https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/dlya-tualeta/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все было ясно как божий день. Грант — это порядок. Грант солдат, а солдат — всегда порядок. Говорят, он горяч и пристрастен, — пусть! Генерал, который распоряжался и командовал полумиллионом, если не целым миллионом солдат на поле боя, сумеет управлять. Даже Вашингтон — по воспитанию и по опыту пещерный житель сумел учредить правительство и отыскал джефферсонов и гамильтонов, которые учредили департаменты. Задача вернуть правительство к нормальной деятельности, возродив нравственный и рабочий порядок, не так уж сложна; дело наладится и само собой, стоит лишь немного подтолкнуть. Правда, хаос, особенно в бывших рабовладельческих штатах и в вопросах денежного обращения, сейчас велик, но общее настроение превосходное, и все повторяют знаменитую фразу: «Будем жить в мире».
Адамс был молод и легко обманывался, даром что вкусил дипломатической службы, но, будь ему дважды тридцать, он все равно не сумел бы увидеть, насколько неразумны были упования на Гранта. Будь Грант конгрессменом, к его кандидатуре отнеслись бы с оглядкой: этот тип американцам был хорошо знаком. От конгрессмена ничего и не ждали, кроме добрых намерений и гражданского духа. У газетчиков они, как правило, не вызывали большого уважения, у сенаторов и того меньше, а у секретарей Белого дома и вовсе никакого. Когда Адамс однажды одернул одного из секретарей, сказав, что с представителем нижней палаты следует вести себя терпеливо и тактично, то услышал сердитый ответ: «С конгрессменом? Тактично? Конгрессмен — это боров. Его только палкой по рылу». Недостаточно компетентный в этом вопросе по сравнению с секретарем, Адамс не стал ему возражать, хотя счел его слова резковатыми по отношению к рядовому конгрессмену 1869 года — с более поздними ему встречаться почти не пришлось — и знал кратчайший способ заткнуть критикану рот. Достаточно было спросить: «Если конгрессмен боров, что же такое сенатор?» Этот невинный вопрос, заданный искренним тоном, повергал любого служителя, исполнявшего должность хотя бы неделю, в шок. Адамс мог подтвердить — сенаторы не выдерживали никакой критики. Их самовлюбленность выглядела такой комичной, что частично затмевала присущую им несдержанность, но при Эндрю Джонсоне страсти доходили до неистовства, и нередко весь сенат, казалось, заражался истерикой и сотрясался в нервном припадке без всякой на то причины. Их вождей — таких, как Самнер и Конклинг, — невозможно было пародировать: они сами были пародией, гротескнее любого гротеска. Даже Грант, редко блиставший эпиграммой, успешно прохаживался на их счет. Однако здесь было не до смеха. Самовлюбленность и фракционность этих деятелей причиняли постоянный и непоправимый вред, который отозвался на Гарфилде и Блейне и даже на Маккинли и Джоне Хее. Перед президентом-реформатором стояла труднейшая задача вернуть сенату пристойный вид.
Вот почему никто, а Адамс тем более, не питал надежды, что президент, избранный из числа политиков или политиканов, сумеет поднять репутацию правительства, и вся Америка по велению если не разума, то инстинкта остановила свой выбор на генерале Гранте. Сенат знал, на что все надеются, и молча готовился к борьбе с Грантом, куда более серьезной, чем с Эндрю Джонсоном. Газетчики горели желанием поддержать президента против сената. Газетчику больше других людей присуще двуличие, и нет ничего слаще для его души, как писать одно, а думать другое. Все газетчики, что бы они ни писали, к сенату относились одинаково. И Адамс плыл по течению. Ему не терпелось вступить в борьбу, которая, как он предвидел, была неминуема. Он жаждал поддержать исполнительную власть в ее борьбе с сенатом за уничтожение решений и вето большинством в две трети, а также права ратификации, и его вовсе не заботило, каким образом это будет достигнуто: он считал, что лучше произвести решительную ломку в 1870 году, чем ждать до 1920-го.
С такими мыслями он и явился в Капитолий, чтобы услышать, как будут провозглашены имена членов грантовского кабинета, которые до сих пор хранились в строжайшей тайне. До конца жизни ему не забыть, что он испытал, когда внезапно, за какие-нибудь пять минут, рухнули все его планы на будущее, превратившись в смешные бредни, которых оставалось только стыдиться. Ему предстояло еще много раз выслушивать длинные списки членов различных кабинетов, даже хуже и поверхностнее составленные, чем это умудрился сделать Грант, но ни один из них не вгонял его в краску, не вызывал в нем чувства стыда, не за Гранта — за себя, как тогда, когда он услышал грантовские назначения. Он снова полностью просчитался — снова сделал неверный, немыслимо неверный шаг. Но, как ни трудно в это, было поверить, он при всех своих здравых намерениях потерпел полную неудачу. Он слышал, как сенаторы, не таясь, говорили с сенаторской откровенностью, что назначения Гранта выдают его с головой, выдают полную его некомпетентность. Великий воин может быть младенцем в политике.
Адамс покинул Капитолий в таком же состоянии полного смятения, какое владело им, когда в 1861 году поезд вез его из Ливерпуля в Лондон; он сознавал за собой ту «неспособность видеть вещи во всем их объеме», в которой каялся Гладстон. Он и без слов знал, что Грант перечеркнул все его планы на будущее. После такого просчета нового президента мысль о плодотворной реформе была погребена по крайней мере на целое поколение, а заниматься бесплодной деятельностью Адамс не имел ни малейшего желания. По какой же стезе ему теперь идти? Он перепробовал не одну и не две, и каждая обществом пресекалась. Сейчас он не видел иного выхода, как продолжать ту, на которую шагнул. Новый кабинет — его члены как личности — не был ему враждебен. Впоследствии, правда, Грант произвел еще перемены, которые весьма пришлись — или должны были прийтись — по душе любому бостонцу, но на Генри сказались роковым образом. Пока же назначение Гамильтона Фиша государственным секретарем предвещало крайнюю консервативность и, возможно, почтительное отношение к Самнеру. Назначение Джорджа С. Бутвелла министром финансов звучало дурной шуткой: Бутвелл представлял собой полную противоположность Маккаллоку; это назначение предвещало инерцию, или, попросту говоря, крест на людях, подобных Адамсу. С другой стороны, назначение Джейкоба Д. Кокса министром внутренних дел предвещало помощь и поддержку, а судьи Гора председателем Верховного суда — дружескую руку. В целом, с личной точки зрения, имея в виду его литературные занятия, все складывалось не так уж дурно, а с политической в значительной степени зависело от Гранта. Грант, вне всяких сомнений, хотел реформы; ставил себе целью поднять правительство над политикой, и, если он не отринет тех, кто его в этом поддерживал, не лишено смысла поддержать его. Итак, надо направить свой фотофор в сторону Гранта. С Грантом, казалось, все было ясно, на самом же деле его очень мало знали.
Волею судеб случилось так, что в нижнем этаже дома Доны поселился Адам Бадо, а так как молодые люди сочли удобным столоваться вместе, то, встречаясь за обедом, они вскоре подружились. Бадо любил вращаться в обществе, даром что не обладал привлекательной внешностью. Был он грузноват, краснолиц, вел, как правило, весьма неправильный образ жизни, зато был чрезвычайно умен, превосходный журналист и выдающийся знаток военной истории. Его книга о жизни Гранта выделялась неординарностью. В отличие от большинства журналистов он описывал генерала дружески, как и подобало бывшему офицеру его штаба. Обитавшие в Вашингтоне корреспонденты, в основной массе, держались к Гранту враждебно, а лоббисты — скептически. С этой стороны о нем распространялись рассказы, от которых волосы становились дыбом, да и старые офицеры — питомцы Вест-Пойнта — отзывались о нем нелестно. Его характеризовали как человека злобного, ограниченного, туповатого и даже мстительного. Бадо, прибывший в Вашингтон в расчете получить место консула, на которое его все не назначали, находил утешение в виски, но под конец стал раздражителен и не в меру болтлив. Он много говорил о Гранте, проявляя, как и следует истинному литератору, художественный дар в анализе его человеческих свойств. Преданный Гранту, а еще больше миссис Грант, которая ему протежировала, он, даже заходя весьма далеко, не проронил и слова, которое бы их порочило, и утверждал, что, кроме него и Ролинза, генерала никто не понимает. Грант в его глазах был человеком меняющихся настроений — необычайно сильный, когда в нем пробуждалась энергия, но пассивный и бесхребетный, когда она дремала. По рассказам Бадо, ни он, ни другие офицеры штаба не понимали, почему Гранту сопутствует успех, но верили в него, потому что успех ему сопутствовал. Его ум, казалось, подолгу бездействовал, и Ролинз вместе с другими военными неделями внушали ему свои идеи — не прямо, а обсуждая их между собой в его присутствии. В итоге Грант высказывал какую-нибудь их идею как свою, очевидно не отдавая себе отчета, откуда ее почерпнул, и со всей свойственной ему энергией отдавал приказы о ее немедленном воплощении. Они никогда не могли определить, в каком он настроении, или с уверенностью сказать, когда начнет действовать. Они не могли уловить течение мыслей в его мозгу, как не могли с уверенностью сказать, что он вообще мыслит.
Все это вызывало в Адамсе немалый интерес, потому что, хотя он, в отличие от Бадо, не ждал, когда миссис Грант силой внушения подвигнет генерала назначить его консулом или советником миссии, за годы странствий у него составилась изрядная галерея портретов великих людей, и он был не прочь пополнить ее достоверным изображением величайшего полководца, какого мир знал после Наполеона. Оценки генерала, которые он слышал от Бадо, отличались большой тонкостью и бесконечно превосходили те, какие давали ему Сэм Уорд или Чарлз Нордхофф.
Однажды вечером Бадо, взяв Адамса с собой в Белый дом, представил его президенту и миссис Грант. На своем веку Адамс видел многих обитателей Белого дома, и нельзя сказать, чтобы прославленнейшие из них произвели на него приятнейшее впечатление, но ни один не показался ему столь интересным объектом для изучения, как Грант. Никто из президентов не вызывал таких противоречивых мнений. У Адамса не было ни собственного мнения, ни возможности его составить. С первого же слова, сказанного Грантом, он понял, что чем меньше слов он отважится сказать, тем, для его же блага, лучше. До сих пор Адамсу довелось повстречать только одного человека, принадлежащего к тому же интеллектуальному — вернее, неинтеллектуальному типу, — Гарибальди. Из них двоих Гарибальди показался ему даже чуть более интеллектуальным, но в жизни обоих интеллект ничего не значил, ими двигала только энергия. Это был тип доинтеллектуальный, допотопный, даже на взгляд пещерного жителя. Человеком подобного рода, если верить легенде, был Адам.
Позднее люди подобного типа, с известными отклонениями и вариациями, стали восприниматься как норма — люди с тем большей энергией, чем меньше она расходуется на мышление; люди, вознесенные к власти из глубин, не уверенные в собственных силах и не склонные доверять другим, подозрительные, завистливые, нередко мстительные; с более или менее невзрачной внешностью; всегда нуждающиеся в возбуждающих средствах, для которых лучшее возбуждающее средство — действие, удовлетворяющее инстинкт борьбы. Такие люди — воплощение сил природы, энергии первобытия, тот же Pteraspis. И образованность для них хуже бельма на глазу. Они с ней расправляются лихо: подумаешь, ученые, под их началом этой братии перебывали тысячи, ничем они не лучше других! Непреложный факт, сокрушающий любые аргументы, а заодно и интеллект.
Адамс не почувствовал в Гранте враждебной силы; подобно Бадо, он увидел в нем неустойчивость. В момент действия Грант был колосс, за которым можно было уверенно следовать, в период бездействия — просто опасен. Иметь с ним дело могли лишь те, кто, как Ролинз, стоял к нему близко и усвоил более или менее сходные привычки. Ограниченный в той степени, до какой не доходили и мужи с Уолл-стрит или Стейт-стрит, он, как большинство людей того же интеллектуального уровня, не зная что сказать, сыпал банальностями, вроде «будем жить в мире», или «лучший способ покончить с дурным законом — исполнить его», или еще десятком-другим таких же перелицованных сентенций, которые можно оценить по их сентенциозности. Иногда, правда, он вызывал у собеседника сомнение в своей искренности, как, например, когда, разговаривая с некой весьма образованной молодой особой, Грант заявил, что, если бы Венецию осушить, прекрасный был бы город. Скажи такое Марк Твен, эта рекомендация вошла бы в золотой фонд его острот, но в устах Гранта она лишь стала мерилом его бесподобной ограниченности. Такую же банальность ума, только на виргинский манер и не в такой степени, но достаточно явной для каждого, кто знает американцев, выказывал Роберт Э. Ли. Адамса в данном случае, как всегда, задевала не банальность Гранта, его волновала проблема собственного воспитания. Феномен Гранта смущал его и раздражал, потому что, как Terebratula, противостоял основе основ. Его не должно было быть. Он должен был исчезнуть много веков назад. Мысль, что общество, становясь старше, становилось одностороннее, убивало эволюцию и превращало образование и воспитание в профанацию. То, что две тысячи лет спустя после Александра Великого и Юлия Цезаря человек, подобный Гранту, мог называться фактически и поистине был — высшим продуктом самой передовой эволюции, делало эволюцию посмешищем. Только банальный ум, равнозначный банальностям Гранта, мог утверждать подобную нелепость. Эволюция, шагнувшая от президента Вашингтона к президенту Гранту, — да одного этого свидетельства достаточно, чтобы опрокинуть Дарвина.
Проблема образования и воспитания с каждой следующей фазой все больше заходила в тупик. Ни одна теория не стоила потраченных на нее чернил. Адамс был лишним в Америке, потому что принадлежал к восемнадцатому веку, и та же Америка молилась на Гранта, потому что он остался троглодитом и ему полагалось жить в пещере и облекаться в шкуры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я