https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_rakoviny/Grohe/
Хотя газеты взахлеб — пока не истощался запас банальностей — верещали о богачах и богатстве, редкий американец завидовал миллионерам из-за тех благ, какие те могли иметь за свои деньги. В Нью-Йорке к ним, случалось, относились с опаской, но чаще смеялись, а то и потешались над ними. Даже самым богатым не просто было занять положение в обществе, или быть избранными на должность, или попасть в члены привилегированного клуба только благодаря своим капиталам. Исключая считанные единицы — как Пьерпонт Морган, чье общественное положение не определялось большим или меньшим состоянием, — американцы не завидовали богатству из-за тех радостей, какие оно несло с собой, а Уитни даже не был очень богат. Тем не менее ему завидовали. И не без основания. Уже в 1893 году, удовлетворив все возможные честолюбивые помыслы и чуть ли не распоряжаясь по собственному усмотрению всей страной, он вдруг ушел из политики, отказавшись от целей, обычно преследуемых честолюбцами, и, сделав это с необыкновенной легкостью — словно стряхнул пепел от выкуренной сигареты, предпочел развлечения совсем иного рода: ублажил все свои вкусы, утолил все свои желания, сорвал все цветы удовольствия, какие только мог предоставить Нью-Йорк, а затем, еще не насытившись, перенес свою деятельность на зарубежную арену, и нью-йоркцы уже не знали, чему им больше дивиться — его лошадям или его особнякам. Уитни преуспел именно там, где Кларенса Кинга постигла неудача.
Прошло без малого сорок лет с тех пор, как все они пустились в погоню за могуществом, и теперь результаты их забега определились окончательно. Однако в 1894 году, как и в 1854-м, никто по-прежнему не знал, какого рода воспитание и образование требовалось американцу, чтобы рассчитывать на успех. Если даже допустить, что образованность — те же деньги, ее ценность была весьма относительной. В Америке насчитывалось несколько десятков людей с состоянием в пять и более миллионов, и почти все они вели жизнь, стоившую не более чем жизнь их поваров, хотя задача «делать деньги» воздвигала перед ними больше трудностей, чем задача, выполняемая Адамсом, — давать образование, равнозначное деньгам. Общественное положение, по-видимому, все еще ценилось высоко, образование же ни во что не ставилось. Математики, лингвисты, инженеры-электрики, инженеры-механики могли в лучшем случае рассчитывать на десять долларов в день. Администраторы, управляющие, менеджеры, отличавшиеся типично средневековыми достоинствами — энергией и волей — и не имевшие никакого образования, кроме как в своей узкой сфере деятельности, вероятно, оценивались в десять раз дороже.
Общество так и не сумело определить, какого рода образование его больше всего устраивало. Богатство ценилось наравне с положением в свете и классическим образованием, а женщины так пока и не знали, чему отдать предпочтение. Оглядываясь вокруг, Адамс заключал, что может быть доволен своим положением, как если бы его образование вполне отвечало современным требованиям; Кларенс Кинг, чье образование в теории полностью им соответствовало, напротив, потерпел фиаско, тогда как Уитни, получивший образование не лучшее, чем Адамс, достиг феноменального успеха.
Если бы Адамс начинал свой жизненный путь не в 1854 году, а в 1894-м, он, вероятно, повторил бы сказанное им сорок лет назад: все, что должно дать образование, — это умение свободно владеть четырьмя традиционными орудиями: математикой, французским, немецким и испанским языками. С их помощью он всегда найдет путь к любому предмету, оказавшемуся в поле его зрения, и будет иметь решительное преимущество над девятью из десяти возможных соперников. Государственный деятель или юрист, химик или инженер-электрик, священник или университетский преподаватель, соотечественник или иностранец — ему никто не был бы страшен.
Крах Кинга, физический и финансовый, обернулся для Адамса прямой выгодой: оправившись от болезни, Кинг соблазнил его поехать вместе на Кубу, куда они и отправились в январе 1894 года и где поселились в небольшом городке Сантьяго. Колоритное кубинское общество, с которым Кинг был хорошо знаком, проводило время веселее, чем любое другое, известное Адамсу до тех пор, но отнюдь не стремилось чему-либо учить — разве только кубинскому диалекту испанского языка и danza; но Адамс не искал в нем ни для себя, ни для Кинга более высокой науки, чем наблюдать, как парят над равниной канюки, уносясь вместе с пассатом к Дос Бокасу, или, взобравшись на Гран Пьедра, смотреть, как в лучах восходящего солнца меняются краски на берегу и на море. Однако, словно повторяя те годы, когда им обоим было всего по двадцать, а революция так же юна, как они, кубинское государственное здание, и прежде не отличавшееся прочностью, рухнуло им прямо на головы и увлекло за собой в океан бед. Во второй половине века — с 1850-го по 1900-й — государственные здания то и дело рушились людям на голову, и из всех возможных уроков эти беспрерывные политические конвульсии были самыми бесплодными. Со времен Рамсеса революции неизменно порождали сомнений больше, чем их разрешали, но иногда имели то достоинство, что заставляли тех, кто их пережил, сменить точку зрения. Так, благодаря кубинскому восстанию порвалась последняя нить, связывавшая Адамса с администрацией демократов. Адамс полагал, что, исполни президент Кливленд свой долг, он мог бы уладить кубинский вопрос, не развязывая войны. Такого же мнения придерживалась и демократическая партия в целом, и это вкупе с напряженностью в экономике и принятием золотого стандарта развалило старый порядок вещей, не оставляя выбора между партиями. Новый американец, осознанно или неосознанно, поворачивался спиной к девятнадцатому веку, даже не дожидаясь его конца; золотой стандарт, протекционные тарифы и законы массы вряд ли могли привести к иному итогу, и, как это почти всегда происходило и прежде, движение, ускорившееся с целью противостоять попыткам его задержать, приобрело дополнительную жестокую черту: оно сметало все на своем пути — доброе, равно как и злое.
Это был давний урок — столь давний, что уже успел приесться. Его усвоили с самого детства и были сыты им по горло. Тем не менее Адамса еще год кружило по окраинам охваченной вихрем зоны — среди примитивных обитателей Земли, еще не втянутых в общее коловращение и особенно привлекательных именно тем, что они застыли в своем развитии. Проведя зиму вместе с Кингом на островах Вест-Индии, лето он провел в Йеллоустонском парке вместе с Хеем, хотя ничего стоящего изучения там не оказалось. Гейзеры никому не были внове, о реке Снейк успели уже опубликовать все статистические данные — исключая разве число переправ; даже тетоны демонстрировали тихий и приятный нрав, а вапити и медведи, не имеющие пристрастия к тайной войне, ни на кого не нападали исподтишка. В свою очередь нагрянувшая в Йеллоустон компания обращалась с его обитателями очень нежно. Никогда еще менее кровавая и кровожадная команда не фланировала по крыше американского континента. Хею, как и Адамсу, всегда претило свежевать и разделывать туши убитых животных; даже охота на уток это солидное, созерцательное развлечение пожилых — не доставляла ему удовольствия, так же как и ловля форели, которую он считал слишком легкой добычей. Сам Холлет Филлипс, возглавлявший экспедицию, хотя и любил изображать из себя индейца-охотника, охотился разве только на полевых мышей; геологу Иддингсу пришлось ограничиться дичью, необходимой для еды, и лишь простодушный лепет Билли Хофера напоминал о прелестях естественной жизни. По сравнению со Скалистыми горами, где Адамс побывал в 1871 году, Йеллоустонский парк уже утратил свою первозданность, и никаких опасностей — разве только сломать себе шею, гоняясь за серой лисицей, — в нем не обозначалось. Лишь умницы пони нет-нет да и нюхали воздух, чуя запах дружелюбного и общительного медведя.
Когда компания покинула Йеллоустон, Адамс один направился в Сиэтл и Ванкувер, чтобы ознакомиться с только что построенной, но еще не введенной в действие веткой американской железной дороги. Оба города мало что могли ему открыть, и, едва завершив свой разгул по северно-западным долам и весям Америки, он с неутолимой жаждой исчерпать ее просторы двинулся в Мексику и Мексиканский залив, заглянув и в район Карибского моря, и, таким образом, охватил за шесть-восемь месяцев не меньше двадцати тысяч миль американских земель и вод.
По возвращении в Вашингтон он пришел к мысли, что достаточно насмотрелся на окраины жизни — тропические острова, отшельничество в горах, архаический уклад и допотопные человеческие типы. Все это было бесконечно интереснее и несравненно живописнее, чем цивилизованный мир, но служило воспитанию исключительно художников, а на шестидесятом году жизни художник в Адамсе уже угасал; сохранилась лишь некая острая рассудочная неугомонность, и его носило по свету от одного воплощения прекрасного к другому, словно искусство было рысистыми скачками. К такой возрастной неуемности он был в какой-то мере подготовлен: образ непоседливого старика живет на сцене с тех пор, как появилась драма. Смущало другое — почему подводит противоположная или механическая сторона его «я», где не требовалось ничего, кроме чисто рассудочного усилия.
Полагая, что полным антиподом искусству является статистика, Адамс ударился в статистику, надеясь найти в ней прочный фундамент для воспитания. Наука эта оказалась легчайшей из всех, за какие он брался. Само правительство охотно публиковало статистические данные — бесконечные колонки цифр, неиссякаемые «средние» в неограниченном количестве, по первому требованию. Уортингтон Форд из Статистического управления снабжал любым материалом, каким только любопытство ни пожелало бы заполнить дыры, образованные невежеством, да еще учил латать их с помощью фактов. На минуту показалось, что под ногами появилась твердая почва и выведенные «средние», приобретя силу законов, ведут прямо в будущее. Смущало, однако, — и, пожалуй, более всего — отношение к своей науке самих статистиков, которые отнюдь не проявляли горячей приверженности собственным цифрам. Им следовало бы черпать в них твердую уверенность, они же рассуждали как люди сторонние, малосведущие. Метод не давал веры. На самом деле с каждым увеличением массы — объема и скорости — появлялись, очевидно, какие-то новые элементы, и ученый-статистик, твердо усвоивший арифметику, но не знавший алгебры, впадал в мистический ужас перед непостижимой для него сложностью — разобраться в нагромождении фактов. Концы не сходились с концами. В принципе, опираясь на цифры, ничего не стоило провозгласить как расцвет общества, так и его распад. Невозможно было представить сколько-нибудь убедительные возражения ни против созидательной концепции Адама Смита, ни против уничтожающей критики Карла Маркса, ни против анархистских воплей Элизе Реклю. Зато можно было сколько угодно наслаждаться картиной гибели любого общества в прошлом или радоваться, доказывая неизбежность крушения любого общества, какое могло возникнуть в будущем. А пока эти самые общества вопреки всем законам — нравственным, арифметическим, экономическим — не только воспроизводили друг друга, но с каждым разом создавали новые сложности, а с каждой новой сложностью содействовали развитию массы.
Если говорить о людях, дело обстояло еще хуже. Со времени ошеломляющего открытия в 1867 году Pteraspis ничто так не ошеломляло, как поведение человечества в годы, названные fin de siecle. Казалось, никого не волновало ни настоящее, ни будущее — разве только анархистов, да и то из чувства острой неприязни к настоящему. Адамс также испытывал — и не меньшую, чем они, — неприязнь к современному обществу, да и интерес к будущему в нем почти угас, и единственное, что поддерживало у него желание жить, так это раздражение по поводу того, какую бессодержательную жизнь он ведет. А пока он наблюдал, как человечество шагает вперед, подобно веренице вьючных лошадей вдоль Снейк-ривер, попадая из одной трясины в другую и затевая — в короткие промежутки между маршами — по примеру Каина братоубийственные войны. С 1850 года бойни следовали одна за другой, но общество почти не обращало на них внимания — разве только число жертв, как в Армении, превышало сотни тысяч; войны в мире почти не прекращались; война вот-вот грозила разразиться на Кубе, вспыхнуть в Южной Африке и, возможно, прокатиться по Манчжурии, и это при том, что все беспристрастные судьи считали войны не только ненужными, но безрассудными, вызванными алчностью самого низменного класса, который, как во времена фараонов и римлян, рвался грабить своих соседей. Грабеж — еще куда ни шло — был делом, возможно, естественным и неизбежным, но убийства казались чем-то в высшей степени допотопным.
В минуту растерянности, не зная, как объяснить такую кровожадность в человечестве — как черту, унаследованную от Pteraspis или акулы и сохранившуюся, по-видимому, вопреки нравственному совершенствованию общества? — Адамс принялся изучать религиозную прессу. Возможно, сдвиги в человеческой натуре обнаружат себя в ней? Увы. Корить ее он не счел нужным, но в качестве движущей силы предпочел энергию акулы, имевшей шансы измениться к лучшему. К тому же он сильно сомневался — с болью отмечая отсутствие религиозного чувства, — что значительная часть общества питает интерес к загробной жизни или к настоящей лет тридцать спустя. Ни в поступках, ни в высказываниях, ни в художественных образах не обнаруживалось и тени скрытой веры или надежды.
Цель воспитания, таким образом, менялась. Многие годы люди учили и учились тому, чем мир перестал интересоваться, и если бы можно было построить воспитание на новых началах, следовало прежде всего выяснить, чем же интересуется основная масса человечества. Религия, политика, статистика, путешествия ни к чему пока не привели. Случайное воспитание также не могло дать плодов:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84