раковина для ванной с пьедесталом 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пусть Нью-Йорк или Париж были — как кому угодно корыстными, развратными, вульгарными, но там общество на гнили своего распада взращивало семена брожения и принимало их всходы за искусство. Возможно, они и были таковыми; во всяком случае, Вагнер в первую голову нес ответственность за пробуждение нового эстетического чувства. В Нью-Йорке Вагнера понимали лучше, чем в Байрейте, а в легкомысленном Париже он не раз заставлял вздыматься воды Сены, чтобы смыть Монмартр или Этуаль, а заодно и магию честолюбия, опутавшую волшебными чарами его героя. Париж по-прежнему льстил себя мыслью, что только он и может стать ареной последней трагедии богов и людей, а чтобы она разразилась в Байрейте — такого никто не мог и подумать и, если бы это даже случилось, не повернул в его сторону головы. Париж кокетничал с катастрофой, как со старой любовницей, и взирал на нее смеясь — как поступал уже не раз: ведь они знали друг друга от века, еще с тех пор, когда Рим принялся грабить Европу. Иное дело Нью-Йорк. Там катастрофы встречали с онемелым ужасом, словно неотвратимое землетрясение, и внимали Теркине, которая ее возвещала, с дрожью и трепетом, каких не испытывали с того давнего времени, когда народные ораторы кричали о добродетели народа. Лесть утратила свои чары, но Fluchmotif доходил до сознания каждого.
Адамса несло по течению, пока Брунгильда не стала привычкой, а Теркина — союзницей. Он тоже играл в анархию, но отвергал социализм, который, по мнению его молодых друзей, пестовавших свои эстетические чувства под куполом Пантеона, отдавал буржуазностью, низшими средними классами. Бей Лодж и Джо Стикни задумали основать совершенно новую и небывалую по оригинальности партию — консервативно-христианских анархистов, — целью которой было возродить истинную поэзию, вдохновленную «Гибелью богов». Подобная партия не могла найти вдохновение в Байрейте, где и пейзаж, и история, и люди отличались — относительно — солидностью и тяжеловесностью и где единственным духовным интересом был музыкальный дилетантизм, которого великий мастер не переносил.
При всем том пребывание в Байрейте не было лишено удовольствия даже для члена партии консервативно-христианских анархистов, особенно такого, которого не больше, чем «Grane, mem Ross», волновало, фальшивят ли певцы, но крайне интересовал вопрос, что, по мнению самого композитора, тот хотел поведать миру. Выяснив это благодаря милостивому содействию фрау Вагнер и святого духа, Адамс счел, что пора продолжать свой путь, и тут сенатор Лодж, жаждавший вернуться к изучению предметов солидных, обратил его взоры к Москве. Много лет наставляя американскую молодежь, Адамс всегда советовал ей путешествовать в обществе сенатора, который даже в Америке мог оказаться весьма полезен, а уж в России, где в 1901 году анархистов — даже консервативных, даже христианских — отнюдь не жаловали, и подавно.
Впрочем, новое крыло анархистов состояло всего из двух членов — Адамса и Бея Лоджа. Консервативно-христианский анархизм как партия родился из учений Гегеля и Шопенгауэра, правильно понятых, и в соответствии с собственными философскими воззрениями каждый член этого содружества считал другого недостойным его высокой цели и неспособным ее понять. Разумеется, о третьем члене не могло быть и речи, поскольку великий закон противоречия выражается с помощью лишь двух противоположностей, привести к согласию которые невозможно, ибо анархия уже, по определению, есть состояние хаоса и столкновений, подобное тому, в каком, если верить кинетической теории, находятся частицы идеального газа. С другой стороны, закон противоречия, несомненно, есть и согласие, ограничение личной свободы, несовместимое с таковой; но «высший синтез» допускает согласие, при условии, что оно строго ограничено целями высшего противоречия. Таким образом, великая цель всей философии — «высший синтез» — все же достигалась, но процесс этот требовал времени и сил, и, когда Адамс, как старший член сообщества, решился провозгласить этот принцип, Бей Лодж, как и следовало ожидать, тотчас отверг как решение, так и принцип, чтобы подтвердить его истинность.
В конечном синтезе, как провозгласил Адамс, порядок и анархия были едины, но единство это — хаосом. В качестве анархиста консервативно-христианского толка он не видел для себя иной задачи, как идти к конечной цели и ради быстрейшего ее достижения содействовать ускорению поступательного движения, концентрации энергии, аккумуляции мощи, умножению и интенсификации сил, уменьшению трения, увеличению скорости и количества движения отчасти потому, что, как разъясняет наука, таков механический закон Вселенной, он делал это отчасти в силу необходимости покончить с существующим положением дел, которым крайне тяготились художники, и не только художники, и, наконец, — и главным образом — потому, что без этого, согласно философии, нельзя шагнуть в запредельные сферы и реализовать предначертанную человечеству судьбу, достигнув высшего синтеза в его конечном противоречии.
Недоучившийся критик, разумеется, тут же возразил бы, что в подобной программе нет ничего ни от консерватизма, ни от христианства, ни от анархии. Но такое возражение означает лишь, что этому критику не грех сесть за парту в начальной школе и выучить азбучную истину: анархия не терпит логики; где начинается логика, кончается анархия. В глазах консервативного критика-анархиста душеспасительные доктрины Кропоткина не более чем сентиментальные идеи, возникшие на почве русской духовной инерции и прикрытые именем анархии с целью замаскировать их наивность, а излияния Элизе Реклю — разбавленные абсентом идеалы французского ouvrier, ведущие к буржуазной мечте о порядке и инерции. Ни то, ни другое не ставит своей целью добиваться анархии, разве только кратковременной, на пути к установлению порядка и единства. Ни тот, ни другой не создали никакой концепции мироустройства, кроме унаследованной от класса священников, к которому явно принадлежали по духу. Им, как и социалистам, и коммунистам, и всевозможным коллективистам, чуждо следование природе; а если анархистам надобен порядок, пусть вернутся в двенадцатый век, где подобные идеи господствовали уже добрых тысячу лет. Таким образом, у консервативно-христианского анархиста не могло быть ни соратников, ни ближайшей цели, ни веры — разве только в торжество природы самой природы, а его «высший синтез» страдал лишь одним недостатком: это было настолько непреложное учение, что даже высочайшее понятие о долге не могло заставить Бея Лоджа отвергнуть его, чтобы это доказать. Лишь самоочевидная истина, что ни одна философия порядка, исключая разве церковь, еще не сумела удовлетворить философов, побуждала консервативно-христианских анархистов отстаивать неуязвимость собственной философии.
Эти идеи, естественно, значительно опережали свой век, и понять их, как Вагнера или Гегеля, дано было лишь очень немногим. Именно по этой причине со времен Сократа мудрый человек, как правило, опасается утверждать, будто в этом мире что-либо понимает. Но подобная утонченность к лицу древним грекам или нынешним немцам, а практичного американца все это волнует мало. Он готов допустить, что на данный момент сгущается тьма, но не станет утверждать, даже перед самим собой, будто «высший синтез» непременно обернется хаосом, поскольку тогда ему пришлось бы равным образом отрицать и хаос. А пока поэт вслепую нащупывал чувство. Игра мысли ради мысли почти прекратилась. Шипение пара мощностью в пятьдесят — сто миллионов лошадиных сил, каждые десять лет удваивавшее свою мощь и деспотически попиравшее мир, как не смогли бы все лошади, какие когда-либо существовали на свете, со всеми всадниками, каких они когда-либо носили в седле, заглушало и рифму и мысль. И винить за это было некого, ибо все равным образом служили этой силе и трудились лишь для того, чтобы ее умножать. Но перед консервативным христианским анархистом забрезжил свет.
Итак, ученик Гегеля собрался в Россию, чтобы расширить свое понимание «синтеза» — ему это было более чем необходимо! В Америке все были консервативными христианскими анархистами; эта догма соответствовала ее национальным, расовым, географическим особенностям. Истинный американец не видел никаких достоинств ни в одном из бесчисленных оттенков общественного устройства между анархией и порядком и не находил среди них пригодного для человечества или себя лично. Он никогда не знал единой церкви, единого образа правления или единого образа мысли и не видел в них необходимости. Свобода дала ему смелость не бояться противоречий и достаточно ума, чтобы ими пренебречь. Русские развивались в диаметрально противоположных обстоятельствах. Царская империя являла собой фазу консервативно-христианской анархии, не в пример более интересную с точки зрения истории, чем Америка с ее газетами, школами, трестами, сектами, мошенничествами и конгрессменами. Последние были порождением природы чистой и анархической, такой, какой ее понимал консервативный христианский анархист: деятельной, подвижной, по большей части бессознательной, мгновенно реагирующей на силу. В России же все впечатления — от первого взгляда, брошенного из окна вагона рано утром на какой-то станции на польского еврея в странном обличье, до последнего — на русского мужика, зажигающего свечу и целующего икону божьей матери на вокзале в Санкт-Петербурге, — все говорило об укладе логичном, консервативном, христианском и анархическом. Россия не имела ничего общего ни с одной из древних или современных культур, какие знала история. Она была древнейшим источником европейской цивилизации, но для себя не сохранила никакой. Ни Европа, ни Азия не знали подобной фазы развития, которая, по всей очевидности, не соответствовала ни одной линии эволюции и казалась столь же необычной исследователю готической архитектуры двенадцатого века, как и исследователю динамо-машины двадцатого.
В чистом свете доктрины консервативно-христианской анархии Россия стала высветляться, пуская, как соли радия, невидимые лучи — правда, негативного свойства, словно субстанция, из которой всю энергию уже высосали, инертные отходы, где движение сохраняется только по инерции. За окном вагона проплывали застывшие валы кочевой жизни — пастухи, покинутые вожаками и стадами, — разгульная волна, остановившаяся в своем разгуле, замершие в ожидании, когда то ли ветры, то ли войны, вернувшись, двинут их на Запад — племена, которые, разбив, подобно киргизам, становища на зиму, утратили средства передвижения, но привычки к оседлости не обрели. Они ждали и мучились: люди в бездействии, не на своем месте, и их образ жизни вряд ли когда-либо был нормальным. Вся страна являла собой нечто вроде копилки энергии, подобно Каспийскому морю, а ее поверхность сохраняла единообразие покрова из льда и снега. В одном мужике, целующем в кремлевском соборе икону в день своего святого, воплощались все сто миллионов ее жителей. Желающему изучать Россию не было нужды листать Уоллеса или перечитывать Толстого, Тургенева и Достоевского, чтобы освежить в памяти язвительнейший анализ человеческой инерции, когда-либо выраженный словом. Достаточно было Горького, хватало и Кропоткина, который вполне соответствовал этой цели.
Русские, вероятно, никогда не менялись — да и могли ли они меняться? Преодолеть инерцию расы в таком масштабе или дать ей иную форму — возможно ли это? Даже в Америке, где масштабы бесконечно меньше, это вопрос давний и нерешенный. Все так называемые первобытные расы или те, что недалеко ушли от примитивного образа жизни, неизменно ставят под сомнение положительный ответ на этот вопрос вопреки упрямой убежденности эволюционистов. Даже сенатор лишь неуверенно качал головой и, вдоволь налюбовавшись Варшавой и Москвой, отбыл в Санкт-Петербург, чтобы задать этот вопрос графу Витте и князю Хилкову. Беседа с ними породила новые сомнения, ибо при всех громадных усилиях и неимоверных тратах, на которые они шли, результаты их деятельности для народа были пока весьма расплывчаты, даже для них самих. Десять, если не пятнадцать лет интенсивного стимулирования, по-видимому, ни к чему не привели: с 1898 года Россия плелась в хвосте.
Понаблюдав и поразмыслив, наш любознательный турист решил спросить сенатора Лоджа: считает ли тот возможным, что поколения через три русские вольются в общественные движения Запада? Сенатор полагал, что трех поколений, пожалуй, мало. Адамсу нечего было на это сказать. По его убеждению, всякий вывод, основанный на фактах, неизбежно оказывался ложным, потому что собрать все факты никак невозможно, а тем паче установить связи между ними, число которых бесконечно. Весьма вероятно, что именно в России внезапно появится самая блестящая плеяда личностей, ведущих человечество к добру на всех предопределенных для этого этапах. А пока можно оценить ее движение как движение инерции массы. И предположить лишь медленное ускорение, в результате которого разрыв между Востоком и Западом к концу нынешнего поколения останется примерно таким же.
Наглядевшись вдоволь на Россию, Лоджи заключили, что для нравственного совершенства им необходимо посетить Берлин. Но так как даже сорок лет разнообразных впечатлений не похоронили воспоминаний Адамса об этом городе, он предпочел любой ценой не добавлять к ним новых и, когда Лоджи двинулись в Германию, сел на пароход, отплывавший в Швецию, а дня через два благополучно сошел с него в Стокгольме.
Пока нет полной уверенности, что поставленная задача выполнима, мало проку упорствовать в ее решении. А разбирался ли сам граф Витте, или князь Хилков, или любой из великих князей, или император в стоящей перед ним задаче лучше своих соседей, весьма сомнительно. Впрочем, если бы даже в Америке кто-либо из знакомых Адамсу государственных деятелей — министр финансов, президент железнодорожной компании или президент Соединенных Штатов — попытался бы предсказать, какой Америке быть в следующем поколении, он слушал бы их с немалой долей недоверия.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я