https://wodolei.ru/catalog/vanny/120cm/
Он не годился для бизнеса.
Месяца три-четыре он провел, нанося визиты родне, возобновляя дружеские связи и изучая ситуацию. Тот, кто в тридцать лет все еще изучает ситуацию, человек конченый, или почти конченый. В ситуации Адамсу ничего не открылось — ничего, чем он мог бы воспользоваться. Его друзья преуспели не больше чем он. Брат Чарлз, уже три года как живший цивильной жизнью, был обеспечен не лучше Генри, с той разницей, что, будучи женат, нуждался в больших средствах. Брат Джон делал успешную карьеру политического лидера только явно не в той партии. И никто не достиг положения, равного тому, какое занимал на войне.
Генри отправился в Ньюпорт и попытался предаться светской жизни, но даже при простоте нравов, еще царившей в 1868 году, светского льва из него не получилось. Стиль, который он с таким трудом усвоил в Лондоне, совершенно не годился в Америке, где все понятия и правила были совсем иные. Ньюпорт был очаровательным местом, но ни о каком воспитании ума и сердца не могло быть и речи: воспитания ни от кого не требовалось и не от кого было приобрести. Зато жилось там весело и приятно — компании лучше, кажется, и представить себе было нельзя. Но дружеские отношения в этом обществе носили скорее характер товарищества случайно собранных вместе людей, как в классах колледжа; их волновало не воспитание, а предметы воспитания. Все занимались одним и тем же, и все задавались одним и тем же вопросом — о будущем. Ответа на него никто не знал. Общество, казалось, знало только, что все к лучшему для лучших нью-йоркцев на лучшем из курортов — Ньюпорте, и что все молодые люди — крезы, если умеют вальсировать. Это был новый вариант старой басни о стрекозе и муравье.
За три месяца из сотен людей, с которыми сталкивался Адамс, единственный человек, сказавший ему ободряющее слово и проявивший интерес к его делам, был Эдуард Аткинсон. Бостон всегда прохладно относился к своим сыновьям — блудным, равно как и преданным, и отцам города требовалась бездна времени, чтобы решить, что для них сделать, — времени, которого у Адамса в его тридцать лет уже не оставалось. Он не обладал ни дерзостью, ни самонадеянностью, чтобы, подобно многим своим друзьям, открыть контору на Стейт-стрит и, подремывая там в одиночестве, созерцать пустоту внутри или снегопад снаружи в ожидании, когда госпожа Удача постучится в дверь, или в надежде наткнуться на нее спящей в лифте, вернее, на лестнице, поскольку лифты еще не вошли в обиход. Возможно, такой путь оказался бы для него наилучшим, но так это или не так, ему не довелось узнать: тут требовалась практическая сметка, ясная оценка своих возможностей, а этих свойств он так и не сумел в себе развить. Отец и мать были бы рады, если бы он остался с ними и вновь принялся за Блэкстона, и, прямо скажем, резко оборвав семейную связь, которая длилась так долго, он не выказал нежных сыновних чувств. В конце концов, быть может, Бикон-стрит была для его жизненных целей не хуже любого другого места, возможно, самый легкий и верный для него путь как раз и пролегал от Бикон-стрит до Стейт-стрит и обратно, день за днем на протяжении всех отпущенных ему лет.
Жертвуя подобным образом своим наследием, Генри лишь возвращался на стезю, увлекшую его с самого начала. В Бостоне у него были полчища родни. И он с детства, по праву своего рождения, мог рассчитывать быть выше закона. Но от одной лишь мысли, что придется вновь обретаться на Маунт-Вернон-стрит, у него начинались перебои в сердце. Эта книга — о воспитании, а не просто о тех уроках, которые преподносит человеку жизнь, к воспитанию же характер, строго говоря, не имеет отношения, хотя практически они почти неотделимы. Ни по характеру, ни по воспитанию Адамс не годился для Бостона. Он далеко отошел и отстал от своих соплеменников, и в Бостоне его характеру и воспитанию никто не доверял; ему оставалось одно — уехать.
Не видя для себя иных возможностей, Генри утверждался в своем намерении писать для прессы и выбрал Вашингтон как ближайший путь в Нью-Йорк. Но в 1868 году Вашингтон находился за чертой порядочного общества. Ни один бостонец туда не переселялся. Уехать в Вашингтон означало объявить себя авантюристом и карьеристом, человеком, увы, с превратными понятиями, и обвинения эти имели под собой почву. Адамс же тем более шел на значительный риск, что у него не было четкой идеи, чем он там займется. Единственное, что он твердо знал: ему придется все постигать сначала, для новых целей и в атмосфере, в основном враждебной полученному им воспитанию. Но как он это сделает, каким образом из праздного денди с Роттен-Роу превратится в лоббиста американской столицы, он совершенно себе не представлял, и научить его было некому. Вопрос о деньгах не вставал: молодой американец, если только он не женат, редко затрудняется проблемой денег, и Адамса она волновала не больше, чем других, — не потому, что у него водилось много денег, а потому, что он легко без них обходился, впрочем, как и большинство жителей Вашингтона, существовавших на средства не выше заработка каменщика. Однако с полным ли бумажником или с пустым, перед Адамсом стояла иная трудность: поселившись в Вашингтоне, чтобы писать для прессы, найти такую прессу, для которой он мог бы писать. Что до больших статей, тут он мог рассчитывать на «Норт Америкен ревью», но этот журнал вряд ли представлял американскую прессу. Ходовые фельетоны и репортажи, вероятно, взял бы нью-йоркский еженедельник «Нейшн», но Генри Адамсу для его целей нужна была нью-йоркская ежедневная газета, а нью-йоркской газете Генри Адамс был не нужен. Со смертью Генри Дж. Реймонда он утратил единственный свой шанс. О «Трибюн», в которой заправлял Хорейс Грили, не могло быть и речи по причинам как политическим, так и личным, к тому же Уитлоу Рид пустил ее по столь необычному и чреватому опасностями курсу, что, следуя ему, Адамс через двадцать четыре часа уже испустил бы дух. Чарлз А. Дана сумел сделать свою «Сан» на редкость популярной и забавной, но такими средствами, которые сильно пошатнули его положение в обществе, к тому же Адамс, зная себя, понимал, что, работая на Дану, никогда не будет доволен собой, как и Дана им: при всем старании он не сумел бы сыпать отборной бранью, а в те дни канонады отборной брани составляли для «Сан» ее главный козырь. Оставалась еще «Нью-Йорк геральд», но в эту деспотическую империю, кроме Беннета, никто не допускался. Таким образом, на тот момент нью-йоркская ежедневная пресса не открывала перед Генри иного поля деятельности, кроме фритредерской Святой земли «Ивнинг пост», издаваемой Уильямом Калленом Брайантом, за которой высилось плато Нового Иерусалима, оккупированного Годкином и его «Нейшн». Адамс питал полное расположение к Годкину и был бы только рад укрыться под кровом «Ивнинг пост» и «Нейшн», но превосходно понимал, что найдет там тот же круг читателей, какой знал его по «Норт Америкен ревью».
Перспектива рисовалась весьма туманной, но ничего иного ему не предлагалось, и, если бы не личная дружба с мистером Эвартсом, занимавшим тогда пост министра юстиции и жившим в Вашингтоне, Генри пребывал бы там в таком же полном одиночестве, какое испытал в свой первый — 1861-й — год в Лондоне. Эвартс сделал для Адамса то, что ни один человек в Бостоне, пожалуй, и не подумал бы сделать, — протянул ему руку. То ли в Бостоне, по примеру Салема, остерегались пришельцев, то ли Эвартс представлял собой исключение даже среди нью-йоркцев, но он обладал чувством товарищества, которого бостонцы не знали. Широкий по натуре, щедрый в гостеприимстве, расположенный к молодежи и прирожденный душа общества, Эвартс легко давал и, не смущаясь, брал, принимая мир без страха и проклятий. Острый ум составлял лишь малую долю его обаяния. Он говорил обо всем широко и свободно; смеялся, когда только мог; шутил, когда только шутка была уместна; был предан друзьям; никогда не выходил из себя и не выказывал дурного настроения. Подобно всем нью-йоркцам, он решительно ни в чем не походил на бостонца, и тем не менее вполне заслуживал, как и генерал Шерман, называться порослью Новой Англии — ее разновидностью, пересаженной и взращенной на иной, более зловонной почве. За свою долгую жизнь, проведенную в самых различных странах, Адамс не раз бывал обязан людям, на чью доброту никак не мог рассчитывать и кому редко мог за нее воздать; с полдюжины подобных долгов так и остались им неоплаченными, а шесть немалая цифра. Но доброта редко послужила так на пользу, как в тот раз, когда мистер Эвартс в октябре 1868 года взял Адамса с собой в Вашингтон.
С величайшей благодарностью воспользовался Адамс гостеприимством его спального вагона, тем более что при первом знакомстве с этим новшеством он сильно усомнился в ценности — для него — пульмановской цивилизации. Но еще большую признательность вызвало у него радушие Эвартса, когда тот поселил его у себя в доме на углу Четырнадцатой и Эйч-стрит, под кровом которого Генри обитал в безопасности и благополучии, пока не приискал себе комнаты в «деревне», где их мало кто соглашался сдавать. В деревне, на его взгляд, ничто не изменилось. Не знай он, что она прошла через долгую тяжелую войну и восемь лет потрясающих сдвигов, он не заметил бы даже признаков прогресса. По-прежнему дома стояли редко; комнаты сдавались еще реже; даже люди в них жили те же. Никто, по-видимому, не страдал от отсутствия привычных благ цивилизации, и Адамс с радостью обходился без них: ведь наибольший шанс на успех сулил ему восемнадцатый век.
Первым делом надлежало искать знакомств, и прежде всего представиться президенту, которому алчущий продвинуться в прессе не мог не выразить свое почтение официально. Не теряя времени, Эвартс взял Генри с собой в Белый дом и отрекомендовал президенту Джонсону. Беседа, которой тот его удостоил, была краткой и свелась к стереотипной фразе, бытующей у монархов и лакеев, — молодой человек-де выглядит моложе своих лет. Сверхмолодой человек почувствовал себя даже моложе, чем выглядел. Адамс никогда больше не видел президента Джонсона и не испытывал желания его видеть: Эндрю Джонсон не принадлежал к той породе людей, которых тридцатилетний реформатор с образованием и воспитанием, полученными в нескольких зарубежных странах, так уж жаждет видеть. Тем не менее много лет спустя, возвращаясь мыслями к этой встрече и оценивая ее в аспекте воспитания, Адамс с удивлением отметил, с какой отчетливостью врезалась в его память фигура тогдашнего президента. Старомодный политик-южанин — сенатор и государственный деятель — сидел в кресле за своим рабочим столом с таким видом внутреннего достоинства, что в его значительности невозможно было усомниться. Никто и не сомневался. Они все были великие, разумеется кто больше, кто меньше; все — государственные мужи, и питало их, возвышало, вдохновляло нравственное сознание своей правоты. Они воспринимали мир всерьез, даже торжественно, но это был их мир — мир южан, с их понятиями о справедливости. Ламар любил повторять, что ни разу не усомнился в разумности рабовладельческого строя, пока не обнаружил, что рабство обрекает на поражение в войне. Рабство было лишь частью этого строя, основой же его — его силой — его поэзией — было нравственное сознание своей правоты. Южанин не мог сомневаться; и эта уверенность в себе не только придавала Эндрю Джонсону вид истинного президента, но и делала его таковым. Впоследствии, оглядываясь на годы его президентства, Адамс с удивлением обнаружил, какой сильной была исполнительная власть в 1868 году — сильнее, пожалуй, чем в любое другое известное ему время. Во всяком случае, никогда в жизни он не чувствовал себя так хорошо и свободно, как тогда.
Сьюард все еще исполнял обязанности государственного секретаря. Человек далеко не старый, хотя и со следами времени и ударов судьбы, он за истекшие восемь лет, по всей видимости, мало изменился. Он был тот же, но в чем-то не тот. Возможно, он наконец, в отличие от Генри Адамса, завершил свое развитие, достиг всего, чего хотел. Возможно, примирился с мыслью, что придется обойтись тем, что есть. Какова бы ни была причина, но, хотя Сьюард, как всегда, держался с грубоватым добродушием и говорил свободно на любые темы, он, казалось, покончил свои счеты с обществом. Его, по-видимому, ничто не интересовало, он ничего не просил и не предлагал, ни в ком не искал поддержки, редко говорил о себе, еще реже о других, и только ждал, когда его освободят от должности. Адамс был рад, что оказался рядом с ним в эти последние дни его власти и славы, и часто наведывался к нему в дом по вечерам, когда его наверняка можно было застать за игрою в вист. Под конец, когда до его отставки оставались считанные недели, Адамс, желая убедиться, что великий человек — единственное начальство, которому он по собственному почину служил, — все же признает некоторые личные связи, пригласил мистера Сьюарда отужинать у него в «деревне» и сыграть там свою ежевечернюю партию в вист. Мистер Сьюард отужинал у него и сыграл свою партию, и Адамсу запомнилось, как, прощаясь, государственный секретарь сказал ему в своей грубоватой манере: «Разумно провели вечерок!» Этот визит был единственным отличием, какое он когда-либо попросил у Сьюарда, и единственным, которое от него принял.
Итак, наставник мудрости, образцом которого губернатор Сьюард служил ему двадцать лет, ушел из жизни Адамса; он потерял того, кто должен был стать ему надежнейшей опорой. Правда, государственный департамент его, в сущности, уже не так интересовал, вытесненный другим министерством финансов. Министром финансов был тогда человек в политике новый — Хью Маккаллок — фигура, по мнению политиков от практики, какими мнили себя молодые представители прессы, не слишком значительная. Правда, к Маккаллоку они относились с симпатией, даром что считали его скорее затычкой, а не силой. Знай они, какие возможности министерство финансов откроет перед ними в ближайшем поколении, они, пожалуй, хорошенько поразмыслили бы над тем, правильно ли оценивают Маккаллока.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Месяца три-четыре он провел, нанося визиты родне, возобновляя дружеские связи и изучая ситуацию. Тот, кто в тридцать лет все еще изучает ситуацию, человек конченый, или почти конченый. В ситуации Адамсу ничего не открылось — ничего, чем он мог бы воспользоваться. Его друзья преуспели не больше чем он. Брат Чарлз, уже три года как живший цивильной жизнью, был обеспечен не лучше Генри, с той разницей, что, будучи женат, нуждался в больших средствах. Брат Джон делал успешную карьеру политического лидера только явно не в той партии. И никто не достиг положения, равного тому, какое занимал на войне.
Генри отправился в Ньюпорт и попытался предаться светской жизни, но даже при простоте нравов, еще царившей в 1868 году, светского льва из него не получилось. Стиль, который он с таким трудом усвоил в Лондоне, совершенно не годился в Америке, где все понятия и правила были совсем иные. Ньюпорт был очаровательным местом, но ни о каком воспитании ума и сердца не могло быть и речи: воспитания ни от кого не требовалось и не от кого было приобрести. Зато жилось там весело и приятно — компании лучше, кажется, и представить себе было нельзя. Но дружеские отношения в этом обществе носили скорее характер товарищества случайно собранных вместе людей, как в классах колледжа; их волновало не воспитание, а предметы воспитания. Все занимались одним и тем же, и все задавались одним и тем же вопросом — о будущем. Ответа на него никто не знал. Общество, казалось, знало только, что все к лучшему для лучших нью-йоркцев на лучшем из курортов — Ньюпорте, и что все молодые люди — крезы, если умеют вальсировать. Это был новый вариант старой басни о стрекозе и муравье.
За три месяца из сотен людей, с которыми сталкивался Адамс, единственный человек, сказавший ему ободряющее слово и проявивший интерес к его делам, был Эдуард Аткинсон. Бостон всегда прохладно относился к своим сыновьям — блудным, равно как и преданным, и отцам города требовалась бездна времени, чтобы решить, что для них сделать, — времени, которого у Адамса в его тридцать лет уже не оставалось. Он не обладал ни дерзостью, ни самонадеянностью, чтобы, подобно многим своим друзьям, открыть контору на Стейт-стрит и, подремывая там в одиночестве, созерцать пустоту внутри или снегопад снаружи в ожидании, когда госпожа Удача постучится в дверь, или в надежде наткнуться на нее спящей в лифте, вернее, на лестнице, поскольку лифты еще не вошли в обиход. Возможно, такой путь оказался бы для него наилучшим, но так это или не так, ему не довелось узнать: тут требовалась практическая сметка, ясная оценка своих возможностей, а этих свойств он так и не сумел в себе развить. Отец и мать были бы рады, если бы он остался с ними и вновь принялся за Блэкстона, и, прямо скажем, резко оборвав семейную связь, которая длилась так долго, он не выказал нежных сыновних чувств. В конце концов, быть может, Бикон-стрит была для его жизненных целей не хуже любого другого места, возможно, самый легкий и верный для него путь как раз и пролегал от Бикон-стрит до Стейт-стрит и обратно, день за днем на протяжении всех отпущенных ему лет.
Жертвуя подобным образом своим наследием, Генри лишь возвращался на стезю, увлекшую его с самого начала. В Бостоне у него были полчища родни. И он с детства, по праву своего рождения, мог рассчитывать быть выше закона. Но от одной лишь мысли, что придется вновь обретаться на Маунт-Вернон-стрит, у него начинались перебои в сердце. Эта книга — о воспитании, а не просто о тех уроках, которые преподносит человеку жизнь, к воспитанию же характер, строго говоря, не имеет отношения, хотя практически они почти неотделимы. Ни по характеру, ни по воспитанию Адамс не годился для Бостона. Он далеко отошел и отстал от своих соплеменников, и в Бостоне его характеру и воспитанию никто не доверял; ему оставалось одно — уехать.
Не видя для себя иных возможностей, Генри утверждался в своем намерении писать для прессы и выбрал Вашингтон как ближайший путь в Нью-Йорк. Но в 1868 году Вашингтон находился за чертой порядочного общества. Ни один бостонец туда не переселялся. Уехать в Вашингтон означало объявить себя авантюристом и карьеристом, человеком, увы, с превратными понятиями, и обвинения эти имели под собой почву. Адамс же тем более шел на значительный риск, что у него не было четкой идеи, чем он там займется. Единственное, что он твердо знал: ему придется все постигать сначала, для новых целей и в атмосфере, в основном враждебной полученному им воспитанию. Но как он это сделает, каким образом из праздного денди с Роттен-Роу превратится в лоббиста американской столицы, он совершенно себе не представлял, и научить его было некому. Вопрос о деньгах не вставал: молодой американец, если только он не женат, редко затрудняется проблемой денег, и Адамса она волновала не больше, чем других, — не потому, что у него водилось много денег, а потому, что он легко без них обходился, впрочем, как и большинство жителей Вашингтона, существовавших на средства не выше заработка каменщика. Однако с полным ли бумажником или с пустым, перед Адамсом стояла иная трудность: поселившись в Вашингтоне, чтобы писать для прессы, найти такую прессу, для которой он мог бы писать. Что до больших статей, тут он мог рассчитывать на «Норт Америкен ревью», но этот журнал вряд ли представлял американскую прессу. Ходовые фельетоны и репортажи, вероятно, взял бы нью-йоркский еженедельник «Нейшн», но Генри Адамсу для его целей нужна была нью-йоркская ежедневная газета, а нью-йоркской газете Генри Адамс был не нужен. Со смертью Генри Дж. Реймонда он утратил единственный свой шанс. О «Трибюн», в которой заправлял Хорейс Грили, не могло быть и речи по причинам как политическим, так и личным, к тому же Уитлоу Рид пустил ее по столь необычному и чреватому опасностями курсу, что, следуя ему, Адамс через двадцать четыре часа уже испустил бы дух. Чарлз А. Дана сумел сделать свою «Сан» на редкость популярной и забавной, но такими средствами, которые сильно пошатнули его положение в обществе, к тому же Адамс, зная себя, понимал, что, работая на Дану, никогда не будет доволен собой, как и Дана им: при всем старании он не сумел бы сыпать отборной бранью, а в те дни канонады отборной брани составляли для «Сан» ее главный козырь. Оставалась еще «Нью-Йорк геральд», но в эту деспотическую империю, кроме Беннета, никто не допускался. Таким образом, на тот момент нью-йоркская ежедневная пресса не открывала перед Генри иного поля деятельности, кроме фритредерской Святой земли «Ивнинг пост», издаваемой Уильямом Калленом Брайантом, за которой высилось плато Нового Иерусалима, оккупированного Годкином и его «Нейшн». Адамс питал полное расположение к Годкину и был бы только рад укрыться под кровом «Ивнинг пост» и «Нейшн», но превосходно понимал, что найдет там тот же круг читателей, какой знал его по «Норт Америкен ревью».
Перспектива рисовалась весьма туманной, но ничего иного ему не предлагалось, и, если бы не личная дружба с мистером Эвартсом, занимавшим тогда пост министра юстиции и жившим в Вашингтоне, Генри пребывал бы там в таком же полном одиночестве, какое испытал в свой первый — 1861-й — год в Лондоне. Эвартс сделал для Адамса то, что ни один человек в Бостоне, пожалуй, и не подумал бы сделать, — протянул ему руку. То ли в Бостоне, по примеру Салема, остерегались пришельцев, то ли Эвартс представлял собой исключение даже среди нью-йоркцев, но он обладал чувством товарищества, которого бостонцы не знали. Широкий по натуре, щедрый в гостеприимстве, расположенный к молодежи и прирожденный душа общества, Эвартс легко давал и, не смущаясь, брал, принимая мир без страха и проклятий. Острый ум составлял лишь малую долю его обаяния. Он говорил обо всем широко и свободно; смеялся, когда только мог; шутил, когда только шутка была уместна; был предан друзьям; никогда не выходил из себя и не выказывал дурного настроения. Подобно всем нью-йоркцам, он решительно ни в чем не походил на бостонца, и тем не менее вполне заслуживал, как и генерал Шерман, называться порослью Новой Англии — ее разновидностью, пересаженной и взращенной на иной, более зловонной почве. За свою долгую жизнь, проведенную в самых различных странах, Адамс не раз бывал обязан людям, на чью доброту никак не мог рассчитывать и кому редко мог за нее воздать; с полдюжины подобных долгов так и остались им неоплаченными, а шесть немалая цифра. Но доброта редко послужила так на пользу, как в тот раз, когда мистер Эвартс в октябре 1868 года взял Адамса с собой в Вашингтон.
С величайшей благодарностью воспользовался Адамс гостеприимством его спального вагона, тем более что при первом знакомстве с этим новшеством он сильно усомнился в ценности — для него — пульмановской цивилизации. Но еще большую признательность вызвало у него радушие Эвартса, когда тот поселил его у себя в доме на углу Четырнадцатой и Эйч-стрит, под кровом которого Генри обитал в безопасности и благополучии, пока не приискал себе комнаты в «деревне», где их мало кто соглашался сдавать. В деревне, на его взгляд, ничто не изменилось. Не знай он, что она прошла через долгую тяжелую войну и восемь лет потрясающих сдвигов, он не заметил бы даже признаков прогресса. По-прежнему дома стояли редко; комнаты сдавались еще реже; даже люди в них жили те же. Никто, по-видимому, не страдал от отсутствия привычных благ цивилизации, и Адамс с радостью обходился без них: ведь наибольший шанс на успех сулил ему восемнадцатый век.
Первым делом надлежало искать знакомств, и прежде всего представиться президенту, которому алчущий продвинуться в прессе не мог не выразить свое почтение официально. Не теряя времени, Эвартс взял Генри с собой в Белый дом и отрекомендовал президенту Джонсону. Беседа, которой тот его удостоил, была краткой и свелась к стереотипной фразе, бытующей у монархов и лакеев, — молодой человек-де выглядит моложе своих лет. Сверхмолодой человек почувствовал себя даже моложе, чем выглядел. Адамс никогда больше не видел президента Джонсона и не испытывал желания его видеть: Эндрю Джонсон не принадлежал к той породе людей, которых тридцатилетний реформатор с образованием и воспитанием, полученными в нескольких зарубежных странах, так уж жаждет видеть. Тем не менее много лет спустя, возвращаясь мыслями к этой встрече и оценивая ее в аспекте воспитания, Адамс с удивлением отметил, с какой отчетливостью врезалась в его память фигура тогдашнего президента. Старомодный политик-южанин — сенатор и государственный деятель — сидел в кресле за своим рабочим столом с таким видом внутреннего достоинства, что в его значительности невозможно было усомниться. Никто и не сомневался. Они все были великие, разумеется кто больше, кто меньше; все — государственные мужи, и питало их, возвышало, вдохновляло нравственное сознание своей правоты. Они воспринимали мир всерьез, даже торжественно, но это был их мир — мир южан, с их понятиями о справедливости. Ламар любил повторять, что ни разу не усомнился в разумности рабовладельческого строя, пока не обнаружил, что рабство обрекает на поражение в войне. Рабство было лишь частью этого строя, основой же его — его силой — его поэзией — было нравственное сознание своей правоты. Южанин не мог сомневаться; и эта уверенность в себе не только придавала Эндрю Джонсону вид истинного президента, но и делала его таковым. Впоследствии, оглядываясь на годы его президентства, Адамс с удивлением обнаружил, какой сильной была исполнительная власть в 1868 году — сильнее, пожалуй, чем в любое другое известное ему время. Во всяком случае, никогда в жизни он не чувствовал себя так хорошо и свободно, как тогда.
Сьюард все еще исполнял обязанности государственного секретаря. Человек далеко не старый, хотя и со следами времени и ударов судьбы, он за истекшие восемь лет, по всей видимости, мало изменился. Он был тот же, но в чем-то не тот. Возможно, он наконец, в отличие от Генри Адамса, завершил свое развитие, достиг всего, чего хотел. Возможно, примирился с мыслью, что придется обойтись тем, что есть. Какова бы ни была причина, но, хотя Сьюард, как всегда, держался с грубоватым добродушием и говорил свободно на любые темы, он, казалось, покончил свои счеты с обществом. Его, по-видимому, ничто не интересовало, он ничего не просил и не предлагал, ни в ком не искал поддержки, редко говорил о себе, еще реже о других, и только ждал, когда его освободят от должности. Адамс был рад, что оказался рядом с ним в эти последние дни его власти и славы, и часто наведывался к нему в дом по вечерам, когда его наверняка можно было застать за игрою в вист. Под конец, когда до его отставки оставались считанные недели, Адамс, желая убедиться, что великий человек — единственное начальство, которому он по собственному почину служил, — все же признает некоторые личные связи, пригласил мистера Сьюарда отужинать у него в «деревне» и сыграть там свою ежевечернюю партию в вист. Мистер Сьюард отужинал у него и сыграл свою партию, и Адамсу запомнилось, как, прощаясь, государственный секретарь сказал ему в своей грубоватой манере: «Разумно провели вечерок!» Этот визит был единственным отличием, какое он когда-либо попросил у Сьюарда, и единственным, которое от него принял.
Итак, наставник мудрости, образцом которого губернатор Сьюард служил ему двадцать лет, ушел из жизни Адамса; он потерял того, кто должен был стать ему надежнейшей опорой. Правда, государственный департамент его, в сущности, уже не так интересовал, вытесненный другим министерством финансов. Министром финансов был тогда человек в политике новый — Хью Маккаллок — фигура, по мнению политиков от практики, какими мнили себя молодые представители прессы, не слишком значительная. Правда, к Маккаллоку они относились с симпатией, даром что считали его скорее затычкой, а не силой. Знай они, какие возможности министерство финансов откроет перед ними в ближайшем поколении, они, пожалуй, хорошенько поразмыслили бы над тем, правильно ли оценивают Маккаллока.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84