок, эхом далекого колокола гудела тишина пустых полей. Паулюс бросил взгляд на часы и вскочил на ноги.
— Мне пора.
Я посмотрела на него снизу,— на такого большого, угловатого, растерянного, повернулась на бок, уткнулась лицом в сгиб локтя и заплакала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33