шкаф под раковину в ванную 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И простая салака станет золотой рыбкой. Буквально.
Кто же до этого додумался? Почему нельзя было пустить эту салаку сразу в продажу свежей? Зачем обязательно морозить? Задавал такой вопрос. Мне ответили, что по такой цене ее не берут. Ну а если пустить ее подешевле? Взяли бы? Взяли. Но чтобы пустить подешевле, надо согласие Москвы. Пока это согласие придет — рыба протухнет. А улов надо сохранить, он уже в реляциях существует, его уже внесли в выполнение государственного плана. И пусть теперь элементарная салака хоть золотой, хоть бриллиантовой становится — важно сохранить цифру улова. Парадокс! Но факт. Мы идем по морю, а в морозильниках у нас простая рыбка превращается в золотую. Потом это золото будем загонять за медяки.
Когда об этой салаке на отходном собрании задали вопрос начальству, то Фриц Фрицевич ответил: «Вынуждены». И в объяснения не пустился. Вынуждены — и все. И сразу же перешел на другое, мол, задержка выхода в море не из-за салаки произошла, а из-за того, что службы базы проявили нерасторопность, и виновные понесут наказание, и что впредь начальники отделов по обеспечению судов будут порасторопнее, потому как он их всех накажет. Получилась у него тронная речь. Дело в том, что в роли начальника базы выступал он на отходном собрании впервые. Слышал об этом новом начальнике не очень лестные отзывы. Говорят — карьерист. Может, и Карьерист, а может, из зависти сплетничают. А может быть, он из начальников новой формации, из тех, кто не стесняется предложить себя на какой-либо пост совсем не из карьеристских побуждений, а ради пользы де-ла. НТР и на флоте тоже.
Прежний начальник был мягкотел. Потому и «ушли» его. А этот круто заворачивает. Произвел на меня впечатление. Может, внешностью? Лыс, худощав, строен, жесткое выражение лица. На Фантомаса похож. И имечко тоже запомнишь — Фриц Фрицевич. Энергичен, решителен— в общем, человек на своем месте. И никто не догадывается, что пройдет не так много времени — и он погибнет в автокатастрофе из-за коровы, появившейся на шоссе. И многие его преобразования останутся незавершенными. Как все странно! Вылезет из кустов на дорогу мирная буренка —и погибнет человек, а с ним и все добрые начинания, которые, может быть, перевернули бы все.
...Корпус судна мелко задрожал. Пошли, кажется. Тихохонько, но поползли. Носачу некогда торчать на месте. Суточный план уже наматывает нам десятки тонн рыбы. Мы считаемся уже на промысле.
Закачало сильнее. И реветь «Катунь» перестала. Видать, туман рассосался.
Засыпаю. Но тут же меня будит таможенник. «Деньги советские есть?» — «Нет». — «Спиртное?» — «Нет».
«Посылки кому-нибудь есть?» — «Нет». (Какие еще посылки?) — «Золотые вещи?» — «Нет». — «Счастливого плавания». —«Спасибо».
Очнулся. Каюта пуста. Что за черт! Только что был таможенник! Приснилось. Но приснилось в точности, как было все при отходе. Именно так проверял меня таможенник. Сначала вошел пограничник, отобрал паспорт моряка и велел сидеть в каюте. Почему-то меня всегда провожают и встречают на границе красивые парни. В отлично подогнанной выглаженной форме, в начищенных сапогах. И отменно вежливые. Представляю, какое приятное впечатление производят они на иностранцев. Всегда, когда возвращаюсь из-за границы, они говорят: «С возвращением на Родину!» И от этого сладко вздрагивает сердце.
На этот раз на Родину вернусь я через шесть месяцев. Давай-ка спать наконец! Уже светает. Все! Спать, спать! Выключаю лампочку.
СИРЕНЕВОЕ МОРЕ
— Пойдешь впередсмотрящим,— говорит Николаич, когда я поднимаюсь в рубку на вахту.— Потом тебя сменит Лагутин.
На море туман. Но не черный и зловещий, как ночью, а белый, мягкий, то истончится в пленку — и сквозь нее видны неясные силуэты кораблей, то навалится плотным облаком — и тогда не видно ни зги. И кажется, что ты не в рулевой рубке, а в самолете, и он пробивает облака, и тебя встряхивает от плотных ударов.
Надеваю каменно-стылые валенки с галошами, овчинный полушубок, который впору Илье Муромцу, сверху еще натягиваю жестяно гремящий плащ с капюшоном и, как ямщик, подпоясываюсь шкертиком. Теперь бы птицу-тройку да расписные сани! Медведем спускаюсь по трапу на палубу и иду на самый нос судна. Ветер ледяными брызгами хлещет в лицо, и укрыться тут негде.
Возле флагштока ковыряется в какой-то коробке Сей Сеич. Круглое добродушное лицо его побурело от холода и ветра, пальцы не гнутся. Налаживает телефон, оказывается. Чтобы я мог говорить с рубкой. Сей Сеич лежит на железной мокрой палубе, чертыхается, дует в трубку:
— Але, але! Слышно меня? — и с надеждой смотрит
на рубку.
— Нет! — кричит, высовываясь в окно, Николаич.
— Вот черт! Что такое не везет и как с ним бороться,— бормочет Сей Сеич и опять с силой дует в телефонную трубку.
— Ты давай там поживей! — Это уже окрик капитана. Он опять в рубке. Интересно — спал он или нет? Третьи сутки уже в море, а погодка как на заказ. И полушубок с валенками не спасают. Ветер режет лицо, выжимает слезу, губы уже застыли. Опускаю у шапки уши, но тут же спохватываюсь и поднимаю их — надо слушать, что творится в тумане. На то и поставлен здесь.
А туман густой, мокро оседает на лице, ветер несет его низко над морем. В этой серой мгле на ощупь движутся корабли. Гудят слева, гудят справа. Нет-нет да призрачно проплывет силуэт судна.
В прорехах тумана вдруг появляются прогалинки воды, тяжелой, серо-зеленой, и на ней покачиваются суденышки под парусами. Стариной так и веет от этой картинки.
— Что это? — спрашиваю Сей Сеича.
Оторвав нажженное ветром лицо от телефона, он недовольно взглядывает на море.
— Датчане! Але, але, слышно меня?
Ни датчане, ни штурман в рубке не слышат Сей Сеича.
— Ну техника! В гроб бы ее заколотить!—ворчит он.
В прорыве мутно-белой мглы показалось судно. Окрашено в яркие цвета, с какой-то странной рубкой в виде маяка, на которой действительно вспыхивает огонь. Судно подает сигналы и ревуном.
— Справа по носу судно! —ору я изо всех сил.
В окно рубки высовывается капитан, что-то говорит Николаичу, голова которого торчит там же, и я вижу, как оба они улыбаются.
— Это маяк,— поясняет Сей Сеич, дуя на красные задубевшие пальцы.— Плавучий маяк.
Вот из-за этого-то маяка и вынырнул белый огромный пассажирский лайнер. Вылетел на всех парах из тумана и попер нам наперерез.
— Справа наперерез судно! — кричу я на мостик так, что сорвал голос.
«Катунь» и лайнер стремительно сближаются. Сейчас он нас развалит пополам или подомнет, как танк консервную банку. Отчетливо вижу высокую надменную рубку лайнера и в окне бесстрастное лицо кэпа в фуражке с задранной тульей. Заграничный кэп холодно смотрит сверху вниз. Нет, он и не думает сворачивать. Да и по правилам судовождения мы должны уступить ему дорогу. Совсем близко — и с каждой секундой все ближе! — острый форштевень лайнера взрезает мутно-зеленый шелк моря, обнажая белую изнанку, и с неотвратимой стремительностью надвигается на нас.
Ноги мои приросли к палубе. Чувствую вдруг, что меня резко заносит. Это «Катунь» круто покатилась лево на борт. Перед самым нашим носом проносится высокий белоснежный красавец. Норвежец, если судить по флагу, или датчанин, а может, и швед. У них у всех флаги с крестами, и я путаю их.
«Катунь» наша совершила изящный круг на все триста шестьдесят градусов и возвратилась на прежний курс. Вовремя я заорал! Можно считать, что именно я спас «Катунь». От гордости у меня «в зобу дыханье сперло». А под мышками, между прочим, текут холодные ручейки.
Снова входим в плотный туман. Ватные клочки шаркают по лицу, оседают холодными каплями. Я напряженно всматриваюсь и вслушиваюсь. И все мерещится белый лайнер.
Сей Сеич ушел, так и не наладив телефон. Вскоре и мне кричат:
— Гордеич, на руль!
Озяб я, нажженные ветром щеки одеревенели. Неуклюже лезу по трапу в рубку и с радостью чувствую, как тихо и тепло в ней. Ночью казалось, что нет на судне места хуже, а теперь вот, после вахты на носу, здесь как в раю. С удовольствием «разболокаюсь», как говаривала моя бабка, скидываю тяжеленный полушубок, валенки, ощущаю, как сладостно ноют мускулы, почувствовав облегчение.
Серега Лагутин начинает неохотно натягивать полушубок, чтобы идти на мое место, но тут море проясняется.
— В рубашке родился,— уныло произносит Николаич. Второй штурман чем-то явно расстроен.— Прибери в рубке, раз такое дело.
Серега начинает мокрую приборочку со шваброй в руках, я стою на руле.
Впереди открывается простор, мутно-зеленый, с глянцевым отливом, по которому кое-где низко стелются клочки сизого тумана. И везде, куда ни кинь глазом, покачиваются какие-то суденышки под парусами. Штук двадцать. Датчане, что ли, опять? Очень живописно все это: и суденышки, от которых веет стариной; и вода, отливающая холодным, но несильным и потому приятным для глаза блеском; и разноцветные косые паруса. Солнца еще не видим, оно где-то за туманом, но свет его лежит уже на море.
Узнаю, что совсем не я спас «Катунь». Лайнер давно уже приметили в локатор и следили за ним (на этот раз локатор сработал, слава богу!). А я-то думал, что я — ангел-хранитель «Катуни»! Узнал и о том, что Носач разнес старпома и Николаича за то, что они допустили столь опасное сближение. Самого его за несколько минут до этого позвали в радиорубку — начальник промысла хотел знать, когда мы прибудем на место и начнем лов. Разговаривая по радио, Носач интуитивно почувствовал опасность, выскочил из радиорубки и, мгновенно оценив обстановку, оттолкнул рулевого, сам резко повернул руль и этим предотвратил столкновение.
Все это нашептал мне Серега. Он же сообщил, что капитан кричал на Тин Тиныча, что ему не старпомом быть, а прачкой. А Николаичу заявил, что из него никогда не получится капитана, раз не может принимать самостоятельные решения на своей собственной вахте. Я слушал Серегу, а сам думал: видел ли я действительно кэпа лайнера, или он мне причудился? С перепугу нафантазировал? Уж очень высоко рубка лайнера, чтобы в окне увидеть кого-то. А передо мной и сейчас еще надменное холодное лицо, норвежская бородка и короткая трубка во рту. Может быть, образ моряка-скандинава из прочитанных книг так врезался в сознание, что и не видя — увидел.
Туман расходится. Показался берег. Плоский, низкий, сиреневый. И море стало сиреневым, и небо. В жизни такой красоты не видывал!
Руль поставлен на автомат, и я рассматриваю берег в бинокль. Капитана в рубке нет, и все чувствуют себя посвободнее.
Дания. Вот какая она. Сиреневая. Низкий вересковый берег, трубы заводов, дым, маяки, мощная радиолокационная станция, очень похожая на Пулковскую обсерваторию.
Море то сиреневое с яркими бликами, то как жидкое сверкающее серебро: цвет то густеет, и море становится тусклым, как расплавленное олово, то опять серебряные веселые блики продернутся на сиреневом атласе воды. Удивительно красиво! А в бинокль почему-то еще красивее. Смотрю не отрываясь. Вдали, в легком мареве, туманно появляются силуэты встречных судов, будто из моря возникают. Сначала тонкие мачты, потом легкая надстройка, погодя и сам корабль. Будто нарисован акварелью и только при приближении начинает приобретать плоть, реальность, вес.
Если облокотиться на подоконник, то море в бинокле начинает дрожать, и серебряные блики образуют маленькие завитушки, и море становится кудрявым, будто создано оно из серебряных закрученных стружек, будто нарисовал его веселый художник для детской книжки.
Тихонько поет Фомич, начальник нашей радиостанции.
Он стоит рядом, тоже смотрит на море и щурится от солнца.
Сиреневое море, сиреневое небо, Сиреневая Дания, сиреневый Гамлет,
Ни на какой картине подобного не увидишь, ни в кино, ни тем более в книге не прочтешь — просто слов не хватит на эту красоту. Правильно говорили древние: на-вигаре нецессе эст — плавать по морю необходимо. Хотя бы ради того, чтобы увидеть его вот таким — сиреневым.
— Любуешься? — раздается рядом. Это Шевчук — первый помощник капитана, или комиссар, как еще их называют рыбаки. Он поднялся в рубку и грустно смотрит на меня. А я знаю — человек он веселый.
— Красиво.
— Красиво,— задумчиво повторяет Шевчук.— Здесь «Пеликан» погиб.
И в ту же минуту загудела «Катунь», горестно, надсадно.
— Сейчас квадрат проходим,— поясняет мне Шевчук.
Год назад здесь в тумане погиб наш траулер. Спаслись несколько человек, остальные нашли вечный покой в этих холодных водах.
В рубке молчание. Сейчас на всем судне молчание — все знают, почему надрывно кричит «Катунь». Николаич с суровым и скорбным лицом не отпускает шнур ревуна. По спине подирает мороз. В этом квадрате все суда нашего порта напоминают гудками погибшим товарищам, что помнят о них, помнят.
Гудок обрывается, и рубку придавливает тяжелая тишина. В ушах звенит от такой глухоты.
Навстречу идет огромный транспорт. Красивый, грузно осевший в воду. Издали кажется — скала меловая торчит посреди моря, так высока белая шестиэтажная надстройка судна. (Этажи я подсчитал в бинокль.)
— Японец,— произносит Николаич.
В бинокль видна на черной трубе транспорта белая широкая полоса, а на ней красные иероглифы, изображающие нечто похожее на шалашик. Знак фирмы.
Медленно надвигается на нас и становится все великолепнее грандиозный японский транспорт. Умеют они строить, ничего не скажешь.
— Контейнеровоз,— поясняет опять Николаич.
Разминулись. Проводили его глазами. И снова — пустынное сиреневое море.
— У тебя жена когда родилась? — задает неожиданный вопрос Шевчук.
— Жена? А что?
— Надо.
— Зачем?
— Ну надо. Говори,— улыбается Шевчук, раскрывает блокнотик, нацеливается карандашом в листок.
— В марте.
— Жаль.— Шевчук закрывает блокнот.
— Почему жаль?
— Телеграмму бы дали от экипажа «Катуни», с днем рождения поздравили бы.
— Зачем?
— Что ты заладил: «почему» да «зачем»,— смеется Шевчук.— Поздравили бы, сообщили, как ты работаешь. Приятно же получить с моря телеграмму не только от мужа, но и от всего экипажа и от капитана и узнать, что ты ударно трудишься.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я