https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/70/
«Тарантул»: АСТ; Москва; 2000
ISBN 5-17-000367-6
Аннотация
Он был бойцом спецподразделения «Тарантул». Он был на войне, где убивал и убивали его. Потом он вернулся домой и обнаружил, что криминальные «бои местного значения» идут на улицах его родного городка. И этот городок, и людей, в нем проживающих, надо защищать — защищать до последнего своего смертного часа.
Валяев Сергей
Тарантул
Роман
Павшим и живым чеченской кампании 1994–2000 гг.
СОРОК ПЕРВОЕ ДЕКАБРЯ
Сегодня из полночного тумана
петард и пробок. Может — бомб, однако
не здесь, не рядом. Если кто-то гибнет,
для уцелевших важно, чтобы это
был некто незнакомый и далекий.
Так лучше для самообмана.
Из праздников я больше всех любил Новый год. У него был запах мандарин, промерзлых елок, чистого снега, веселых воплей счастливых на ночь людей, холодного шампанского, серебряного дождика, надежд, иллюзий, стеклянных шаров, старой, комковатой ваты, тихих свечей, громких хлопушек, конфетти по всей комнате, гирлянд, шалых поцелуев…
Потом Новый год отменили. Началась война.
… Я, мертвый, лежу под низким чужим небом. Небо холодное, вечно декабрьское. Иногда в его прорехах мелькает сырое исламское солнце. Оно ахает ПТУРСами, лопается от танковых залпов, расцветает трассирующими пулями. Угарный дым тянется над руинами домов. От пепла и крови снег черный. Жаль, что не белый. Я бы уткнулся в него лицом, и быть может тогда боль ушла.
Бо-о-оль. Она разрывает мою плоть. Я руками спешу помочь себе. Помогаю — в ладонях пульсирует, живет бескровный сплетенный комок кишок. Это мои кишки. Они липкие, белесые, родные, с розовыми прожилками.
Я хриплю от боли и жажды — жизнь бы отдал за кусок чистого, утреннего, подмосковного снега.
Не хочу умирать. Не хочу и не умею. Но вижу — над моей раной кружат снежинки. Они слетают в развороченную воронку моего непослушного тела и, пропитываясь кровью, не гаснут. Как кремлевские звезды на башнях.
Не хочу превращаться в труп с набитым снегом и металлом брюхом. Под грязным, сторонним небом. Зачем жил почти двадцать лет? Чтобы пасть смертью храбрых?
Я кричу от бессилия и ненависти. И криком помогаю себе — впихиваю комок в вибрирующее и предавшее… и все: боли нет, и меня нет; я был, а теперь меня не будет, и если не будет меня, то и не будет боли.
А что будет? Будет любовь? Любовь к себе, к Родине, к Богу?.. Бога нет, родина наша далеко от нас, а себя любить, нафаршированного кусками мины?..
Любовь? Лю-боль? Боль возвращается. Я стискиваю зубы, чтобы не заплакать. И плачу, и сквозь слезы вижу человека, он рывками прорывается сквозь снежную липучую плесень; я слышу его тяжелое дыхание:
— Леха? Ты что?
— Мммина, Ваня, — мычу я.
— Суки. Свои же… по своим…
— Да, — соглашаюсь я. — Свои…
— Держи-держи кишки…
— Ыыы, — скалюсь, чувствуя, как плавится свинцовый снег в моих потрохах.
— Потерпи, — мой друг делает обезболивающий укол. — Сейчас под снежком, как зайчики под елочкой… от волка…
Я хочу засмеяться: это мы-то — зайчики под елочкой? но мир содрогается и я вижу разрушенный, почерневший, чужой город, втягивающий в свою страшную стылую бездну наши молодые и красивые жизни.
Вижу площадь — остов огромного здания с пустыми бойницами окон, сожженные игрушки танков, БТР, БМП, САУ, вмерзшие в железо и камень останки тех, кого ещё не успели сожрать собаки-санитары.
Вижу грязевые реки, которые когда-то были улицами, по ним шагают нестройные колонны мохоров — солдатиков; через час-день-год они превратятся в двухсотые грузы — в обезглавленные обрубки, обгоревшие до кости, развороченные до неузнаваемости, просто куски мяса. Пушечное мясо, кинутое на чадящий жертвенник войны.
Господи, говорю я, и это все с нами? Почему мы не остались в детстве? Каждый в своем пыльном и счастливом городишке с нищим и веселым базарчиком у площади, покрытой семечной шелухой, рыбьей требухой, тополиным пухом, арбузными полумесяцами корок, мертвыми листьями, битым стеклом, летучей стружкой, кукурузными огрызками, конским пометом, окурками и старыми газетами. А у свежевыкрашенного кинотеатра «Авангард» или «Буревестник» хрипит радиопродуктор, и ты сидишь на теплой лавочке с друзьями, пьешь кислое винцо, блажишь о чем-то своем, и, кажется, жить нам, молодым, ещё много-много-о-о. Сто лет.
А через сто лет нас сбили в сводный полк и приказали сделать подарок министру обороны. На день его рождения. Взять чужую столицу в Новый год.
С Новым годом, с новым счастьем, дорогие товарищи смертники!
В нашей стране за все надо платить. Даже за право жить.
Я открываю глаза. Ты жив, герой. Ты вернулся из ада, гвардии рядовой 104-й дивизии ВДВ. Ты дома, груз трехсотый. Тебе необыкновенно свезло.
Счастливчик, отвоевался, говорил хмельной от крови и водки хирург Арнаутов в Ханкале, кишки луженые, сейчас мы тебя, солдатик, выпотрошим, как куру, и будешь жить вечно.
Жить вечно? В тихом, купеческом, самодовольном, подмосковном городке. Жениться на бывшей однокласснице, по выходным ходить в гости к её тихим и добрым родителям, по осени копать картошку, вечерами пить теплый кефир и смотреть телевизор, старательно растя своих детишек для новых периферийных войн.
Не знаю, может быть, тогда лучше смерть?
… Первое, что увидел после операции, были ноги. То, что когда-то было ими. Окровавленные культи в сапогах и армейских бутсах, сваленные в углу. Их было много — гора. Я долго не мог понять, ч т о это. Кирзовое нагромождение с пропитанным кровью ветошью. Понял, когда мимо меня, лежащего в госпитальном коридоре, прошла медсестричка; в её руках, как охапка дров…
Коридор из-за нехватки места был забит нами, трехсотыми, и медсестричка привычно и ловко лавировала, окропляя живых мертвой, тяжелой и холодной кровью.
— Ничего-ничего, мальчики, скоро домой, — утешала. — Без рук, без ног, похож на столбик, кто это? Это вы, мои родненькие… Я все равно вас всех люблю.
Она была пьяна. От водки и хлюпающей под ногами крови. Было такое впечатление, что прошел нудный дождик; такие дожди случаются у нас, на среднерусской равнине.
Каждый из нас мечтал вернуться под этот свой дождь и, по возможности, не в цинковом гробу. Впрочем, гробов не хватало и временно приходилось заворачивать павших в серебристую металлическую фольгу, ту, которую старательные хозяйки используют для жарки и тушения мяса. Что может быть приятнее прожаренного рождественского гуся с сочащейся жиром канифольной корочкой?
Теперь запах мяса у меня вызывает спазмы и рвоту. Он преследует меня везде и всюду. Такое впечатление, что дома и люди в них, смирно проживающие, пропитаны этим запахом. Сладковатый, трупный запашок. К нему быстро привыкаешь.
Первый день после возвращения. Наверное, таким он и должен быть. Никаким. Ничего не изменилось. Все на старых прочных местах. Я вижу школьников. Они бегут учиться. Странно, я плохо помню себя в школе… Детство так неожиданно кончилось, точно вошли в твою комнату и выключили яркий свет.
Или это свойство моей памяти — не помнить. Так проще жить. Проще быть?
Я даже не помню имя той девушки, которая мне понравилась. Она появилась за несколько месяцев до окончания школы. Она приехала с Кавказа, её папа был геолог. Она любила горы и собирала открытки с красивыми видами.
Горы, покрытые глазурованным снегом, горбились под крылом АНТея. Мы, находящиеся в дюралюминиевом брюхе самолета, смеялись: а почему нам не выданы салазки, чтобы кататься с горок? Были молоды, уверены и глупы. Полгода нас учили убивать, и научили э т о делать профессионально.
ВДВ — войска сурового морального и физического климата, девиз которых — НИКТО, КРОМЕ НАС.
Нас убедили, что наша миссия будет коротка, ясна и весела. Два часа, и вся война. После выполнения боевой задачи, каждому бойцу — отпуск; и, пожалуйста, Новый год в кругу родных и близких. С Новым счастливым годом, дорогие россияне!
Никто из нас тогда не знал, что многие сгорят на разбитых улицах Города. Сгорят, как новогодние свечечки на праздничных столах «дорогих россиян». Никто из нас не подозревал, что имена наши уже вписаны в списки потерь. Никто и подумать не мог, что самоуверенный до идиотизма высший военнополитический чин с мелким лакейским лбом и чубчиком на нем встретился с руководством чехов и самоуправно отказался от ведения мирных переговоров. Мало того, ещё проговорился о времени наступления вверенных ему войск.
Всего этого мы не знали, и поэтому происходящее принимали за игру. Странную, в масштабах всего государства, целостность коего, как объяснили нам, пытались нарушить чечи.
А на самом деле: грандиозная, грязная политическая распря за лакомый кус власти, нефти, капитала. Битва, где мы все — оловянные солдатики, обязанные выполнять приказ Главверха.
Как я угодил в солдатики, объяснять долго. Хотя всегда стремился быть независимым и первым. Не знаю откуда это у меня?
Давно, когда был восторженным пионером, меня записали бежать в спортивном празднике. Я удивился — почему я? Мне объяснили: неужели не хочу испытать радость победы и на финише прийти первым. И такое почетное право: защитить честь родной школы?
Это были вопросы-утверждения, и я побежал сквозь оптимистический грохот спортивных маршей по малиновому гравию городского стадиончика, подгоняемый честолюбием и чужим дыханием. И я был первым на финише. С привкусом металла во рту.
Этот привкус вновь появился, когда наш АНТей плюхнулся на бетон аэродрома и я увидел у ангаров цинковые гробы. Они были похожи на посылки. Война ещё не была объявлена, а груз двести уже был готов к отправке. И кто-то должен был его получать.
Мы, солдатики, были слишком молоды и самонадеянны, чтобы испытать страх. Мы ещё жили милым прошлым, беззаботным и веселым.
Мне понравилась девочка, имя которой я забыл. Впрочем, помню её имя Вика. Виктория. Шутя, мы называли её Победой. Я поцеловал девочку в счастливый Новый год, когда мы всем классом собрались у Серова.
Он считался моим лучшим другом, Сашка, Санька, Саня, Саныч. Жил в единственном кирпичном доме нашего городка Ветрово. На последнем, четырнадцатом этаже. Вид на ветровские измаранные окрестности открывался великолепный: болотное озерцо, парк с оцинкованным козырьком летней эстрады, старые и ржавые карусели, церквушка, фабричные корпуса, вокзальная пристроечка, похожая на обливной тульский пряник, депо и рельсовые мазутные пути, теряющиеся в глубине темных областных лесов. Многие девочки любили ходить к моему другу из-за этого, как я понимаю, прекрасного пейзажа.
Еще у Серова-младшего был легендарный папа. Он руководил ковровой фабрикой имени Розы Люксембург. Для большинства трудящихся масс городка Серов-старший был бог и царь. Очевидно, он умел плести изящные узоры в коридорах власти, что позволяло ему успешно и бессменно руководить ткацко-специфическим производством.
Не удивительно, что наследник жил, точно у Господа за пазухой. Весь в коврах, как персидский падишах. И считая себя таковым, не пропускал мимо себя ни одной юбки. В этом смысле у него не было никаких принципов: он включал мягкое порно, нырял под юбки и читал стихи. Свои. Девочки в ужасе визжали. Скорее всего от поэтических строк.
Разумеется, мой друг возжелал проделать все это с Викторией. То есть почитать стихи. В положении лежа. Я утащил его на кухню и там покрутил перед поэтической носопыркой кулаком. Стихоплет удивился. И совершил пакость. Пригласил девочку и приказал нам сварить кофе. На всех. И убрался восвояси, настоящий товарищ. А мы остались одни.
Мы долго готовили кофе. За окном вьюжила ночь. Мандариновые корки на подоконнике корчилась от тепла. На полу готовились к праздничному старту бутылки шампанского. Из комнат неслись восторженные и хмельные вопли друзей. Я мучился проблемой: когда поцеловать Победу. Сейчас, в старом году, или потом, в Новом. И пока думал, кофейная бурда сварилась. И я принялся старательно её разливать. И так, что почти все выплеснул на себя.
Было смешно, весело и жгло ошпаренный бок. И мы с Викой пошли застирывать рубашку. Я сел на край ванны. В ней отмокало белье. Девочка нашла скользкое мыло. Она поймала его, как рыбку, и стала им елозить по моему боку. Было больно и приятно. Победа что-то говорила. Я не слушал. Я видел её глаза, потом увидел губы…
У меня закружилась голова, и, чтобы не свалиться в ванну, я вжал свои губы в её губы и громко зачмокал.
Признаюсь, мало целовался и не ожидал от себя такого происшествия. От стыда был готов провалиться сквозь землю, но все не проваливался…
Девочка помогла, испуганно вырвалась и толкнула меня в грудь. На дне ванны, напомню, отмокало грязное белье, в него я и сел, заклинившись в чугунной посудине.
Мало того, когда начал выбираться, на мою голову свалился таз. Емкостью литров сто. Было больно мне, а молодому хозяину, который явился на грохот и мои проклятия, смешно.
Я никогда не видел, чтобы так смеялся человек. Над другим человеком. Но я его простил, своего друга Сашку Серова.
Сегодня, в первый день после возвращения, я пойду к нему. Я прийду и скажу ему…
Что, собственно, скажу? Саныч, сукин ты кот, скажу, вот и я — я вернулся. Было бы странным, если бы ты, Леха, не вернулся, ответит он. И будет прав.
Когда осколком распорот живот и кишки, вываливающиеся наружу и покрывающиеся снежными звездочками, придерживаешь рукой, то остается только верить…
Во что можно верить, когда умираешь? Что не умрешь? Впрочем, если ты развороченный железом, думаешь о смерти, значит, все будет в порядке, служивый, — выживешь и будешь жить долго и, быть может, счастливо.
Мне повезло: я вернулся. Полтора месяца провалялся на казенной койке госпиталя под Тверью. В палате нас было семеро, и на всех — шесть ног и восемь рук. Я был единственный счастливчик, кому удалось вырваться из смертельной западни. Почти без потерь.
В новогоднюю ночь на Город были брошены механизированные колонны. Чудовищная бронированная сила, как расплавленный свинец, залила площади, проспекты и улицы. Наша бригада, которую можно было отличить по знаку нашивок, где чернели тарантулы, катила на броне по мертвому городу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61