установка ванн 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Что же касается сената, то этот верховный орган неизменно начинал против государственного секретаря тайную войну, когда тому приходилось использовать свои полномочия для решения вопросов, выходящих за рамки обычного назначения консулов.
Таковы уроки истории, и ваше право принимать их или оспаривать. Но престарелому ученику она позволила изучить дополнительный материал, ибо сделала Хея его лучшим наставником начиная с 1865 года. Хей оказался самой замечательной фигурой из всех, когда-либо занимавших пост государственного секретаря. Он пользовался влиянием, каким на этом посту еще никто не обладал, благо за ним стояла нация, какой еще не знала история. Ему не приходилось писать правительственные ноты; он не нуждался в помощи и обходился без советов и рекомендаций; но внимательному ученику, жаждавшему знаний, мог быть полезен, как ни один наставник в мире. А Адамс жаждал знаний — хотя бы для того, чтобы составить схему путей международного развития лет этак на пятьдесят вперед, произвести триангуляцию в будущее, определить размах и ускорение движения в политике начиная с 1200 года, как пытался определить его применительно к философии и физике, финансам и энергии.
Хей уже так долго стоял во главе департамента иностранных дел, что в конце концов события сами повернули в нужном ему направлении. Ценой бесконечных усилий ему удалось одержать невиданную дипломатическую победу — добиться того, чтобы сенат разрешил Великобритании — всего при шести голосах против! — отказаться, без соответствующего возмещения, от предоставленных ей по договору прав, за которые она зубами и когтями цеплялась целых пятьдесят лет. Этот беспрецедентный успех в отношениях с сенатом позволил Хею продвинуться еще на шаг в его усилиях добиться всеобщего мира. Сенат уже не мог блокировать дальнейшие переговоры с Англией, Англия сложила оружие, и неприятностей можно было ждать только от Канады. Следующим трудным шагом было добиться согласия Франции, и тут сенат встал-таки на его пути, но это дело взяла на себя Англия и благодаря политическим переменам во Франции достигла результата, который еще в 1901 году был бы немыслим. Следующим, и значительно более трудным шагом было ввести в этот сплав Германию, а затем двинуться к самой дальней цели удовлетворить и обезоружить наиболее несговорчивую из всех держав, Россию. Хей руководствовался в политической игре инстинктом, который можно было бы назвать маккинлизмом, — система промышленных объединений, фондов и трестов, созданная в Америке, могла быть создана в масштабах всего мира.
В этой системе историку, вскормленному на идеях восемнадцатого века, нечего было делать, да у него и не было ни малейшего желания в ней участвовать; но ничто не мешало ему ее изучать, и тут он, к своему удивлению, обнаружил, что этот капиталистический проект объединить правительства, словно железные дороги или плавильные печи, по своим возможным последствиям мало чем отличается от социалистических идей Жореса и Бебеля. Что не кто иной, как Джон Хей, принялся проводить социалистическую политику, казалось еще большей нелепостью, чем идея консервативно-христианской анархии, но именно парадокс стал важнейшей основой для принятия решений и в политике, и в науке. Достаточно было взглянуть на мир, чтобы убедиться: у Хея не было иного пути, как не было его и у Бебеля. Германии предстояло либо раздавить Англию и Францию, чтобы создать новую коалицию в системе «континент против континента», либо действовать с ними сообща. Оба плана поочередно приписывались кайзеру; один из них ему предстояло принять; достоинства как того, так и другого в равной мере были сомнительны, однако, допуская, что оба они выполнимы, Хей и Маккинли остановились на политике, цель которой была убедить кайзера вступить в так называемую коалицию угольных держав, вместо того чтобы создавать противоположный союз — коалицию пушечных держав, — растворив Германию в России. Таким образом, Бебель и Жорес оказались в одном лагере с Хеем и Маккинли.
Задача была интереснейшей, даже захватывающей, а бывшему солдату дипломатической службы времен Гражданской войны казалась такой же четкой, как геометрическое доказательство. Как последний, возможно, урок в его жизни, она была по-своему бесценна. Если воспитание не стоит на обеих ногах — теории и практике, — оно может только подвести, но Хей, пожалуй, лучше любого из своих современников владел и тем и другим, к тому же ни о чем, кроме политики, не думал.
Пожалуй, тут открывалась та вершина познания, какой только можно было достичь. Адамс имел возможность наблюдать своих наставников из правительственных сфер как раз в то время, когда правительство достигло вершин высочайшей активности и влияния. Начиная с 1860 года, несмотря на величайших учителей и огромнейшие затраты общества, делалось все мыслимое и немыслимое, чтобы научить их двоих — его и Хея — различать и понимать все пружины в механизме международных отношений; и весь политический аппарат нескольких великих держав служил лишь для того, чтобы снабжать их свежайшей и точнейшей информацией. Больше в смысле воспитания и образования сделать было уже невозможно.
К тому, как это сказалось на Хее, Адамс не имел отношения, но на нем самом преподанные им обоим уроки сказались самым чудовищным образом. Никогда еще он не чувствовал себя таким полным, таким непоправимым невеждой. Казалось, он не знает ровным счетом ничего — блуждает во мраке проваливается в бездну, а что еще хуже — им владело убеждение, что никто ничего не знает. Его по крайней мере поддерживала механическая вера в ценность некоторых ориентиров, на которые он полагался, — скажем, относительная энергия так называемых «угольных» держав или относительная инерция «пушечных», хотя ему было ясно: знай он относительную цену каждому человеку, как знал сокровенные мысли собственного правительства — окажись и царь, и кайзер, и микадо добрыми наставниками, каким оказался Хей, и примись учить его всему, что знали сами, — он все равно ничего бы не знал. Потому что они и сами ничего не знали. И только уровнем их незнания мог он оценить меру своего собственного.
29. В БЕЗДНЕ НЕЗНАНИЯ (1902)
Мчались годы, и времени оглянуться назад почти не оставалось. Так всегда бывает — несколько месяцев, обильные переменами, пробегают прежде, чем ум успевает их воспринять. Истаяла зима, расцвела весна, и Париж вновь раскрыл Адамсу свои объятья — правда, ненадолго. Из Америки прибыл Камерон и, сняв на три месяца замок Инверлоки, позвал своих друзей на постой. Но Лохбер редко кого дарит улыбкой, разве только собственных отпрысков Камерона, Макдональдсе, Кэмпбеллов и прочих детей тумана, — а летом 1902 года Шотландия даже менее обыкновенного была склонна играть улыбками. Со времени страшного неурожая 1879 года, когда и склоны Шропшира лишь кое-где покрылись весьма чахлыми всходами, в Британии не помнили такого хмурого лета. Даже когда его жертвы сбежали в Швейцарию, само Женевское озеро и Рейн показались им не такими уж ласковыми, и Адамс наконец решил ехать назад — в Париж, под сень Булонского леса, и, подобно кукушке, пристроиться в чужое гнездо. У дипломатов свои привычки! Рейнолдс Хит, которого перевели в Берлин, предоставил Адамсу свою мансарду, и он затаился там на долгие месяцы, пестуя свое невежество.
Жизнь сама собой вывела его на рабочую колею. После стольких лет бесплодных усилий найти нужное течение, течение само подхватило его и, неся то назад, то вперед, неуклонно повлекло к океану. Уроки, преподнесенные летом, проверяются зимой, и Адамсу оставалось лишь наблюдать за движением звезд, угадывая по ним свой угол склонения, процесс, доступный лишь тем, чье самостоятельное движение уже исчерпалось. Для него так и осталось тайной, каким образом, ничего не зная о Фарадее, он стал имитировать Фарадеев фокус с силовыми линиями и увидел их вокруг себя, там, где прежде видел лишь линии воли. Возможно, незнание математики содействует тому, что разум рождает фигуры — образы — фантомы, — ведь ум наш в лучшем случае — неверное зеркало. Однако отраженный образ быстро становился простым, а силовые линии превращались в линии притяжения. Сила отталкивания воспринималась как борьба сил притяжения. Таким путем ум воспринимал механистическую теорию Вселенной, еще ее не зная, и тем самым открывал для себя новую фазу самовоспитания и образования.
Все это было воздействием двух факторов — динамо-машины и Мадонны. Для Адамса, как и для его учителей, чей список вел начало с того момента, как человек стал мыслить, камнем преткновения была вечная тайна движущей силы — зияющий провал всей науки. На протяжении тысячелетней истории человечества эта сила играла роль таинственной приманки, воплощенной в любви к богу и жажде могущества в будущем мире. После 1500 года, когда эта приманка стала терять свою силу, философы прибегли к некой vis a tergo — чувству неведомой угрозы, подобной дарвиновской теории выживания наиболее приспособленных, а один из величайших мыслителей прошлого между Декартом и Ньютоном — Паскаль — полагал, что движущей силой в человеке является ennui. Чем не научная гипотеза! «Как я уже говорил, все беды человека от того, что он не умеет сидеть смирно». Действие рождается от беспокойства.
«Так проходит вся человеческая жизнь. Мы преодолеваем препятствия, дабы достичь покоя, но, едва справившись с ними, начинаем тяготиться этим покоем, ибо, ничем не занятые, попадаем во власть мыслей о бедах уже нагрянувших или грядущих. Но будь мы защищены от любых бед, томительная тоска, искони коренящаяся в человеческом сердце, пробилась бы наружу и напитала бы ядом наш ум».
Коль доброта не приведет его, так подтолкнет
Ко мне тоска и злая скука.
Ennui, не хуже естественного отбора, служило объяснением перемен, однако не могло объяснить направление этих перемен. И тут на помощь пришла сила притяжения — сила, воздействующая извне, формирующее влияние. Паскаль, как и все философы прошлого, именовал эту силу богом или богами. Совершенно безразличный к тому, каким именем ее называть, и желая только одного — установить, что это за сила, Адамс обратился непосредственно к мадонне Шартрской и попросил ее дать ему возможность узреть бога воочию, лицом к лицу, как святому Бернару. Мадонна ответствовала, как всегда ласково, словно современная молодая мать, терпеливо снисходящая к мужской бестолковости:
— Знаешь ли ты сам, добрый мой отшельник, чего ищешь? Дом сей — церковь Христова! Если ты пришел сюда в поисках Христа, то, праведник ты или грешник, двери тебе открыты. Я и он — едины. Мы — Любовь. Другие энергии, коих у бога бесчисленное множество, нас не касаются, главным образом потому, что забота наша целиком о человеке, а человеку бесконечное должно оставаться неведомым. Но если ты тяготишься своим незнанием, взгляни вокруг, сколько здесь ученых мужей древности. Поговори с ними!
Таков был ее ответ. Так же отвечала и британская наука, повторявшая со времен Бэкона, что человеку не должно пытаться познавать непознаваемое, хотя и выше его сил отказаться от этого. Но слова Мадонны звучали убедительнее: как всякую женщину, ее интересовали не абстрактные совершенства, а лишь ее собственные, и это было честнее, чем сухое научное заключение. Ничего не было легче, как последовать совету мадонны, и Адамс обратился со своим вопросом к Фоме Аквинскому, который в отличие от современных ученых не замедлил дать ему ясный и четкий ответ:
«Христос и Богородица суть одна Сила — Любовь, простая, единственная в своем роде и способная удовлетворить все человеческие желания; но Любовь есть страсть и даже обычного человека заставляет действовать только пристрастно, так что тебе и мне как философам лучше от нее отказаться. Поэтому мы обращаемся к Христу и схоластической философии, которые представляют все остальные силы. Мы имеем дело с множественностью, которую именуем Богом. После того как Мадонна с присущей ей Силой — Любовью искупила все, что можно было искупить в человеке, схоластическая философия занялась всем остальным и придала ему форму, единство и мотивацию».
Такую концепцию силы было постичь легче, чем любую другую; оставалось только произвести то, что всегда обещала сделать церковь: изъять одним махом из этого построения не только человека, но и самое церковь, планету Земля, другие планеты и Солнце, что, очистив атмосферу, никак не задело бы средневековую науку. Искатель познания чувствовал себя в полном праве сделать то, что грозила совершить церковь: упразднить солнечную систему, чтобы полагать бога воистину сущим, непрерывным движением, всеобщей первопричиной и силой в бесконечном множестве взаимозаменяемых форм. Это был пантеизм, но схоластические доктрины не были чужды пантеизма, по крайней мере пантеизма в том виде, в каком он представлен в Energetik у немцев, а их обязанностью было открытие конечной энергии, где мысль и действие сливались воедино.
С избавлением от человека и его разума универсум Фомы Аквинского казался даже более научно обоснованным, чем у Геккеля или Эрнста Маха. Называя Противоречие противоречием, Притяжение притяжением, Энергию энергией, идея Бога у святого Фомы обладала своими достоинствами. Современная наука не предлагает никакого доказательства, никакой теории, связывающей открытые ею силы, никакой системы, сочетающей духовное и физическое, тогда как у Фомы Аквинского все части вселенского механизма по крайней мере соединялись между собой. В тринадцатом веке, насколько мог судить поверхностный взгляд, полагали, что разум есть некий вид силы, восходящей к интеллектуальному перводвигателю, и источник всякой формы и последовательности во Вселенной — а потому только в нем и заключается доказательство единства. Без мышления не может быть единства — правильной последовательности или упорядоченного общества. Только мышление создает Форму. Разум и Единство благоденствуют вместе и вместе погибают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я