https://wodolei.ru/brands/Gustavsberg/
Он орал на стальную непобедимую лавину. Что кричал, никто не знает… Может, матерился; может, читал стихи… Никто не знает.
Опись
нашей памяти нельзя представить себе
разорванной на две части. Это единый лист со следами
штампов, подчисток и нескольких капель крови.
От карьера тянуло сыростью. Озерцо мерзло в котловане. Раньше здесь выбирали песок для строительства подмосковных поселений, затем объект бросили и он заполнился подземными водами.
Песок был холодным и влажным. Моложавая пара расстилала скатерть на этот песок. Я дальновидно прихватил куски паркета, и Серов раздувая костер, плевался от дыма и нес какую-то чепуху относительности бренности человеческого существования. Девочки, ежась от холода, ходили по берегу. Насыщенный дым выплыл из бесформенной груды.
— Ну же! Гори, сучья порода!.. — вопил мой друг.
Пламя треснуло и вскинулось вверх. Я увидел, как сжался обожженный им кусок древесины.
И вечеринка закружилась, будто мы находились на карусели. Санька пил, как лошадь. И читал стихи. Моложавая пара визжала от восторга. Валерия терпела с мучительной улыбкой. Полина не верила глазам своим: неужели человек может творить с собой подобное бесчинство.
Потом мой товарищ решил искупаться. Его отговаривали — с ума сошел с ума, вода ледяная.
— Ничего, мне жарко, — отвечал, булькая из бутылки. — Поэту все можно… все!..
И, отшвырнув бутылку, маясь приблизился к зыбкой ирреальной полосе небытия:
— И, сбросив с души китель, зайду-ка в вытрезвитель!
— Не надо, Саша, я тебя прошу! — закричала стюардесса, и Саня, спровоцированный этим криком, принялся лихорадочно кидать одежды, крича, что это его дело купаться-не купаться, имеет он право на то, чтобы исполнять свои желания или уже не имеет?
Девочка Полина желает бежать за ним, говорит об этом нам, она ещё не разучилась бояться за другого. Серов её останавливает — он снял трусы.
Все по этому поводу начинают глупо шутить и слушать, как плещется вода… После раздается душераздирающий взвизг Сашки, удары руками по волне… Вопли моего друга поражают непорочную тишину заброшенного нелюдимого уголка.
Я сидел у костра. Устал от первого дня и не было у меня сил останавливать друга; в этой мирной бойне каждый вправе вести свой бой. С самим собой. С собственной тенью по прозвищу скурлатай.
Потом услышал крик, буду однажды умирать, но буду помнить этот крик. Я понял: что-то случилось, нелепое и чудовищное… за мгновение до этого крика… Я почувствовал это, и тут же услышал женский невменяемый крик.
Я бежал к берегу, бежал и уже знал, что произошло самое страшное… хотя надежда была… шутка… очередная дурацкая шутка моего друга… Он любил подобным образом шутить, мой товарищ, он спрятался за корягу и теперь получает садистское удовольствие от потехи.
Была надежда, она всегда остается, эта надежда.
Кричала Валерия, она стояла в черном озере и страшно кричала. Я не почувствовал холода воды, я рвал сопротивляющуюся её ткань, я бился в тяжелой и вязкой массе… Мне кричали — криком пытались помочь… Я с головой уходил в странную воду, у неё не было запаха, и она была бесконечна…
Я возвращался в ночь, у неё тоже не было запаха, и она тоже была бесконечна… только звезды… И снова уходил в глухую мертвую бездну.
Не знаю, сколько все это продолжалось. Потом почувствовал, как мое тело раздирает судорога. Я почувствовал вонь озера… вонь водорослей… вонь боли… вонь жизни… вонь смерти…
Потом сжигал руки на костре, пытаясь согреть их; я видел, как испаряются капли воды от пламени… Сквозь него видел лица, и не узнавал эти лица, от боли не узнавал никого. Даже своего друга Серова. Потому, что его не было среди этих лиц. Мне кричали, я не понимал, что кричат; в ушах от боли появилась резь… Я взял из костра кусок малиновой древесины и услышал:
— Ну, Алешенька!.. Ну, миленький! Сделай что-нибудь!..
— Милицию! Милицию! — кричал толстенький плешивый человечек; я вспомнил, он поехал с нами; у него подружка — толстенькая хохотушка… Где она?.. У неё миленький конский зад… Серов хохотал по этому поводу…
Толстушка-хохотушка лихорадочно собирала скатерть. Зачем она это делала? Оглядывалась по сторонам и завязывала скатерть на узел. Я же не понимал, зачем она это делает?
Я бросил в костер потемневшую ветку, и она снова налилась малиновым светом…
В джипе было холодно и в нем хранился запах прошлой жизни, когда мы все вместе весело колотились на ухабах. Мне ответили сразу. Я объяснил причину своего телефонного звонка. Пытался сделать это обстоятельно и спокойно.
— Они приедут, — сказал я. — Через полчаса… Они сказали минут через сорок.
— Что?! — закричала Валерия и боком побежала к берегу. — Подлецы! Подлецы!..
Я нагнал её у воды, она пыталась отбиться; упала и каталась на мелководье, отбивалась от меня… Она сходила с ума; мне удалось схватить за волосы, они скрипели под моей рукой.
Я вытянул женщину из озера и поволок к костру, выворачивая голову к звездам; не хотел, чтобы сошла ума… Не хотел, чтобы маленький её Санька остался один.
У костра сидела Полина, у неё было старое лицо в отблесках пламени… у неё были обожженные глаза.
Оттиск смерти.
Когда мой дед сошел с ума, у него были такие же глаза — с фольговым серебристым отпечатком.
Я загнал джип на мелководье, включил фары, их больной рассеивающий свет заскользил по водной поверхности… Я понимал бессмысленность своих действий… Я понимал… И тем не менее снова вошел в озеро…
Не помню, сколько пробыл в этом мертвом пространстве. Помню, как мне удалось ухватиться за скользкое, похожее на руку… Помню свою ненависть это была коряга… в тине… Помню свое бессилие…
Потом вернулся на мелководье. Не было сил отвернуться — свет фар слепил, выжигал глаза… И я понял — Серова нет. Нет. Он погиб, мой товарищ. Я же буду жить. Зачем?
Моего последнего соотечественника нашли на рассвете. Аквалангист бочком выходил из воды; над ней клубился обморочный молочный туман… Водолазу было неудобно и трудно, я помог ему.
Рука моего друга была мокрой… Лицо… тоже мокрым… И в глазницах была вода… И во рту… обмылок языка плавал во рту…
Сашку опустили на песок. Человек в темной гражданской одежде быстро присел… Водолаз ушел за милицейский уазик и стал мочиться на колесо.
— Одеяло? Или что там у вас? — сказал человек в гражданской одежде.
Я развязал скатерть и бросил её содержимое на затухший костер.
Моего последнего друга накрыли этой скатертью. Когда его накрыли, я увидел — винное пятно легло на его спокойное славянское лицо. Как букет мертвых цветов.
Потом его уложили в джип. Голова моего товарища покоилась на красивых коленях женщины, как вечность назад. Рядом со мной сел человек в гражданской одежде, он показывал дорогу… И мы поехали, и ехали, и ехали в тумане, и казалось, что весь этот чудовищный кошмар закончится и…
Нет, Серов ничего не сказал, он ничего не мог сказать, потому что его лицо было накрыто плотной грязной скатертью.
Потом мы долго сидим в узком коридорчике сельской больницы. Нянечка вымыла полы, и было такое впечатление, что смерть имеет запах мокрых досок и хлорки. Я сижу и слышу голос женщины:
— Он меня любил. Я знаю, любил. Я тоже его любила и хотела, чтобы он был счастлив. Я его любила… любила… любила…
Я хотел закричать, чтобы она заткнулась. От её больного голоса у меня лопается брюхо. Мне кажется, ещё немного — и разойдутся швы, и все мои оставшиеся кишки вывалятся на мокрые хлорированные половицы…
А утро не кончается и, боюсь, никогда не кончится. Не кончится, как жизнь.
Почему так долго не выходят судэксперты, спрашиваю я себя. Неужели так много нужно времени, чтобы удостоверить смерть? Почему я сижу в этом коридоре?.. Если бы я задержался хотя бы на один день… Ведь я мог задержаться на один день?.. И ничего бы не случилось. Не случилось, если бы я не вернулся. Зачем вернулся? В эту бессмыслицу, из которой бежал, бежал, бежал…
«Труба вострубит! И мертвые восстанут. Нетленными-нетленными. А мы изменимся-изменимся…»
Я сижу в больничном душном коридорчике и слушаю голос:
— Я его любила. Я знаю, он меня тоже любил… любил… любил…
Наконец появляется сухенький старичок — это судэксперт, курит трубку, кашляет, качает головой:
— Жалко, жалко… молодой… жалко, жалко… Что ж вы?
— Я… я… — говорит Валерия.
— Женка?
— Нет… да… да…
— Эх, вы! Угробили дружка… Чем кололся-то?
— Не… не знаю. — отвечает Валерия.
— Что? — спрашиваю я.
И вспоминаю — мелкие быстрые катыши на живой ладони друга. И вспоминаю — когда держал его мокрую неживую руку, то обратил внимание на изгиб у локтя. Там, в изгибе, была рана, разъеденная озерной водой, как кислотой.
Меня спросили о родных Серова. Я ответил, у него есть, то есть был, отец, уважаемый человек, директор ковровой фабрики имени Розы Люксембург. Если надо, я могу найти его. Да, сказали мне, в этом есть нужда. И я согласился поехать за отцом моего павшего товарища. Я хотел остаться один. И помню, с каким облегчением сел в колымагу и покатил в сторону городка сквозь бесцветную плесень утра.
Я был один, совсем один, у меня даже не было друга; я его потерял. Он погиб в весенних водах родного озера. Он не успел спасти свою жизнь. А если он не хотел её спасать?
Утренний дворик пуст. Дом в полуобморочном сне. Кресты окон. Аллилуйщина душ за этими окнами. Грезы за этими окнами. Надежды за этими окнами.
Теплое дыхание подъезда, длинные ряды почтовых ящиков мусоросборщиков всемирных сплетен, ступеньки лестницы, они стерты, эти клавишы из железа и бетона. Однажды мы с Саней сидели на этих клавишах, ожидая его отца. Мать моего друга скончалась от рака легких, и директор фабрики переехал жить к другой женщине. По этому поводу Серов матерился и говорил, что не простит папа за такое предательство памяти матери, что не мешало ему, моему товарищу, исправно приходить за гонораром на жизнь, как он выражался.
Я вмял кнопку звонка — начался новый отсчет времени.
Мне долго не открывали, потом услышал, как сбрасывают металлические цепочки; запоры — защита от лихих людей? Но как спастись от лихих новостей?
Мужской уверенный голос спросил: кто? Я ответил. Дверь открылась — на пороге стоял мощный атлет в майке и тренировочных штанах. Я понял телохранитель господина Серова. По этому поводу Санька всегда смеялся: бедный папа он так любит себя, что удумывает себе лишние хлопоты; кому он нужен, ветровский толстосум, делающий бизнес на любви людей к прекрасному в данном случае, к ковровым подстилкам.
Потом вышел отец Сашки. Был плотный, крепкий, плечи приподняты, как у боксера. Всматривался маленькими близорукими глазами; они прятались за сильными линзами очков.
— Что такое?
Потом меня узнают, у отца моего друга отличная профессиональная память на лица; он меня узнает и начинает нервничать и суетиться.
— Вы, кажется, приятель моего оболтуса?.. Сюда, сюда, молодой человек… в кухню… Что случилось? Ну, говорите же?.. Говорите…
Из крана капала вода, в раковине грудилась грязная посуда, вода капала на эту посуду, и она цинково тускнела. Ничего не меняется в нашей жизни все один и тот же цвет жизни и смерти.
— Саня? — спросил отец моего друга и я вспомнил, что Серова именно так и зовут.
Именно так его называли все, в том числе и я. Такое у него имя было Саня. Было такое имя…
— Что с ним? Говорите, черррт подери!
Я сказал. И увидел, как седеют волосы у человека. Он молчал, человек, и седел на моих глазах, покрываясь серебряной пылью.
И тут случилось: во всю мощь грянуло радио. Его позабыли выключить с вечера, и оно ударило во всю мощь, страстно и оптимистично.
6.00.
Отец моего товарища разбил пластмассовый кругляш радио о стену. И принялся лихорадочно и беспомощно собираться. Ему помогала тихая женщина, шаркала домашними шлепанцами… Телохранитель поспешно начал переговариваться по мобильному радиотелефону.
Я сказал — подожду на улице.
Дом по-прежнему спал, для людей этого дома ничего не случилось, они покойно спали и были счастливы в своем удобном сне, похожем на смерть. Спали под шум мелкого сетчатого дождика, покрывающего асфальт, деревья, крыши, машины… В такой дождь нельзя быть несчастным. Счастливое дыхание дождя.
Помню, как я проснулся от шума дождя. Это было в детстве. Я проснулся и увидел темного человека, стоящего надо мной. Я испугался, но пересилил страх и не закричал. Я спрятался под одеяло и решил дождаться утра… Утром темный человек исчез. Были старые дедовские одежды, они висели на вешалке. И в следующую ночь я спал спокойно и счастливо. Однако потом вырос и понял, что темный человек в каждом из нас. Я понял, что быть счастливым очень трудно, почти невозможно.
Когда мы приехали в больницу, на покатые плечи Серова-старшего накинули халат и увели. Я удивился — зачем в таких случаях медицинский халат, застиранный до дыр? Тому, кто их ждал на прозекторском холодном столе, это было совершенно безразлично.
А новый день продолжался, он наступал сквозь туман… Новый день, но без моего товарища.
Такая вот получилась странная история: шел новый день, а моего лучшего друга в нем не будет. Наступал первый день, где его не будет, моего товарища, но где буду я, его товарищ.
Я остался, а его уже нет и в это нельзя поверить, однако это правда, я знаю, что это правда, и не верю, хотя знаю, да, правда, ничего не изменилось в этом мире, я вернулся туда, откуда ушел, ничего не изменилось, кроме одного, рядом со мной не будет…
Мне холодно, бьет мелкая дрожь; мерзну от нелепой чудовищной мысли — я остался один.
Я хочу закрыть глаза и забыться, хочу оказаться в теплом детстве; как жаль, что этого уже никогда нельзя будет сделать.
Возвращаюсь в знакомый коридорчик; да, здесь тепло — но тепло липким напряженным теплом…
Да, здесь знакомые мне лица — но мне нечего сказать друзьям. Лишь одно я могу им сказать: если бы я не вернулся… Неужели надо было уходить, чтобы вернуться?
Потом пришел отец Серова. За ним неотступно следовали два телохранителя. Их лица ничего не выражали — они выполняли работу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Опись
нашей памяти нельзя представить себе
разорванной на две части. Это единый лист со следами
штампов, подчисток и нескольких капель крови.
От карьера тянуло сыростью. Озерцо мерзло в котловане. Раньше здесь выбирали песок для строительства подмосковных поселений, затем объект бросили и он заполнился подземными водами.
Песок был холодным и влажным. Моложавая пара расстилала скатерть на этот песок. Я дальновидно прихватил куски паркета, и Серов раздувая костер, плевался от дыма и нес какую-то чепуху относительности бренности человеческого существования. Девочки, ежась от холода, ходили по берегу. Насыщенный дым выплыл из бесформенной груды.
— Ну же! Гори, сучья порода!.. — вопил мой друг.
Пламя треснуло и вскинулось вверх. Я увидел, как сжался обожженный им кусок древесины.
И вечеринка закружилась, будто мы находились на карусели. Санька пил, как лошадь. И читал стихи. Моложавая пара визжала от восторга. Валерия терпела с мучительной улыбкой. Полина не верила глазам своим: неужели человек может творить с собой подобное бесчинство.
Потом мой товарищ решил искупаться. Его отговаривали — с ума сошел с ума, вода ледяная.
— Ничего, мне жарко, — отвечал, булькая из бутылки. — Поэту все можно… все!..
И, отшвырнув бутылку, маясь приблизился к зыбкой ирреальной полосе небытия:
— И, сбросив с души китель, зайду-ка в вытрезвитель!
— Не надо, Саша, я тебя прошу! — закричала стюардесса, и Саня, спровоцированный этим криком, принялся лихорадочно кидать одежды, крича, что это его дело купаться-не купаться, имеет он право на то, чтобы исполнять свои желания или уже не имеет?
Девочка Полина желает бежать за ним, говорит об этом нам, она ещё не разучилась бояться за другого. Серов её останавливает — он снял трусы.
Все по этому поводу начинают глупо шутить и слушать, как плещется вода… После раздается душераздирающий взвизг Сашки, удары руками по волне… Вопли моего друга поражают непорочную тишину заброшенного нелюдимого уголка.
Я сидел у костра. Устал от первого дня и не было у меня сил останавливать друга; в этой мирной бойне каждый вправе вести свой бой. С самим собой. С собственной тенью по прозвищу скурлатай.
Потом услышал крик, буду однажды умирать, но буду помнить этот крик. Я понял: что-то случилось, нелепое и чудовищное… за мгновение до этого крика… Я почувствовал это, и тут же услышал женский невменяемый крик.
Я бежал к берегу, бежал и уже знал, что произошло самое страшное… хотя надежда была… шутка… очередная дурацкая шутка моего друга… Он любил подобным образом шутить, мой товарищ, он спрятался за корягу и теперь получает садистское удовольствие от потехи.
Была надежда, она всегда остается, эта надежда.
Кричала Валерия, она стояла в черном озере и страшно кричала. Я не почувствовал холода воды, я рвал сопротивляющуюся её ткань, я бился в тяжелой и вязкой массе… Мне кричали — криком пытались помочь… Я с головой уходил в странную воду, у неё не было запаха, и она была бесконечна…
Я возвращался в ночь, у неё тоже не было запаха, и она тоже была бесконечна… только звезды… И снова уходил в глухую мертвую бездну.
Не знаю, сколько все это продолжалось. Потом почувствовал, как мое тело раздирает судорога. Я почувствовал вонь озера… вонь водорослей… вонь боли… вонь жизни… вонь смерти…
Потом сжигал руки на костре, пытаясь согреть их; я видел, как испаряются капли воды от пламени… Сквозь него видел лица, и не узнавал эти лица, от боли не узнавал никого. Даже своего друга Серова. Потому, что его не было среди этих лиц. Мне кричали, я не понимал, что кричат; в ушах от боли появилась резь… Я взял из костра кусок малиновой древесины и услышал:
— Ну, Алешенька!.. Ну, миленький! Сделай что-нибудь!..
— Милицию! Милицию! — кричал толстенький плешивый человечек; я вспомнил, он поехал с нами; у него подружка — толстенькая хохотушка… Где она?.. У неё миленький конский зад… Серов хохотал по этому поводу…
Толстушка-хохотушка лихорадочно собирала скатерть. Зачем она это делала? Оглядывалась по сторонам и завязывала скатерть на узел. Я же не понимал, зачем она это делает?
Я бросил в костер потемневшую ветку, и она снова налилась малиновым светом…
В джипе было холодно и в нем хранился запах прошлой жизни, когда мы все вместе весело колотились на ухабах. Мне ответили сразу. Я объяснил причину своего телефонного звонка. Пытался сделать это обстоятельно и спокойно.
— Они приедут, — сказал я. — Через полчаса… Они сказали минут через сорок.
— Что?! — закричала Валерия и боком побежала к берегу. — Подлецы! Подлецы!..
Я нагнал её у воды, она пыталась отбиться; упала и каталась на мелководье, отбивалась от меня… Она сходила с ума; мне удалось схватить за волосы, они скрипели под моей рукой.
Я вытянул женщину из озера и поволок к костру, выворачивая голову к звездам; не хотел, чтобы сошла ума… Не хотел, чтобы маленький её Санька остался один.
У костра сидела Полина, у неё было старое лицо в отблесках пламени… у неё были обожженные глаза.
Оттиск смерти.
Когда мой дед сошел с ума, у него были такие же глаза — с фольговым серебристым отпечатком.
Я загнал джип на мелководье, включил фары, их больной рассеивающий свет заскользил по водной поверхности… Я понимал бессмысленность своих действий… Я понимал… И тем не менее снова вошел в озеро…
Не помню, сколько пробыл в этом мертвом пространстве. Помню, как мне удалось ухватиться за скользкое, похожее на руку… Помню свою ненависть это была коряга… в тине… Помню свое бессилие…
Потом вернулся на мелководье. Не было сил отвернуться — свет фар слепил, выжигал глаза… И я понял — Серова нет. Нет. Он погиб, мой товарищ. Я же буду жить. Зачем?
Моего последнего соотечественника нашли на рассвете. Аквалангист бочком выходил из воды; над ней клубился обморочный молочный туман… Водолазу было неудобно и трудно, я помог ему.
Рука моего друга была мокрой… Лицо… тоже мокрым… И в глазницах была вода… И во рту… обмылок языка плавал во рту…
Сашку опустили на песок. Человек в темной гражданской одежде быстро присел… Водолаз ушел за милицейский уазик и стал мочиться на колесо.
— Одеяло? Или что там у вас? — сказал человек в гражданской одежде.
Я развязал скатерть и бросил её содержимое на затухший костер.
Моего последнего друга накрыли этой скатертью. Когда его накрыли, я увидел — винное пятно легло на его спокойное славянское лицо. Как букет мертвых цветов.
Потом его уложили в джип. Голова моего товарища покоилась на красивых коленях женщины, как вечность назад. Рядом со мной сел человек в гражданской одежде, он показывал дорогу… И мы поехали, и ехали, и ехали в тумане, и казалось, что весь этот чудовищный кошмар закончится и…
Нет, Серов ничего не сказал, он ничего не мог сказать, потому что его лицо было накрыто плотной грязной скатертью.
Потом мы долго сидим в узком коридорчике сельской больницы. Нянечка вымыла полы, и было такое впечатление, что смерть имеет запах мокрых досок и хлорки. Я сижу и слышу голос женщины:
— Он меня любил. Я знаю, любил. Я тоже его любила и хотела, чтобы он был счастлив. Я его любила… любила… любила…
Я хотел закричать, чтобы она заткнулась. От её больного голоса у меня лопается брюхо. Мне кажется, ещё немного — и разойдутся швы, и все мои оставшиеся кишки вывалятся на мокрые хлорированные половицы…
А утро не кончается и, боюсь, никогда не кончится. Не кончится, как жизнь.
Почему так долго не выходят судэксперты, спрашиваю я себя. Неужели так много нужно времени, чтобы удостоверить смерть? Почему я сижу в этом коридоре?.. Если бы я задержался хотя бы на один день… Ведь я мог задержаться на один день?.. И ничего бы не случилось. Не случилось, если бы я не вернулся. Зачем вернулся? В эту бессмыслицу, из которой бежал, бежал, бежал…
«Труба вострубит! И мертвые восстанут. Нетленными-нетленными. А мы изменимся-изменимся…»
Я сижу в больничном душном коридорчике и слушаю голос:
— Я его любила. Я знаю, он меня тоже любил… любил… любил…
Наконец появляется сухенький старичок — это судэксперт, курит трубку, кашляет, качает головой:
— Жалко, жалко… молодой… жалко, жалко… Что ж вы?
— Я… я… — говорит Валерия.
— Женка?
— Нет… да… да…
— Эх, вы! Угробили дружка… Чем кололся-то?
— Не… не знаю. — отвечает Валерия.
— Что? — спрашиваю я.
И вспоминаю — мелкие быстрые катыши на живой ладони друга. И вспоминаю — когда держал его мокрую неживую руку, то обратил внимание на изгиб у локтя. Там, в изгибе, была рана, разъеденная озерной водой, как кислотой.
Меня спросили о родных Серова. Я ответил, у него есть, то есть был, отец, уважаемый человек, директор ковровой фабрики имени Розы Люксембург. Если надо, я могу найти его. Да, сказали мне, в этом есть нужда. И я согласился поехать за отцом моего павшего товарища. Я хотел остаться один. И помню, с каким облегчением сел в колымагу и покатил в сторону городка сквозь бесцветную плесень утра.
Я был один, совсем один, у меня даже не было друга; я его потерял. Он погиб в весенних водах родного озера. Он не успел спасти свою жизнь. А если он не хотел её спасать?
Утренний дворик пуст. Дом в полуобморочном сне. Кресты окон. Аллилуйщина душ за этими окнами. Грезы за этими окнами. Надежды за этими окнами.
Теплое дыхание подъезда, длинные ряды почтовых ящиков мусоросборщиков всемирных сплетен, ступеньки лестницы, они стерты, эти клавишы из железа и бетона. Однажды мы с Саней сидели на этих клавишах, ожидая его отца. Мать моего друга скончалась от рака легких, и директор фабрики переехал жить к другой женщине. По этому поводу Серов матерился и говорил, что не простит папа за такое предательство памяти матери, что не мешало ему, моему товарищу, исправно приходить за гонораром на жизнь, как он выражался.
Я вмял кнопку звонка — начался новый отсчет времени.
Мне долго не открывали, потом услышал, как сбрасывают металлические цепочки; запоры — защита от лихих людей? Но как спастись от лихих новостей?
Мужской уверенный голос спросил: кто? Я ответил. Дверь открылась — на пороге стоял мощный атлет в майке и тренировочных штанах. Я понял телохранитель господина Серова. По этому поводу Санька всегда смеялся: бедный папа он так любит себя, что удумывает себе лишние хлопоты; кому он нужен, ветровский толстосум, делающий бизнес на любви людей к прекрасному в данном случае, к ковровым подстилкам.
Потом вышел отец Сашки. Был плотный, крепкий, плечи приподняты, как у боксера. Всматривался маленькими близорукими глазами; они прятались за сильными линзами очков.
— Что такое?
Потом меня узнают, у отца моего друга отличная профессиональная память на лица; он меня узнает и начинает нервничать и суетиться.
— Вы, кажется, приятель моего оболтуса?.. Сюда, сюда, молодой человек… в кухню… Что случилось? Ну, говорите же?.. Говорите…
Из крана капала вода, в раковине грудилась грязная посуда, вода капала на эту посуду, и она цинково тускнела. Ничего не меняется в нашей жизни все один и тот же цвет жизни и смерти.
— Саня? — спросил отец моего друга и я вспомнил, что Серова именно так и зовут.
Именно так его называли все, в том числе и я. Такое у него имя было Саня. Было такое имя…
— Что с ним? Говорите, черррт подери!
Я сказал. И увидел, как седеют волосы у человека. Он молчал, человек, и седел на моих глазах, покрываясь серебряной пылью.
И тут случилось: во всю мощь грянуло радио. Его позабыли выключить с вечера, и оно ударило во всю мощь, страстно и оптимистично.
6.00.
Отец моего товарища разбил пластмассовый кругляш радио о стену. И принялся лихорадочно и беспомощно собираться. Ему помогала тихая женщина, шаркала домашними шлепанцами… Телохранитель поспешно начал переговариваться по мобильному радиотелефону.
Я сказал — подожду на улице.
Дом по-прежнему спал, для людей этого дома ничего не случилось, они покойно спали и были счастливы в своем удобном сне, похожем на смерть. Спали под шум мелкого сетчатого дождика, покрывающего асфальт, деревья, крыши, машины… В такой дождь нельзя быть несчастным. Счастливое дыхание дождя.
Помню, как я проснулся от шума дождя. Это было в детстве. Я проснулся и увидел темного человека, стоящего надо мной. Я испугался, но пересилил страх и не закричал. Я спрятался под одеяло и решил дождаться утра… Утром темный человек исчез. Были старые дедовские одежды, они висели на вешалке. И в следующую ночь я спал спокойно и счастливо. Однако потом вырос и понял, что темный человек в каждом из нас. Я понял, что быть счастливым очень трудно, почти невозможно.
Когда мы приехали в больницу, на покатые плечи Серова-старшего накинули халат и увели. Я удивился — зачем в таких случаях медицинский халат, застиранный до дыр? Тому, кто их ждал на прозекторском холодном столе, это было совершенно безразлично.
А новый день продолжался, он наступал сквозь туман… Новый день, но без моего товарища.
Такая вот получилась странная история: шел новый день, а моего лучшего друга в нем не будет. Наступал первый день, где его не будет, моего товарища, но где буду я, его товарищ.
Я остался, а его уже нет и в это нельзя поверить, однако это правда, я знаю, что это правда, и не верю, хотя знаю, да, правда, ничего не изменилось в этом мире, я вернулся туда, откуда ушел, ничего не изменилось, кроме одного, рядом со мной не будет…
Мне холодно, бьет мелкая дрожь; мерзну от нелепой чудовищной мысли — я остался один.
Я хочу закрыть глаза и забыться, хочу оказаться в теплом детстве; как жаль, что этого уже никогда нельзя будет сделать.
Возвращаюсь в знакомый коридорчик; да, здесь тепло — но тепло липким напряженным теплом…
Да, здесь знакомые мне лица — но мне нечего сказать друзьям. Лишь одно я могу им сказать: если бы я не вернулся… Неужели надо было уходить, чтобы вернуться?
Потом пришел отец Серова. За ним неотступно следовали два телохранителя. Их лица ничего не выражали — они выполняли работу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61