https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/s-gigienicheskim-dushem/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Офицеры, отвоевав, по большей части попали в рядовые. Знай Адамс в точности наперед, чем и как обернется будущее, он все равно не поступил бы умнее, не смог бы избрать для себя лучшую жизнь.
Неожиданным образом последний год, проведенный Генри в Англии, оказался для него приятнейшим. Теперь уже старый член общества, он принадлежал к его силурийскому пласту. Стал выезжать принц Уэльский. Мистер Дизраэли, лорд Стэнли и будущий лорд Солсбери оттеснили на задний план воспоминания о Пальмерстоне и Расселе. Европа менялась на глазах, в Лондоне меньше всего желали вспоминать, как Англия вела себя во время американской Гражданской войны. Крутой поворот, начавшийся в Америке в 1861 году, подходил к завершению, и впервые в истории американцы ощутили себя почти равными по силе англичанам. Пройдет еще тридцать лет, и они почувствуют себя сильнее. А пока даже личный секретарь мог разрешить себе радоваться жизни. Первый этап его воспитания закончился, новый пока не наступил, и целый год Генри предавался праздности, как человек, который в конце длинного, опасного, но успешного плавания по бурному морю и в преддверии следующего в промежутке наслаждается залитой солнцем гладью вод.
Он постарался использовать что мог. В феврале 1868 года вместе с другом, Милнсом Гаскеллом, отправился в Рим. Целый сезон он еще раз с упоением скакал верхом по Кампанье или разгуливал по средневековым улочкам Рима, сидел на ступенях Арачели, что стало для него почти такой же данью суеверию, как бросание монет в фонтан Треви. Рим был таким, как всегда, городом трагическим и священным, со своими средневековыми кланами художников, литераторов и священников, относившихся к себе столь же серьезно, как в дни Байрона и Шелли. Десять лет случайного воспитания ничего не открыли Генри в Вечном городе. В 1868 году молодой американец знал не больше, чем в 1858-м. За эти годы он ничего не постиг такого, что сделало бы для него Рим понятнее или позволило бы легче справляться с жизнью. Ничего не прибавил в этом отношении и последний сезон Генри в Лондоне. Лондон вошел в его плоть и кровь — стал его слабостью. Он полюбил его заповедные уголки, его дома, его нравы, даже его кэбы. Он полюбил брюзжать, как англичанин, и бывать в обществе, где не встречал ни одного знакомого лица и где никем не интересовался. Настоящей же его жизнью была жизнь друзей, с их романами, удачами и неудачами, которым он глубоко сочувствовал. И когда, в конце концов, он вновь оказался в Ливерпуле, сердце его сжалось в преддверии близкой разлуки. Он двигался механически, весь какой-то сникший, хотя и сознавал, что в смысле воспитания ничего не приобрел с тех пор, как впервые, в ноябре 1858 года, поднялся по ступеням отеля «Адельфи». Он мог отметить в себе только одну перемену — вполне в духе времени. Итон-холл уже не производил на него впечатления, и даже архитектура Честера еле-еле пробуждала в нем интерес; он не чувствовал никакого трепета в присутствии британских пэров, а в основном только неприязнь к большей части тех, кто постоянно толкался на их загородных виллах. Он в такой степени стал англичанином, что, как англичане, делил общество на классы и разделял их неприязнь друг к другу и их предрассудки; он уже не был американским юнцом, благоговейно взиравшим на Англию, а оглядывал ее привычным взглядом, словно старый, изрядно поношенный костюм. Пожалуй, это и было то, что англичане вкладывают в понятие «светское воспитание». Во всяком случае, ничего иного за семь лет пребывания в Лондоне он не приобрел.
16. ПРЕССА (1868)
Июльским вечером, часов около десяти, в жару, от которой тропический ливень стоял парной стеной, семья Адамсов и семья Могли сошли с парохода фирмы «Кьюнард» на правительственный катер, который в кромешной тьме высадил их в конце одного из причалов на Норт-ривер. Будь они финикийскими купцами, приплывшими на галере из древнего Гибралтара в родной Тир, вряд ли берег мира, куда они прибыли, показался бы им более чужим, настолько все в нем изменилось за прошедшие десять лет. Историк государства голландского, теперь уже не историк, а дипломат, отправился в компании личного секретаря, превратившегося просто в личность, по неизвестной улице на поиски наемных карет, которые доставили бы оба семейства в «Бреворт-хаус». Предприятие это потребовало значительных усилий, но увенчалось успехом. Незадолго до полуночи путешественники вновь обрели кров на родной земле.
Насколько родная их земля изменилась или продолжала меняться, они не могли судить и даже почувствовать смогли лишь частично. В сущности, и сама она знала о себе не больше, чем они. Американское общество всегда пыталось — почти вслепую, словно дождевой червь, — познать себя и понять, силясь не оторваться от собственной головы и отчаянно извиваясь, чтобы не упустить из виду свой хвост. Взятое в разрезе, оно напоминало длинный, бредущий вразброд, рассыпавшийся по прериям караван — десяток-другой вожаков ушли далеко вперед, миллионы иммигрантов, негров и индейцев тянутся в арьергарде, в доисторических временах. У этого общества было огромное преимущество перед Европой, потому что в тот исторический момент оно, казалось, двигалось в одном направлении, тогда как Европа растрачивала большую часть энергии, пытаясь осилить разом несколько противоположных. Правда, стоило Европе или Азии устремиться по единому курсу или в одну сторону, и Америка, пожалуй, утратила бы ведущее положение. А пока каждому, кто туда прибывал, следовало приискать себе место как можно ближе к голове каравана, а для этого нужно было знать, где искать его вожаков.
Угадать более или менее правильно направление главной силы не составляло труда: за последнее десятилетие отрасли, добывавшие энергию уголь, железо, пар, — получили явный перевес над вековыми элементами экономики: сельским хозяйством, ремеслами, ученостью, и в результате этого переворота человек пятидесятых годов часто вел себя на манер дождевого червя: тщетно извиваясь, чтобы вернуться к исходной точке, он был неспособен отыскать даже собственный след. Он стал приблудным; обломком крушения, смытым или выброшенным за борт; запоздалым гулякой или цыганом-философом Мэтью Арнолда. Мир, к которому он принадлежал, кончился. Даже польский еврей, только что прибывший из Варшавы или Кракова, какой-нибудь изворотливый Исаак или Иаков, еще пахнувший гетто и извергавший на таможенного чиновника поток непонятного идиша, — обладал более острым чутьем, более кипучей энергией и большей свободой рук, чем он — американец из американцев, за чьими плечами стояли бог ведает сколько поколений пуритан и патриотов-американцев и принципов, стоивших Гражданской войны. Он не жаловался, не винил свое время; ему приходилось не хуже, чем индейцам и бизонам, которых его же сородичи согнали с наследных земель. Он только горячо отрицал, что подобное положение создалось по его вине. Причина крылась не в нем и не в превосходстве его соперников. Но его заставили сойти с торной колеи, и он должен был во что бы то ни стало на нее вернуться.
Одно утешение у него все же было. Как бы мало он ни годился для предстоящей деятельности, его отец и Мотли — достаточно было на них взглянуть! — годились для нее еще меньше. Все они в равной мере были людьми из сороковых годов — милыми безделками времен Луи-Филиппа, стилистами, учеными-теоретиками, украшениями более или менее под стать колониальной архитектуре, но на Десбросис-стрит и на Пятой авеню им никогда не давали большой цены. В современном производстве они не заработали бы и пяти долларов в день. Те, кто стоил больших денег, не служили украшениями. Коммодор Вандербильдт или Джей Гулд не обладали светским шармом. Правда, страна нуждалась — еще как нуждалась! — чтобы ее хоть чуть-чуть приукрасили, но еще больше она нуждалась в энергии, в капитале, ибо то, что она получала, до смешного не соответствовало тому, что ей требовалось. Превращение американского континента, при новом масштабе человеческих возможностей, в пригодный для обитания цивилизованных людей потребовало бы таких непомерных издержек, что это разорило бы мир. Ни одна его часть, за исключением небольших прослоек Западной Европы, не была сколько-нибудь сносно оснащена даже основными предметами комфорта и удобства. А обеспечить целый континент дорогами и пристойными условиями жизни означало бы исчерпать возможности всей планеты. Такая цена казалась чудовищной представителю в конгрессе от Техаса, поклоннику простоты естественного человека. Но и глубоководная рыба с фотофором во лбу почла бы чудовищным оскорблением своего самолюбия, если бы ей лишь робко намекнули, что в небе над нею светит солнце. Увы, с того момента, как появились железные дороги, человек возжелал роскоши.
А пока наш запоздалый гуляка, сошедший в темноте с парома на Десбросис-стрит, пытался как мог увидеть себя во весь рост. Новой поросли американцев, одним из которых он был, надлежало — годились они на то или нет — создать свой собственный мир: общество, науку, философию, вселенную. А пока они не проложили еще ни одной дороги, не научились даже добывать свое железо. Думать им было некогда, и видели они — способны были видеть лишь то, что требовалось сделать сегодня, а в своем отношении к вселенной мало чем отличались от глубоководных рыб. К тому же они решительно и резко возражали, когда их учили, что им делать и как, в особенности те, кто черпал свои идеи и методы из абстрактных теорий — исторических, философских, богословских. Они знали достаточно, чтобы знать — в их мире действуют иные силы.
Все это Генри Адамс понимал и принимал; он ничего не мог тут поделать и ясно видел: американец может сделать для себя так же мало, как он — новый пришелец. Фактически чем обширнее были его познания, тем меньше в них было проку. Общество не нуждалось в образованности и даже хвасталось ее отсутствием, по крайней мере, не стесняясь, щеголяло этим публично перед толпой. Правда, те, кто стоял во главе производства, не выдавали своих чувств, — ни пользовавшихся популярностью, ни каких-либо иных. Они без зазрения совести использовали любые средства, какие шли им в руки. В 1861 году им пришлось, свернув с основного пути, потратить огромные силы, чтобы утвердить порядок, который утвердился за 1000 лет до них и который вряд ли стоило возрождать. Ценою неимоверных затрат, грубой силы они сломили сопротивление, сохранив все, кроме самого факта власти, нетронутым, ибо иного решения у них не было. Народ и его образ мыслей оставались для них недоступны. Расчистив себе путь, общество вернулось к труду, принявшись прежде всего за то, что полагало первоочередным, — строительство дорог. Открылось необъятное поле деятельности, но сразу на все не хватало сил; и общество сосредоточило свою энергию на одном участке, называемом «железные дороги». Но и эта сравнительно малая доля стоявшей перед ним задачи оказалась все же настолько велика, что на нее ушли силы целого поколения, ибо для ее решения потребовалось создать новый механизм бытия — капитал, банки, шахты, домны, заводы, электростанции, инженерные знания, технически грамотное население — и, ко всему прочему, преобразовать общественные и политические нравы, идеи и учреждения, приведя их в соответствие с новыми масштабами и условиями жизни. Поколению 1865–1895 годов пришлось целиком положить себя на строительство железных дорог, и оно, как никто, сознавало это.
Сознавал ли это Генри Адамс или нет, но у него хватало ума, чтобы действовать так, как если бы сознавал. В который раз он вернулся в Куинси, готовый начать сначала. Его брат, Чарлз, решил попытать счастья в железнодорожном бизнесе, Генри — в прессе, они надеялись играть друг другу на руку. Это было необходимо: больше им не с кем было вести игру. В бесполезности своего так называемого образования они уже убедились, им предстояло еще убедиться в бесполезности так называемых общественных связей. Вряд ли нашелся бы еще один молодой человек с таким кругом знакомств и родни, как Генри Адамс, но помощи ждать ему было не от кого. Он стал товаром на свободном рынке. Этим же товаром были многие его друзья. Все это знали, как знали и то, что шли они по дешевке — по цене квалифицированного рабочего. Они продавали себя не таясь, без смущения, без иллюзий, без единого слова жалобы. Правда, Генри порою казалось странным, почему, насколько он знал, никто из покупавших на этом рынке труда даже не поинтересовался, на что они, молодые люди, способны. По-видимому, отсутствие общности между старшим и младшим поколением было характерно для Америки. От молодого человека требовалось, чтобы он, пуская в ход испытанные приемы бизнеса, буквально навязал себя работодателю, убедил того, что ему не обойтись без него и что, купив его труд, он выгодно поместит капитал. От него, так казалось Адамсу, ждали чуть ли не вымогательства. Позднее многие молодые люди признавались ему, что испытали такое же чувство, — любопытный факт, над которым он в старости немало размышлял. Рынок труда в благоустроенном обществе оказался очень дурно устроен.
В Бостоне на интеллектуальный труд, по всей видимости, спроса не было. Этот город всегда представлял собой странный и малопонятный сплав и, хотя за десять лет он сильно изменился, более понятным не стал. В Бостоне уже не обедали в два часа дня, не катались на коньках по Бек-Бей и, когда в разговоре называли бостонцев с состоянием в пять миллионов и выше, не считали такое вымыслом. Тем не менее нравы пока еще отличались простотой, а умы волновались меньше, чем когда-либо прежде. На том поприще, которое избрал себе Адамс, ему более всего требовалась поддержка в прессе, но тут ему не мелькнула и тень надежды. Мнение было единым: от бостонской прессы чем дальше, тем лучше. Высказывания журналистов на этот счет не оставляли и места сомнениям. Сходное говорилось и о политике. Бостон — это бизнес. Бостонцы строят железные дороги. Адамс с радостью помог бы им в этом, но у него не было должных знаний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я