https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/
Естественно, что первой встречи с новым государственным секретарем ожидали с нетерпением.
Губернатор Сьюард был давним другом Адамсов. Он считал себя учеником и последователем Джона Куинси Адамса. Когда в 1849 году его избрали в сенат, положение лидера вынудило его отойти от фрисойлеров, поскольку в беспристрастном свете тогдашнего кредо этой партии пути нью-йоркских политиков и Терлоу Уида не встречали одобрения. Но жаркие страсти, спаявшие республиканскую партию в 1856 году, расплавили многие барьеры, и, когда мистер Адамс в декабре 1859 года появился в конгрессе, губернатор Сьюард тотчас возобновил с ним прежние дружеские отношения, став ежедневным гостем в доме Адамсов и не упуская ни единой возможности продвинуть новообретенного союзника в первый ряд.
Несколько дней спустя после прибытия Адамсов в Вашингтон в декабре 1860 года губернатор — как его всегда называли — пришел к обеду один, по-семейному, и наш личный секретарь получил возможность всесторонне его рассмотреть, как обычно стараются рассмотреть человека, от которого зависит ваше будущее. Сутулая, сухопарая фигура, голова, как у мудрого попугая ары, крючковатый нос, кустистые брови, мятые волосы и одежда, хрипловатый голос, развязные манеры, свободная речь и вечная сигара таков был этот новый тип жителя западного Нью-Йорка, представший взгляду Генри, тип внешне простой, поскольку в нем наблюдались всего две грани политическая и личная, а по сути сложный, поскольку политика стала его второй натурой, и где маска, а где природные черты, различить было невозможно. За столом, среди друзей, мистер Сьюард отбрасывал, или казалось, отбрасывал, сдержанность, тогда как на публике делал это как политик — для эффекта. И в том и в другом случае он старался производить впечатление человека, которому нравится говорить свободно, претит помпа и доставляет удовольствие шутка, но что тут было естественным, а что маской, он по простоте душевной и сам не знал. Под поверхностью скрывалась приверженность к общепринятому — общепринятому в Нью-Йорке и Олбани. Политики считали его поведение развязным. Бостонцы — провинциальным. Генри Адамс — очаровательным. Ему с первого взгляда полюбился этот человек, который в свои пятьдесят лет был молод душой. Генри отметил, что губернатору чужды мелочность и предвзятость; его суждения отличались широтой обобщений; он не становился в позу государственного мужа и не требовал, чтобы ему внимали в молитвенном молчании. А самой необыкновенной, почти небывалой и даже экстраординарной его чертой было то, что, в отличие от всех других сенаторов, он умел производить впечатление человека лично ни в чем не заинтересованного.
Внешне мистер Сьюард и мистер Адамс казались антиподами; по существу же у них было много общего. Мистера Адамса считали твердокаменным, но пуританский характер во всех присущих ему формах вовсе не исключал гибкости, и в Массачусетсе Адамсы, один за другим, подвергались нападкам за политическое двоедушие — не больше, не меньше! А мистер Хилдрет в своей рутинной истории США зашел даже так далеко, что с полной верой повторил обвинение, будто у Адамсов предательство в крови. Всем Адамсам пришлось закалиться — сделать себя нечувствительными ко всякого рода двусмысленным эпитетам, какими могла их наградить добродетель, и, уж во всяком случае, всегда быть наготове дать ответ на подобные знаки внимания. Но даже их враги не могли не признать, что они неизменно подчиняли местные интересы общенациональным и неуклонно поступали так всякий раз, когда стояли перед выбором. Ч. Ф. Адамс наверняка был настроен идти тем же путем, что и его отец, как в свое время его отец следовал по стопам Джона Адамса, чем, без сомнения, и заслужил прибавляемые к его имени эпитеты.
Затем произошло то, что и должно было произойти, — то, что, вероятно, инстинктивно предвидело бы любое дитя, только-только выпущенное из детской, но что наш молодой человек на пороге самостоятельной жизни даже не способен был себе вообразить. Какие мотивы и чувства толкали его принципалов на ту или иную тропу, он и не пытался дознаться, предпочитая еще в раннем возрасте не скрывать своей антипатии к любому роду дознаний. Он довольствовался собственным младенческим неведением — таким, от которого даже его самого брала оторопь, — и наивной доверчивостью, которой сам не переставал удивляться. Пусть умные головы, которым известна конечная истина, произносят свой приговор истории; Генри Адамс всегда видел в человеке только одно — отражение собственного неведения, а такой тьмы неведения, как в зиму 1860/61 года, он никогда не видел. Каждый знает о событиях того времени, и каждый судит о них согласно собственному нраву, и суждения эти значат сейчас не больше, чем если бы речь шла о том, насколько добродетельными были Адам и Ева в садах Эдема. Но в 1861 году из того, как вы оценивали события, вытекал важнейший урок — сгусток и средоточие воспитания.
Во благо или во вред, но новый президент и главные его советчики в Вашингтоне решили, что, прежде чем возглавить правительство, следует убедиться, что в стране есть правительство, которое можно возглавить, а проверить это решили на том, как развернутся дела со штатом Виргиния. Всю зиму политический маятник качался из стороны в сторону: рабовладельческие штаты силились вырвать Виргинию из Союза, президент — удержать. Губернатор Сьюард, представлявший правительство в сенате, повел его за собой, мистер Адамс повел за собой палату; и, насколько об этом мог судить личный секретарь, оба держались единой тактики. Они шли на уступки пограничным штатам, подвергая риску, если даже не неизбежности раскола, собственную партию, но шли на этот риск с открытыми глазами. Как сказал однажды за обедом, с присущей ему откровенностью, мистер Сьюард, после того как мистер Адамс и он выступили с речами: «Или сецессии быть сейчас, или мы погибли».
Победа в этой игре осталась за ними; вести ее было их делом — дело историков дать ей оценку. Что же до личных секретарей, то им ничего не оставалось, как выполнять приказания. Но, выполняя приказания, секретарь ничему не мог научиться, да и учиться было нечему. Внезапное прибытие в Вашингтон 23 февраля 1861 года мистера Линкольна и его речь в конгрессе по случаю вступления в должность президента придали завершенный характер тактике, которой республиканская партия придерживалась в течение зимы, а заодно и навсегда убили интерес к этому делу в личном секретаре мистера Адамса. Его тогда, пожалуй, куда больше интересовало появление второго личного секретаря — молодого человека одних с ним лет по имени Джон Хей, который мигом обосновался на Лафайет-сквер. Друзьями не становятся, друзьями рождаются, и Генри ни разу не ошибся в друге, исключая друзей, оказавшихся у власти. С первых же мимолетных встреч в феврале и марте 1861 года он признал в Джоне Хее друга и впоследствии ни разу не упускал возможности повидаться с ним, как только пересекались их пути; но 4 марта он закончил исполнение секретарских обязанностей, а Хей к ним приступил. Все хлопоты этой зимы легли на новые плечи, и Генри с радостью вернулся к Блэкстону. Правда, он попытался быть полезным, употребив всю свою энергию, казавшуюся ему неистощимой, на ином поприще: он стал втайне писать корреспонденции в газеты, заводил широкие знакомства и посещал балы, где господствовали простые, старомодные — южные — нравы, приятные даже в атмосфере заговоров и предательства. Но в аспекте воспитания он ничего не приобрел: учиться было не у кого; никто ничего не знал; никто не знал, что делать и как; все искали случая хоть что-то узнать и охотнее задавали вопросы, чем на них отвечали. Бездна неведения не осветилась ни одним лучом знания. Общество, сверху донизу, трещало по швам.
Это касалось всех и каждого — пожалуй, только престарелый генерал Уинфилд Скотт являл собою вид военачальника, стоящего на высоте задач создавшегося кризиса. Никто другой такого вида не являл, и не был, и не мог быть на должной высоте ни по природе, ни по воспитанию. Скажи тогда Адамсу, что вся его жизнь зависит от того, сумеет ли он верно оценить нового президента, он бы себя, несомненно, погубил. Мистера Линкольна он видел лишь раз на томительном официальном приеме под названием «Первый президентский бал». Разумеется, он не отрывал от президента глаз, отыскивая в нем признаки характера и воли. Перед ним был долговязый человек с нескладной фигурой, некрасивым, изборожденным глубокими морщинами лицом, со взглядом то ли отсутствующим, то ли боязливо сосредоточенным на белых лайковых перчатках, с чертами, в выражении которых не читалось ни самоуверенности, ни каких-либо других типично американских свойств, а скорее болезненное чувство человека в процессе воспитания, остро в нем нуждавшегося, — чувство, терзавшее также и комарика-секретаря, — и главное, в этом человеке не было силы. Любой секретарь, даже вовсе не пригодный для исполнения своих обязанностей, и тот невольно заключил бы, что никто на свете так не нуждается в воспитании, как новый президент, и что, сколько бы его ни воспитывать и ни образовывать, толку от этого будет немного.
Никто в Вашингтоне — если верить такому пристрастному суждению, как суждение Генри Адамса, — никто в Вашингтоне не соответствовал возложенным на него обязанностям, вернее, обязанности, как они понимались в марте, не соответствовали тому, что требовалось в апреле. Те немногие, кто считал, что им кое-что известно, ошибались больше, чем не знавшие ничего. Уметь и знать стало вопросом жизни и смерти, но все знания мира ничему не помогли. Только один человек в окружении Генри, как ему казалось, по уму и опыту полностью соответствовал роли советчика и друга. Это был сенатор Самнер; тут, по сути дела, и началось для Адамса настоящее воспитание, но тут же и кончилось.
Обращаясь к прошлому много лет спустя, когда никого из лиц, причастных к событиям тех дней, уже не было в живых, Адамс всячески старался понять, где он сделал неверный шаг. Пытаясь завести знакомства, он только растерял друзей, но для него так и осталось неясным, мог ли он этого избежать. Он по необходимости следовал за Сьюардом и отцом, считая само собой разумеющимся, что его дело — исполнять приказания, соблюдать дисциплину и хранить молчание: так требует партия, полагал он, а в условиях кризиса нечего предаваться личным сомнениям. И вдруг его как громом поразило: он узнал, что Самнер в частной беседе выразил неодобрение курсом партии, что он обвинил мистера Адамса в измене своим главным принципам и порвал с семьей Адамсов.
В ходе долгой жизни, проведенной в основном подле политики и политиков, Генри Адамсу пришлось испытать много оглушающих ударов, но глубочайшие уроки — вовсе не уроки разума; они — результат неожиданных шоков, которые постоянно корежат душу. Адамса почти, даже совсем, не интересовало, в чем разошлись отец и Самнер. Он готов был согласиться, что Самнер, возможно, прав, хотя по опыту знал, что в крайних обстоятельствах все — кто более, кто менее — ошибаются; он питал глубокое уважение к Самнеру; но полученный удар оставил в его душе незаживающую рану, и на протяжении всей жизни он считал непреложной истиной, добытой инстинктивно и не нуждающейся в дальнейших проверках (как считал непреложной истиной, что мышьяк — это яд), что друг у власти — уже не друг.
Об этом разрыве Генри никогда, ни тогда, ни после, по собственному почину не упоминал и ни словом не обмолвился с мистером Самнером, но в смысле воспитания — на пользу или во вред — в нем произошел огромный сдвиг. В жизни приходится иметь дело со всякого рода неожиданными нравственными кодексами, и хотя он и тогда знал сотни джентльменов-южан, которые считали себя кристально честными, но, с его точки зрения, занимались прямой изменой и втайне плели черные заговоры, это не поколебало его воззрений. История почти только об этом и повествовала; ни одно предательство, совершенное мятежниками — даже Роберта Э. Ли, — его никак не уязвило, а вот вероломство Самнера перевернуло душу.
Таков к 4 марта 1861 года был итог очередной попытки Генри Адамса познать себя и мир, и, честно говоря, по собственному его мнению, она не принесла ожидаемого результата. В марте 1861 года Вашингтон многому мог научить, но только не тому, что учит душу добру. Процесс, который Мэтью Арнолд назвал «шатание между двумя мирами»: одним — мертвым, другим неспособным родиться, ничему хорошему не может научить. Вашингтон был зловещей школой. Не успели южане бежать, как тьма стервятников ринулась вниз, затмевая землю, и принялась рвать клоки и куски, жир и мясо из разлагающегося трупа политического протекционизма прямо на самих ступенях Белого дома. А в этом доме никто не знал, ни как исполнять свою должность, ни годится ли он на то, чтобы ее исполнять. Всех, северян и южан, до единого нужно было учить, как управлять и воевать, — учить за счет их сограждан. Линкольн, Сьюард, Самнер и иже с ними — никто ничего не мог преподать молодому человеку на пороге жизни; они знали даже меньше, чем он. Не прошло и шести недель, как под давлением таких, как он, они стали учиться своим обязанностям, и за это их обучение Север и Юг заплатили миллионом жизней и десятками тысяч миллионов долларов, прежде чем страна вновь обрела спокойствие и возможность развития. Генри был их беспомощной жертвой, он, как и все остальные, мог только ждать, сам не зная чего, и идти по приказу, сам не зная куда.
С завершением сессии конгресса кончились и его обязанности. Перестав быть личным секретарем, он не придумал для себя ничего лучшего, как вернуться с отцом и матерью в Бостон, и там, в середине марта, он, по-детски послушный, сел за стол в адвокатской конторе мистера Хорейса Грея на Корт-стрит, чтобы снова строчить «Глубокоуважаемые лорды и джентльмены…», спать после обеда и, пробудившись, беседовать о политике с будущим судьей. Там, в обычное время, он, вероятно, и остался бы до конца жизни, потерпев фиаско в своей попытке разобраться в пружинах измены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Губернатор Сьюард был давним другом Адамсов. Он считал себя учеником и последователем Джона Куинси Адамса. Когда в 1849 году его избрали в сенат, положение лидера вынудило его отойти от фрисойлеров, поскольку в беспристрастном свете тогдашнего кредо этой партии пути нью-йоркских политиков и Терлоу Уида не встречали одобрения. Но жаркие страсти, спаявшие республиканскую партию в 1856 году, расплавили многие барьеры, и, когда мистер Адамс в декабре 1859 года появился в конгрессе, губернатор Сьюард тотчас возобновил с ним прежние дружеские отношения, став ежедневным гостем в доме Адамсов и не упуская ни единой возможности продвинуть новообретенного союзника в первый ряд.
Несколько дней спустя после прибытия Адамсов в Вашингтон в декабре 1860 года губернатор — как его всегда называли — пришел к обеду один, по-семейному, и наш личный секретарь получил возможность всесторонне его рассмотреть, как обычно стараются рассмотреть человека, от которого зависит ваше будущее. Сутулая, сухопарая фигура, голова, как у мудрого попугая ары, крючковатый нос, кустистые брови, мятые волосы и одежда, хрипловатый голос, развязные манеры, свободная речь и вечная сигара таков был этот новый тип жителя западного Нью-Йорка, представший взгляду Генри, тип внешне простой, поскольку в нем наблюдались всего две грани политическая и личная, а по сути сложный, поскольку политика стала его второй натурой, и где маска, а где природные черты, различить было невозможно. За столом, среди друзей, мистер Сьюард отбрасывал, или казалось, отбрасывал, сдержанность, тогда как на публике делал это как политик — для эффекта. И в том и в другом случае он старался производить впечатление человека, которому нравится говорить свободно, претит помпа и доставляет удовольствие шутка, но что тут было естественным, а что маской, он по простоте душевной и сам не знал. Под поверхностью скрывалась приверженность к общепринятому — общепринятому в Нью-Йорке и Олбани. Политики считали его поведение развязным. Бостонцы — провинциальным. Генри Адамс — очаровательным. Ему с первого взгляда полюбился этот человек, который в свои пятьдесят лет был молод душой. Генри отметил, что губернатору чужды мелочность и предвзятость; его суждения отличались широтой обобщений; он не становился в позу государственного мужа и не требовал, чтобы ему внимали в молитвенном молчании. А самой необыкновенной, почти небывалой и даже экстраординарной его чертой было то, что, в отличие от всех других сенаторов, он умел производить впечатление человека лично ни в чем не заинтересованного.
Внешне мистер Сьюард и мистер Адамс казались антиподами; по существу же у них было много общего. Мистера Адамса считали твердокаменным, но пуританский характер во всех присущих ему формах вовсе не исключал гибкости, и в Массачусетсе Адамсы, один за другим, подвергались нападкам за политическое двоедушие — не больше, не меньше! А мистер Хилдрет в своей рутинной истории США зашел даже так далеко, что с полной верой повторил обвинение, будто у Адамсов предательство в крови. Всем Адамсам пришлось закалиться — сделать себя нечувствительными ко всякого рода двусмысленным эпитетам, какими могла их наградить добродетель, и, уж во всяком случае, всегда быть наготове дать ответ на подобные знаки внимания. Но даже их враги не могли не признать, что они неизменно подчиняли местные интересы общенациональным и неуклонно поступали так всякий раз, когда стояли перед выбором. Ч. Ф. Адамс наверняка был настроен идти тем же путем, что и его отец, как в свое время его отец следовал по стопам Джона Адамса, чем, без сомнения, и заслужил прибавляемые к его имени эпитеты.
Затем произошло то, что и должно было произойти, — то, что, вероятно, инстинктивно предвидело бы любое дитя, только-только выпущенное из детской, но что наш молодой человек на пороге самостоятельной жизни даже не способен был себе вообразить. Какие мотивы и чувства толкали его принципалов на ту или иную тропу, он и не пытался дознаться, предпочитая еще в раннем возрасте не скрывать своей антипатии к любому роду дознаний. Он довольствовался собственным младенческим неведением — таким, от которого даже его самого брала оторопь, — и наивной доверчивостью, которой сам не переставал удивляться. Пусть умные головы, которым известна конечная истина, произносят свой приговор истории; Генри Адамс всегда видел в человеке только одно — отражение собственного неведения, а такой тьмы неведения, как в зиму 1860/61 года, он никогда не видел. Каждый знает о событиях того времени, и каждый судит о них согласно собственному нраву, и суждения эти значат сейчас не больше, чем если бы речь шла о том, насколько добродетельными были Адам и Ева в садах Эдема. Но в 1861 году из того, как вы оценивали события, вытекал важнейший урок — сгусток и средоточие воспитания.
Во благо или во вред, но новый президент и главные его советчики в Вашингтоне решили, что, прежде чем возглавить правительство, следует убедиться, что в стране есть правительство, которое можно возглавить, а проверить это решили на том, как развернутся дела со штатом Виргиния. Всю зиму политический маятник качался из стороны в сторону: рабовладельческие штаты силились вырвать Виргинию из Союза, президент — удержать. Губернатор Сьюард, представлявший правительство в сенате, повел его за собой, мистер Адамс повел за собой палату; и, насколько об этом мог судить личный секретарь, оба держались единой тактики. Они шли на уступки пограничным штатам, подвергая риску, если даже не неизбежности раскола, собственную партию, но шли на этот риск с открытыми глазами. Как сказал однажды за обедом, с присущей ему откровенностью, мистер Сьюард, после того как мистер Адамс и он выступили с речами: «Или сецессии быть сейчас, или мы погибли».
Победа в этой игре осталась за ними; вести ее было их делом — дело историков дать ей оценку. Что же до личных секретарей, то им ничего не оставалось, как выполнять приказания. Но, выполняя приказания, секретарь ничему не мог научиться, да и учиться было нечему. Внезапное прибытие в Вашингтон 23 февраля 1861 года мистера Линкольна и его речь в конгрессе по случаю вступления в должность президента придали завершенный характер тактике, которой республиканская партия придерживалась в течение зимы, а заодно и навсегда убили интерес к этому делу в личном секретаре мистера Адамса. Его тогда, пожалуй, куда больше интересовало появление второго личного секретаря — молодого человека одних с ним лет по имени Джон Хей, который мигом обосновался на Лафайет-сквер. Друзьями не становятся, друзьями рождаются, и Генри ни разу не ошибся в друге, исключая друзей, оказавшихся у власти. С первых же мимолетных встреч в феврале и марте 1861 года он признал в Джоне Хее друга и впоследствии ни разу не упускал возможности повидаться с ним, как только пересекались их пути; но 4 марта он закончил исполнение секретарских обязанностей, а Хей к ним приступил. Все хлопоты этой зимы легли на новые плечи, и Генри с радостью вернулся к Блэкстону. Правда, он попытался быть полезным, употребив всю свою энергию, казавшуюся ему неистощимой, на ином поприще: он стал втайне писать корреспонденции в газеты, заводил широкие знакомства и посещал балы, где господствовали простые, старомодные — южные — нравы, приятные даже в атмосфере заговоров и предательства. Но в аспекте воспитания он ничего не приобрел: учиться было не у кого; никто ничего не знал; никто не знал, что делать и как; все искали случая хоть что-то узнать и охотнее задавали вопросы, чем на них отвечали. Бездна неведения не осветилась ни одним лучом знания. Общество, сверху донизу, трещало по швам.
Это касалось всех и каждого — пожалуй, только престарелый генерал Уинфилд Скотт являл собою вид военачальника, стоящего на высоте задач создавшегося кризиса. Никто другой такого вида не являл, и не был, и не мог быть на должной высоте ни по природе, ни по воспитанию. Скажи тогда Адамсу, что вся его жизнь зависит от того, сумеет ли он верно оценить нового президента, он бы себя, несомненно, погубил. Мистера Линкольна он видел лишь раз на томительном официальном приеме под названием «Первый президентский бал». Разумеется, он не отрывал от президента глаз, отыскивая в нем признаки характера и воли. Перед ним был долговязый человек с нескладной фигурой, некрасивым, изборожденным глубокими морщинами лицом, со взглядом то ли отсутствующим, то ли боязливо сосредоточенным на белых лайковых перчатках, с чертами, в выражении которых не читалось ни самоуверенности, ни каких-либо других типично американских свойств, а скорее болезненное чувство человека в процессе воспитания, остро в нем нуждавшегося, — чувство, терзавшее также и комарика-секретаря, — и главное, в этом человеке не было силы. Любой секретарь, даже вовсе не пригодный для исполнения своих обязанностей, и тот невольно заключил бы, что никто на свете так не нуждается в воспитании, как новый президент, и что, сколько бы его ни воспитывать и ни образовывать, толку от этого будет немного.
Никто в Вашингтоне — если верить такому пристрастному суждению, как суждение Генри Адамса, — никто в Вашингтоне не соответствовал возложенным на него обязанностям, вернее, обязанности, как они понимались в марте, не соответствовали тому, что требовалось в апреле. Те немногие, кто считал, что им кое-что известно, ошибались больше, чем не знавшие ничего. Уметь и знать стало вопросом жизни и смерти, но все знания мира ничему не помогли. Только один человек в окружении Генри, как ему казалось, по уму и опыту полностью соответствовал роли советчика и друга. Это был сенатор Самнер; тут, по сути дела, и началось для Адамса настоящее воспитание, но тут же и кончилось.
Обращаясь к прошлому много лет спустя, когда никого из лиц, причастных к событиям тех дней, уже не было в живых, Адамс всячески старался понять, где он сделал неверный шаг. Пытаясь завести знакомства, он только растерял друзей, но для него так и осталось неясным, мог ли он этого избежать. Он по необходимости следовал за Сьюардом и отцом, считая само собой разумеющимся, что его дело — исполнять приказания, соблюдать дисциплину и хранить молчание: так требует партия, полагал он, а в условиях кризиса нечего предаваться личным сомнениям. И вдруг его как громом поразило: он узнал, что Самнер в частной беседе выразил неодобрение курсом партии, что он обвинил мистера Адамса в измене своим главным принципам и порвал с семьей Адамсов.
В ходе долгой жизни, проведенной в основном подле политики и политиков, Генри Адамсу пришлось испытать много оглушающих ударов, но глубочайшие уроки — вовсе не уроки разума; они — результат неожиданных шоков, которые постоянно корежат душу. Адамса почти, даже совсем, не интересовало, в чем разошлись отец и Самнер. Он готов был согласиться, что Самнер, возможно, прав, хотя по опыту знал, что в крайних обстоятельствах все — кто более, кто менее — ошибаются; он питал глубокое уважение к Самнеру; но полученный удар оставил в его душе незаживающую рану, и на протяжении всей жизни он считал непреложной истиной, добытой инстинктивно и не нуждающейся в дальнейших проверках (как считал непреложной истиной, что мышьяк — это яд), что друг у власти — уже не друг.
Об этом разрыве Генри никогда, ни тогда, ни после, по собственному почину не упоминал и ни словом не обмолвился с мистером Самнером, но в смысле воспитания — на пользу или во вред — в нем произошел огромный сдвиг. В жизни приходится иметь дело со всякого рода неожиданными нравственными кодексами, и хотя он и тогда знал сотни джентльменов-южан, которые считали себя кристально честными, но, с его точки зрения, занимались прямой изменой и втайне плели черные заговоры, это не поколебало его воззрений. История почти только об этом и повествовала; ни одно предательство, совершенное мятежниками — даже Роберта Э. Ли, — его никак не уязвило, а вот вероломство Самнера перевернуло душу.
Таков к 4 марта 1861 года был итог очередной попытки Генри Адамса познать себя и мир, и, честно говоря, по собственному его мнению, она не принесла ожидаемого результата. В марте 1861 года Вашингтон многому мог научить, но только не тому, что учит душу добру. Процесс, который Мэтью Арнолд назвал «шатание между двумя мирами»: одним — мертвым, другим неспособным родиться, ничему хорошему не может научить. Вашингтон был зловещей школой. Не успели южане бежать, как тьма стервятников ринулась вниз, затмевая землю, и принялась рвать клоки и куски, жир и мясо из разлагающегося трупа политического протекционизма прямо на самих ступенях Белого дома. А в этом доме никто не знал, ни как исполнять свою должность, ни годится ли он на то, чтобы ее исполнять. Всех, северян и южан, до единого нужно было учить, как управлять и воевать, — учить за счет их сограждан. Линкольн, Сьюард, Самнер и иже с ними — никто ничего не мог преподать молодому человеку на пороге жизни; они знали даже меньше, чем он. Не прошло и шести недель, как под давлением таких, как он, они стали учиться своим обязанностям, и за это их обучение Север и Юг заплатили миллионом жизней и десятками тысяч миллионов долларов, прежде чем страна вновь обрела спокойствие и возможность развития. Генри был их беспомощной жертвой, он, как и все остальные, мог только ждать, сам не зная чего, и идти по приказу, сам не зная куда.
С завершением сессии конгресса кончились и его обязанности. Перестав быть личным секретарем, он не придумал для себя ничего лучшего, как вернуться с отцом и матерью в Бостон, и там, в середине марта, он, по-детски послушный, сел за стол в адвокатской конторе мистера Хорейса Грея на Корт-стрит, чтобы снова строчить «Глубокоуважаемые лорды и джентльмены…», спать после обеда и, пробудившись, беседовать о политике с будущим судьей. Там, в обычное время, он, вероятно, и остался бы до конца жизни, потерпев фиаско в своей попытке разобраться в пружинах измены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84