https://wodolei.ru/catalog/vanni/Radomir/
Таковы были его идеалы. Совершенно иными были промозглые, серые ноябрьские вечера и вязкие, грязные оттепели бостонской зимы. При таких контрастах у бостонца не могло не произойти раздвоения души. Сама жизнь имела две стороны. Мальчик, который после январской метели любовался слепящим сверканием снега в белесых лучах студеного солнца, с его ярким светом и тенью, едва ли осознавал, что такое тона и полутона. Это могло ему дать только воспитание.
Зима и лето были двумя враждебными стихиями: они формировали два различных склада души. Зима требовала постоянных усилий, лето позволяло вести вольготную жизнь, как в жарких странах. Валялись ли мальчишки в траве или шлепали босиком по ручью, купались в океане или шли под парусом по заливу, ловили в бухтах корюшку или таскали бреднем в озерцах рыбью мелочь, гонялись за мускусной крысой или охотились за каймовыми черепахами в прибрежных бочагах, бродили по сосновым лесам или забирались в гранитные каменоломни, шли по грибы или за орехами — лето и сельская жизнь всегда были половодьем чувств, а зима — принудительным ученьем. Лето разнообразием природы, зима — сидением за партой.
Воздействие зимы и лета на воспитание Генри Адамса — не плод воображения, в их контрасте таилась важнейшая сила из всех, какие он на себе испытывал; она давила на него постоянно, превратив разрыв между этими двумя загадочными, противоборствующими, непримиримыми противоположностями в разверзнутую пропасть, все увеличивавшуюся к последнему школьному году. С первых детских лет мальчик привык к тому, что жизнь имеет два лица. Зима и лето, город и сельские просторы, твердые правила и полная свобода исключали друг друга, а всякий, кто пытался делать вид, будто это не так, был в его глазах школьный учитель, то есть человек, специально нанятый для того, чтобы говорить детям неправду. Хотя Куинси находился всего в двух часах ходьбы от Бикон-хилл, он принадлежал к другому миру. В течение двухсот лет все Адамсы, из поколения в поколение, жили в непосредственной близости от Стейт-стрит, а иногда и на самой Стейт-стрит, и все же ни один из них не питал к городу сердечной привязанности, и город платил им тем же. Мальчик унаследовал этот двойной склад души. Пока он еще ничего не знал о своем прадеде, который умер за двадцать лет до его рождения: он считал само собой разумеющимся, что прадед хороший человек, а его враги дурные люди; но характер прадеда он воссоздавал, примеряя на себя. Ни разу, даже на мгновенье, Джон Адамс и Бостон не соединялись в его сознании, они существовали раздельно и даже противостояли друг другу; Джон Адамс принадлежал Куинси. Мальчик знал дедушку Джона Куинси Адамса, очень пожилого человека, лет семидесяти пяти-восьмидесяти, который обращался с ним, Генри Адамсом, очень дружески и нежно, и, если не считать, что дедушку из Куинси почему-то всегда называли «господин президент», а бабушку «госпожа президентша», у него не было никаких оснований полагать, что дедушка Адамс чем-то отличался от дедушки Брукса, который тоже был с ним нежен и благожелателен. Клан Адамсов нравился ему больше, чем клан Бруксов, но только потому, что с ними связывались воспоминания о сельском приволье, о лете, об отсутствии принуждения. Тем не менее мальчик сознавал, что в социальном смысле Куинси уступает Бостону и что Бостон может смотреть на Куинси сверху вниз. Почему? Это было ясно даже пятилетнему ребенку. В Куинси не было бостонского шика. Вообще никакого шика; вряд ли можно было представить себе образ жизни и мысли проще, чем в Куинси, — разве что у пещерных жителей. Кремневая зажигалка, которой дедушка имел обыкновение ранним утром разжигать печи, все еще лежала у него на камине. Мысль о том, чтобы одеть слуг в ливреи или другую форменную одежду, как и мысль о вечерних туалетах, расценивалась здесь почти как святотатство. Ни ванных комнат, ни водопровода, ни центрального отопления, ни других современных удобств в Куинси не было и в помине. А в Бостоне уже пользовались ванными комнатами, водопроводом, паровым отоплением и газом. Превосходство Бостона не оставляло сомнений, но за это мальчик не мог любить его больше.
Великолепие особняка дедушки Брукса на углу Перл-стрит и Саут-стрит давно уже сошло на нет, но его загородный дом в Медфорде, возможно, еще сохранился и способен показать, какое жилище в 1845 году отвечало представлению мальчика о городской роскоши. Усадьба президента в Куинси была больше и просторнее, к тому же и жилось в ней интереснее, но мальчик понимал, что она сильно уступала соседним усадьбам в стиле. Отсутствие богатства было видно во всем. Здесь все оставалось как во времена колоний, не было бостонского шика и плюшевых гардин. До конца жизни Генри Адамс так и не избавился от предубеждения к ним, впитавшегося во все его поры еще в детстве. Он так и не сумел полюбить стиль девятнадцатого века. Не смог его принять — как и его отец, и дед, и прадед. И не то чтобы этот стиль так уж ему претил — он примирялся и с худшими вещами, — все дело было в том, что по какой-то одному богу ведомой причине он родился ребенком восемнадцатого века. Старый дом в Куинси принадлежал к восемнадцатому веку. Если в нем и обнаруживался какой-то стиль, то его выражали панели из красного дерева времен королевы Анны или стулья и диваны эпохи Людовика XVI. Панели сделал ее верный вассал из Лондона, построивший этот дом, а мебель вывезли из Парижа то ли в 1789-м, то ли в 1801-м или 1817 году вместе с фарфором, книгами и другими предметами домашнего обихода — наследием дипломатической службы; ни один из этих стилей — времен английской королевы Анны или французского короля Людовика XVI — не создавал в доме уюта ни для мальчика, ни для других его обитателей. Темные панели покрыли белой краской, дававшей больше света в мрачное зимнее время. Мальчик сознавал, как мало преимуществ было у старых форм жизни. Напротив, большинство мальчишек, да и взрослые тоже, с полным основанием предпочитали новое, и мальчик чувствовал, что его старомодные вкусы явно вредят ему в глазах других.
Его пристрастия никоим образом не определялись и личными мотивами. Дедушка Брукс был так же доброжелателен и приветлив, как дедушка Адамс. Оба они родились в 1767 году, оба умерли в 1848-м. И тот и другой любили детей, и тот и другой принадлежали скорее к восемнадцатому, нежели к девятнадцатому веку. Мальчик не видел между ними никакого различия, разве только первый связывался в его сознании с зимой, а второй — с летом, первый — с Бостоном, а второй — с Куинси, даже с Медфордом, с которым вообще ничего не связывалось. Однажды его еще маленьким отвезли туда на несколько дней к дедушке Бруксу, поручив надзору тетки, но он так затосковал, что в первый же день его с позором вернули домой. Впоследствии он не мог вспомнить ни одного другого случая, когда бы так сильно тосковал по дому.
В привязанности к Куинси действовали не только сентиментальные чувства или сознание духовной близости. К тому же Куинси не был устлан розами. Даже это место не избежало каиновой печати. Там, как и везде, жестокая вселенная не жалела сил, стараясь сокрушить молодое существо. Словно для этого мало было братьев и сестер, готовых усердствовать с утра до вечера, и всех остальных, принимавших участие в его воспитании, которое он ненавидел. Задача заставить держаться порядка среди хаоса, неуклонного курса среди бескрайних просторов, повиновения среди вольности, единообразия среди многосложности всегда — от колыбели до смертного одра была и должна быть целью воспитания, как мораль — целью религии, философии, науки, искусства, политики и экономики; но главное в жизни мальчишки — его воля, и, когда воля сломлена, он гибнет, как гибнет в упряжке жеребенок, уступая место иному существу — объезженной лошади. Редкий мальчишка питает добрые чувства к своему объездчику. Между ним и его наставником всегда идет война. Генри Адамс не знал ни одного мальчишки в своем поколении, который любил бы своих наставников, а при таком положении вещей сохранять дружеские отношения с родственниками было делом отнюдь не легким.
Тем более примечательным показалось ему впоследствии, что впервые он всерьез соприкоснулся с президентом, отстаивая собственную волю, и в этой борьбе старший Адамс, разумеется, победил младшего, но не оставил в душе побежденного, как это обычно случается, раны на всю последующую жизнь, а, напротив, вызвал ощущение справедливости, какую только можно ожидать от прирожденного врага. С таким отпором мальчик встречался нечасто. Произошло это, когда Генри было шесть, возможно, даже семь лет и мать привезла его к президенту в Куинси на все лето. Куда разъехались остальные члены семьи, он успел забыть, но ясно помнит, как однажды утром он, объятый бунтарскими чувствами, стоял в холле, отказываясь идти в школу. Естественно, вся его ярость обрушилась на мать; для того они, матери, и созданы, да и сыновья тоже. Но в данном случае его мать находилась в крайне невыгодном для себя положении: она сама была гостьей, а потому не могла использовать те средства, которыми добиваются послушания. Со своей стороны Генри проявил немалые тактические способности, не соглашаясь выйти из дома, и сумел отразить все попытки принудить его к этому, оказав успешное, хотя и не в меру отчаянное сопротивление. Он явно был на пути к победе и с должной энергией удерживал свои позиции, стоя насмерть на нижней ступени длинной лестницы, ведущей в библиотеку президента, когда дверь наверху распахнулась и старый джентльмен стал медленно спускаться в холл. Надев шляпу, он, не говоря ни слова, взял присмиревшего от благоговейного трепета мальчика за руку и повел в школу. После первого оцепенения, вызванного этим вмешательством высшей власти в домашний спор, мальчик подумал, что пожилому человеку, которому без малого восемьдесят, ни к чему утруждать себя прогулкой чуть ли не в милю по залитой жарким летним солнцем, от которого совершенно негде укрыться, дороге, чтобы засадить внука за парту, а с другой стороны, было бы странно, если бы мальчишка, обуреваемый страстью к свободе, не нашел закоулка, куда улизнуть, прежде чем они окажутся у школьных дверей. И тогда, и впоследствии мальчик убеждал себя, что именно эти доводы и заставили его подчиниться. Но старый джентльмен шел и шел, а мальчик видел, как все его стратегические планы рушились один за другим, пока он не оказался в стенах школы, став объектом пытливого, если не сказать неприязненного любопытства. Только тогда президент отпустил его руку и удалился.
Вмешательство президента, попиравшее неотъемлемые мальчишеские права и сводившее на нет общественный договор, должно было бы вызвать к нему неприязнь в душе внука на веки веков. Но Генри не мог вспомнить ни одного мгновенья, когда бы им владело такое чувство. Не чуждый здравого смысла, мальчик, надо полагать, признавал, что президент, даже выступив орудием тирании, совершил свое постыдное дело с умом и тактом. Он не выказал ни раздражения, ни гнева, ни предвзятости, не применил физической силы. Более того, не дал воли языку. За весь долгий путь он не сказал ни слова, не произнес ни звука из тошнотворных сентенций о долге послушания и преступности противодействия закону; происходящее, по всей очевидности, его нисколько не интересовало, он вряд ли даже замечал присутствие мальчика. В эту минуту его, должно быть, не столько волновали проступки внука, сколько поступки президента Полка, но маленький мальчик вряд ли мог чувствовать удовлетворение при мысли, что ответственность за его грехи косвенным образом пала на президента Полка, и если отдавал должное деду, то за его тактичное молчание. Выдержка президента невольно внушала уважение. Мальчик принимал силу как форму права, признавал гнев, особенно вызванный протестом, но в этот момент семена нравственного воспитания упали бы в бесплодную почву Куинси, которая, как известно, состоит из самых каменистых ледниковых и песчаных наносов, какие только известны среди принадлежащих пуританам земель.
Ни один из участников этого маленького инцидента не питал к другому злого чувства; три или четыре лета подряд отношения между президентом и мальчиком были в высшей степени дружескими, даже близкими. Теперь ему уже не вспомнить, пользовались ли его братья и сестры большим, чем он, расположением президента, но ему дозволялась такая близость, что много лет спустя, когда он в свою очередь достиг преклонного возраста, ему стало не по себе при мысли, сколько раз он, должно быть, испытывал терпение президента. Он без конца торчал в его библиотеке, рылся в книгах, перемешивал страницы рукописей, залезал в ящики письменного стола, шарил по старым кошелькам и памятным книжкам в поисках иностранных монет, вытаскивал из трости вкладную шпагу, трогал пистолеты, переворачивал все вверх дном то в одном углу, то в другом и залезал в дедушкину гардеробную, где на полках под перевернутыми стаканами обитали гусеницы, которые, по расчетам президента, должны были превратиться, но так и не превращались, в мотыльков и бабочек. Госпожа президентша стойко сносила пропажу стаканов, которые ее муж похищал для своего инкубатора, и только тогда поднимала голос, когда он забирал ее лучшие, узорчатого стекла, чаши, чтобы, проращивая в них желуди и персиковые косточки, наблюдать, как они станут пускать корни, о чем, по словам президентши, он по обыкновению забывал, как и о сидящих под стаканами гусеницах.
В те годы президент увлекался выращиванием деревьев, и, надо полагать, не одно прекрасное старое дерево — свидетельство его увлечения — украсило бы сад, если бы культивируемые им семена когда-нибудь попали в землю. Но президент был человеком беспокойного ума и, хотя относился к своим увлечениям всерьез, крайне бы оскорбился, задай ему внук вопрос, неужели, подобно английскому герцогу, он не знает, куда деваться от скуки; волновал его, пожалуй, процесс, а не его результат. И Генри Адамс с грустью смотрел на отборные персики и груши, вдыхая их аромат:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Зима и лето были двумя враждебными стихиями: они формировали два различных склада души. Зима требовала постоянных усилий, лето позволяло вести вольготную жизнь, как в жарких странах. Валялись ли мальчишки в траве или шлепали босиком по ручью, купались в океане или шли под парусом по заливу, ловили в бухтах корюшку или таскали бреднем в озерцах рыбью мелочь, гонялись за мускусной крысой или охотились за каймовыми черепахами в прибрежных бочагах, бродили по сосновым лесам или забирались в гранитные каменоломни, шли по грибы или за орехами — лето и сельская жизнь всегда были половодьем чувств, а зима — принудительным ученьем. Лето разнообразием природы, зима — сидением за партой.
Воздействие зимы и лета на воспитание Генри Адамса — не плод воображения, в их контрасте таилась важнейшая сила из всех, какие он на себе испытывал; она давила на него постоянно, превратив разрыв между этими двумя загадочными, противоборствующими, непримиримыми противоположностями в разверзнутую пропасть, все увеличивавшуюся к последнему школьному году. С первых детских лет мальчик привык к тому, что жизнь имеет два лица. Зима и лето, город и сельские просторы, твердые правила и полная свобода исключали друг друга, а всякий, кто пытался делать вид, будто это не так, был в его глазах школьный учитель, то есть человек, специально нанятый для того, чтобы говорить детям неправду. Хотя Куинси находился всего в двух часах ходьбы от Бикон-хилл, он принадлежал к другому миру. В течение двухсот лет все Адамсы, из поколения в поколение, жили в непосредственной близости от Стейт-стрит, а иногда и на самой Стейт-стрит, и все же ни один из них не питал к городу сердечной привязанности, и город платил им тем же. Мальчик унаследовал этот двойной склад души. Пока он еще ничего не знал о своем прадеде, который умер за двадцать лет до его рождения: он считал само собой разумеющимся, что прадед хороший человек, а его враги дурные люди; но характер прадеда он воссоздавал, примеряя на себя. Ни разу, даже на мгновенье, Джон Адамс и Бостон не соединялись в его сознании, они существовали раздельно и даже противостояли друг другу; Джон Адамс принадлежал Куинси. Мальчик знал дедушку Джона Куинси Адамса, очень пожилого человека, лет семидесяти пяти-восьмидесяти, который обращался с ним, Генри Адамсом, очень дружески и нежно, и, если не считать, что дедушку из Куинси почему-то всегда называли «господин президент», а бабушку «госпожа президентша», у него не было никаких оснований полагать, что дедушка Адамс чем-то отличался от дедушки Брукса, который тоже был с ним нежен и благожелателен. Клан Адамсов нравился ему больше, чем клан Бруксов, но только потому, что с ними связывались воспоминания о сельском приволье, о лете, об отсутствии принуждения. Тем не менее мальчик сознавал, что в социальном смысле Куинси уступает Бостону и что Бостон может смотреть на Куинси сверху вниз. Почему? Это было ясно даже пятилетнему ребенку. В Куинси не было бостонского шика. Вообще никакого шика; вряд ли можно было представить себе образ жизни и мысли проще, чем в Куинси, — разве что у пещерных жителей. Кремневая зажигалка, которой дедушка имел обыкновение ранним утром разжигать печи, все еще лежала у него на камине. Мысль о том, чтобы одеть слуг в ливреи или другую форменную одежду, как и мысль о вечерних туалетах, расценивалась здесь почти как святотатство. Ни ванных комнат, ни водопровода, ни центрального отопления, ни других современных удобств в Куинси не было и в помине. А в Бостоне уже пользовались ванными комнатами, водопроводом, паровым отоплением и газом. Превосходство Бостона не оставляло сомнений, но за это мальчик не мог любить его больше.
Великолепие особняка дедушки Брукса на углу Перл-стрит и Саут-стрит давно уже сошло на нет, но его загородный дом в Медфорде, возможно, еще сохранился и способен показать, какое жилище в 1845 году отвечало представлению мальчика о городской роскоши. Усадьба президента в Куинси была больше и просторнее, к тому же и жилось в ней интереснее, но мальчик понимал, что она сильно уступала соседним усадьбам в стиле. Отсутствие богатства было видно во всем. Здесь все оставалось как во времена колоний, не было бостонского шика и плюшевых гардин. До конца жизни Генри Адамс так и не избавился от предубеждения к ним, впитавшегося во все его поры еще в детстве. Он так и не сумел полюбить стиль девятнадцатого века. Не смог его принять — как и его отец, и дед, и прадед. И не то чтобы этот стиль так уж ему претил — он примирялся и с худшими вещами, — все дело было в том, что по какой-то одному богу ведомой причине он родился ребенком восемнадцатого века. Старый дом в Куинси принадлежал к восемнадцатому веку. Если в нем и обнаруживался какой-то стиль, то его выражали панели из красного дерева времен королевы Анны или стулья и диваны эпохи Людовика XVI. Панели сделал ее верный вассал из Лондона, построивший этот дом, а мебель вывезли из Парижа то ли в 1789-м, то ли в 1801-м или 1817 году вместе с фарфором, книгами и другими предметами домашнего обихода — наследием дипломатической службы; ни один из этих стилей — времен английской королевы Анны или французского короля Людовика XVI — не создавал в доме уюта ни для мальчика, ни для других его обитателей. Темные панели покрыли белой краской, дававшей больше света в мрачное зимнее время. Мальчик сознавал, как мало преимуществ было у старых форм жизни. Напротив, большинство мальчишек, да и взрослые тоже, с полным основанием предпочитали новое, и мальчик чувствовал, что его старомодные вкусы явно вредят ему в глазах других.
Его пристрастия никоим образом не определялись и личными мотивами. Дедушка Брукс был так же доброжелателен и приветлив, как дедушка Адамс. Оба они родились в 1767 году, оба умерли в 1848-м. И тот и другой любили детей, и тот и другой принадлежали скорее к восемнадцатому, нежели к девятнадцатому веку. Мальчик не видел между ними никакого различия, разве только первый связывался в его сознании с зимой, а второй — с летом, первый — с Бостоном, а второй — с Куинси, даже с Медфордом, с которым вообще ничего не связывалось. Однажды его еще маленьким отвезли туда на несколько дней к дедушке Бруксу, поручив надзору тетки, но он так затосковал, что в первый же день его с позором вернули домой. Впоследствии он не мог вспомнить ни одного другого случая, когда бы так сильно тосковал по дому.
В привязанности к Куинси действовали не только сентиментальные чувства или сознание духовной близости. К тому же Куинси не был устлан розами. Даже это место не избежало каиновой печати. Там, как и везде, жестокая вселенная не жалела сил, стараясь сокрушить молодое существо. Словно для этого мало было братьев и сестер, готовых усердствовать с утра до вечера, и всех остальных, принимавших участие в его воспитании, которое он ненавидел. Задача заставить держаться порядка среди хаоса, неуклонного курса среди бескрайних просторов, повиновения среди вольности, единообразия среди многосложности всегда — от колыбели до смертного одра была и должна быть целью воспитания, как мораль — целью религии, философии, науки, искусства, политики и экономики; но главное в жизни мальчишки — его воля, и, когда воля сломлена, он гибнет, как гибнет в упряжке жеребенок, уступая место иному существу — объезженной лошади. Редкий мальчишка питает добрые чувства к своему объездчику. Между ним и его наставником всегда идет война. Генри Адамс не знал ни одного мальчишки в своем поколении, который любил бы своих наставников, а при таком положении вещей сохранять дружеские отношения с родственниками было делом отнюдь не легким.
Тем более примечательным показалось ему впоследствии, что впервые он всерьез соприкоснулся с президентом, отстаивая собственную волю, и в этой борьбе старший Адамс, разумеется, победил младшего, но не оставил в душе побежденного, как это обычно случается, раны на всю последующую жизнь, а, напротив, вызвал ощущение справедливости, какую только можно ожидать от прирожденного врага. С таким отпором мальчик встречался нечасто. Произошло это, когда Генри было шесть, возможно, даже семь лет и мать привезла его к президенту в Куинси на все лето. Куда разъехались остальные члены семьи, он успел забыть, но ясно помнит, как однажды утром он, объятый бунтарскими чувствами, стоял в холле, отказываясь идти в школу. Естественно, вся его ярость обрушилась на мать; для того они, матери, и созданы, да и сыновья тоже. Но в данном случае его мать находилась в крайне невыгодном для себя положении: она сама была гостьей, а потому не могла использовать те средства, которыми добиваются послушания. Со своей стороны Генри проявил немалые тактические способности, не соглашаясь выйти из дома, и сумел отразить все попытки принудить его к этому, оказав успешное, хотя и не в меру отчаянное сопротивление. Он явно был на пути к победе и с должной энергией удерживал свои позиции, стоя насмерть на нижней ступени длинной лестницы, ведущей в библиотеку президента, когда дверь наверху распахнулась и старый джентльмен стал медленно спускаться в холл. Надев шляпу, он, не говоря ни слова, взял присмиревшего от благоговейного трепета мальчика за руку и повел в школу. После первого оцепенения, вызванного этим вмешательством высшей власти в домашний спор, мальчик подумал, что пожилому человеку, которому без малого восемьдесят, ни к чему утруждать себя прогулкой чуть ли не в милю по залитой жарким летним солнцем, от которого совершенно негде укрыться, дороге, чтобы засадить внука за парту, а с другой стороны, было бы странно, если бы мальчишка, обуреваемый страстью к свободе, не нашел закоулка, куда улизнуть, прежде чем они окажутся у школьных дверей. И тогда, и впоследствии мальчик убеждал себя, что именно эти доводы и заставили его подчиниться. Но старый джентльмен шел и шел, а мальчик видел, как все его стратегические планы рушились один за другим, пока он не оказался в стенах школы, став объектом пытливого, если не сказать неприязненного любопытства. Только тогда президент отпустил его руку и удалился.
Вмешательство президента, попиравшее неотъемлемые мальчишеские права и сводившее на нет общественный договор, должно было бы вызвать к нему неприязнь в душе внука на веки веков. Но Генри не мог вспомнить ни одного мгновенья, когда бы им владело такое чувство. Не чуждый здравого смысла, мальчик, надо полагать, признавал, что президент, даже выступив орудием тирании, совершил свое постыдное дело с умом и тактом. Он не выказал ни раздражения, ни гнева, ни предвзятости, не применил физической силы. Более того, не дал воли языку. За весь долгий путь он не сказал ни слова, не произнес ни звука из тошнотворных сентенций о долге послушания и преступности противодействия закону; происходящее, по всей очевидности, его нисколько не интересовало, он вряд ли даже замечал присутствие мальчика. В эту минуту его, должно быть, не столько волновали проступки внука, сколько поступки президента Полка, но маленький мальчик вряд ли мог чувствовать удовлетворение при мысли, что ответственность за его грехи косвенным образом пала на президента Полка, и если отдавал должное деду, то за его тактичное молчание. Выдержка президента невольно внушала уважение. Мальчик принимал силу как форму права, признавал гнев, особенно вызванный протестом, но в этот момент семена нравственного воспитания упали бы в бесплодную почву Куинси, которая, как известно, состоит из самых каменистых ледниковых и песчаных наносов, какие только известны среди принадлежащих пуританам земель.
Ни один из участников этого маленького инцидента не питал к другому злого чувства; три или четыре лета подряд отношения между президентом и мальчиком были в высшей степени дружескими, даже близкими. Теперь ему уже не вспомнить, пользовались ли его братья и сестры большим, чем он, расположением президента, но ему дозволялась такая близость, что много лет спустя, когда он в свою очередь достиг преклонного возраста, ему стало не по себе при мысли, сколько раз он, должно быть, испытывал терпение президента. Он без конца торчал в его библиотеке, рылся в книгах, перемешивал страницы рукописей, залезал в ящики письменного стола, шарил по старым кошелькам и памятным книжкам в поисках иностранных монет, вытаскивал из трости вкладную шпагу, трогал пистолеты, переворачивал все вверх дном то в одном углу, то в другом и залезал в дедушкину гардеробную, где на полках под перевернутыми стаканами обитали гусеницы, которые, по расчетам президента, должны были превратиться, но так и не превращались, в мотыльков и бабочек. Госпожа президентша стойко сносила пропажу стаканов, которые ее муж похищал для своего инкубатора, и только тогда поднимала голос, когда он забирал ее лучшие, узорчатого стекла, чаши, чтобы, проращивая в них желуди и персиковые косточки, наблюдать, как они станут пускать корни, о чем, по словам президентши, он по обыкновению забывал, как и о сидящих под стаканами гусеницах.
В те годы президент увлекался выращиванием деревьев, и, надо полагать, не одно прекрасное старое дерево — свидетельство его увлечения — украсило бы сад, если бы культивируемые им семена когда-нибудь попали в землю. Но президент был человеком беспокойного ума и, хотя относился к своим увлечениям всерьез, крайне бы оскорбился, задай ему внук вопрос, неужели, подобно английскому герцогу, он не знает, куда деваться от скуки; волновал его, пожалуй, процесс, а не его результат. И Генри Адамс с грустью смотрел на отборные персики и груши, вдыхая их аромат:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84