ам рм сантехника официальный сайт 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


...Да, совсем другой стал матрос, другой капитан. А вот рубль, рубль торжествует.
Я смотрю на картинку из «Огонька». Вот тот, что в картузе со сломанным козырьком, вопрошающе глядит' оттуда, из того времени, хочет узнать: какие мы тут?
ЖДЕМ БАЗУ
«Катунь» стоит на якоре. Ожидаем рефрижератор. Трюмы у нас забиты «под завязку», и на судне вынужденное безделье. Распластав сильные молодые тела на брезенте, матросы загорают. Заселили всю палубу.
Володя Днепровский зубрит химию, он собирается после рейса держать экзамен в мореходку, хочет выучиться на рыбмастера. Автандил Сапанадзе помогает ему и что-то растолковывает по учебнику. В сторонке от всех лежит Сей Сеич. Он тоже готовится сдавать кандидатский минимум. Сей Сеич — преподаватель мореходки и пошел в рейс акустиком, чтобы проверить на практике теоретические выкладки и собрать дополнительный материал для диссертации. Сейчас будущий кандидат наук уставился в толстый фолиант по философии и познает глубины человеческой мысли.
Здесь же и Андрей Ивонтьев с гитарой. Возле него неизменный Чиф, рядом валяется детективный роман. Но Андрею не читается, и он, лениво перебирая струны, смотрит на синий океан, на синее небо, на сосредоточенного Сей Сеича. Поймав взгляд Ованеса, Андрей кивает на акустика и уважительно цокает языком. Ованес тоже смотрит на Сей Сеича и, обращаясь ко всем, громко говорит:
— Мудрый человек, философию читает! Мудрей Арарата!
— Вах! — охотно принимает игру Автандил.— Кацо, что ты гаварыш: «Мудрэй Арарата!» На такого чаловэ-ка — такие слова!
— А какие надо? — делает наивные глаза Ованес.
— Здэс малчат надо, здэс малитьса нада. Здэс «нэма слов», как гаварыт мая жэна.
Автандил женат на украинке.
— Нема,— соглашается Ованес.
Ованес говорит по-русски совершенно чисто, а Автандил, столько лет прожив в России, так и не избавился от сильного акцента. Меня это удивляло до тех пор, пока не узнал: Ованес вообще не знает армянского языка, что поразило меня еще больше,— он родился в Краснодаре, а Автандил до девятнадцати лет не слыхал русской речи —• жил в горах, и только когда призвали в армию, научился
говорить по-русски.
— Сей Сеич, ты «Философские тетради» Канта читал?
На могиле его был? — вдруг спрашивает Андрей, перестав
перебирать струны.
— Темнота! — откликается акустик, не отрывая глаз от книги.— Во-первых, «Философские тетради» — это Ле
нин. Во-вторых, на могиле Канта я был. Я там живу рядом, вечерами по острову гуляю. В-третьих, читай сказки
про шпионов, не мешай.
— А-а,— пренебрежительно отмахивается Андрей.—• Скучная книжка, шаблон. Пух-пах! Погоня! С Гитлером по ручке. Секретные документы в карман. Адью! Пишите письма. На детей рассчитано.
— Чтиво как раз по тебе,— хмыкает Сей Сеич.
— Ну не скажите, не скажите, философ Спиноза. Я — вещь в себе! — заявляет Андрей.— Кто сказал: Гегель или Гоголь? Я — чудо природы, венец мироздания!
— Баламут ты, а не венец мироздания,— бурчит акустик.
— Фи! Грубиян какой, а еще ученый человек! —Андрей вдруг ударяет по струнам гитары и орет на весь океан:
Червону руту нэ шукай вечерами!..
— Ты что? — испуганно вскакивает придремнувший Мартов и ошалело хлопает глазами.— Чего глотку дерешь?
— Спать на солнце вредно,— наставительно поднимает палец Андрей.
По судовой радиотрансляции вдруг раздается:
— Передаем голоса родных!
Два дня назад пришедший на промысел в этот район траулер передал нам бобины магнитофонных лент с записанными в Калининграде посланиями близких. Их уже крутили несколько раз, но сейчас, видимо, по чьей-то просьбе, а может, и по своей инициативе радист решил снова поставить эти ленты.
На палубе сразу тихо. Мишель де Бре быстро выключает свой транзистор. Первая передача для него. По трансляции раздается тихий, ласковый и спокойный голос его матери. Она сообщает, что дома все хорошо, собачка принесла трех щенят и их уже разобрали, в городок понаехало много отдыхающих, погода стоит хорошая, на днях видела ее, и она передает ему привет — экзамены в институте закончились, и она приехала на каникулы. Говорит, что скрипка ждет его и что она, мать, тоже ждет, когда он вернется и сыграет ее любимую «Элегию», а сейчас она исполняет его желание и передает музыку Баха.
Над океаном звучит орган. Мощные звуки заполняют Вселенную. Мишель де Бре с неловкой полуулыбкой (такой странной для него!) на размягченном лице испытующе косит глазом на моряков. Чувствуется, он стеснен тем, что приоткрылась завеса над его береговой жизнью. Но матросы, уважая чувства своего товарища, слушают музыку внимательно и серьезно.
Мишель де Бре стирает робы после шкерки и разгрузки, постельное белье и моет коридоры и рулевую рубку. После вахты он не расстается со «Спидолой»: уйдет на бак и в одиночестве слушает музыку. Мне всегда хорошо видно его из рубки.
Над ним пробовали смеяться за это одинокое слушание музыки, но быстро перестали — он отбрил одного-двух, и всем стало ясно: лучше не трогать. Он упорно продолжает называть себя на французский манер, ни с кем не водит дружбы, иронически и снисходительно усмехается в ответ на любой вопрос. Все время подчеркивает свое превосходство и этим отдаляет от себя матросов. У него тонкие усики, длинные до плеч вьющиеся волосы. Я каждый раз мысленно надеваю на него широкополую шляпу со страусовым пером, накидываю мушкетерский плащ, обуваю в высокие ботфорты, вешаю шпагу на широкой перевязи — и д'Артаньян готов. Нет, пожалуй, все же Арамис. Есть в Мишеле де Бре утонченность, изысканность, столь редко встречающаяся теперь. С виду он высокомерен и зазнайка, но все же чувствуется, что холодно-ироническое отношение к матросам, потряхивание кудрями, едкие замечания — маска, которой Мишель де Бре прикрывается, не желая никого допустить до своей души. И вот теперь она чуть приоткрылась. Оказывается, он любит серьезную музыку и сам играет на скрипке. Я этого не ожидал. Не ожидали, видимо, и матросы. Потому и поглядывают на него с затаенным интересом.
И никто из нас еще не знает, что через неделю придет ему телеграмма о смерти матери...
Потом, после музыки Баха, передает привет жена Эдика и говорит его четырехлетний сынишка. Растроганно прослушав песню «Благодарю тебя», Эдик срывается с места. Мы знаем: побежал давать радиограмму. Четвертый или пятый раз уже крутят эту запись, и каждый раз Эдик бежит давать радиограмму: «Люблю, целую, жди». Андрею Ивонтьеву передает привет друг, он сейчас на берегу, в отпуске. Сообщает, что Люська выскочила замуж за железнодорожника, и тут же одобряет это, потому что она, эта самая Люська, никакая не жена моряку, но есть на берегу кое-кто, кто интересуется Андреем. И он, друг, сделает все, чтобы не упустить эту рыбку. Уж очень хороша рыбка в трал попалась, Андрей потом в ножки ему поклонится.
Царькову отец сообщает, что в огороде все растет хорошо, яблоки в этом году будут — цвету весной было много и завязь обильная. И скоро покос, трава силу уже набрала, и что сестренку его за отличную учебу послали в пионерлагерь, в Артек, а он, отец, теперь в доме один, но скучать некогда, хлопот в хозяйстве по горло. Могилку матери подправил и заказал памятник.
Лагутину Сереге жена рассказывает, что квартиру они получили на четвертом этаже возле кинотеатра «Баррикады». Квартира хорошая, по литовскому проекту, уже переехали, теперь он из рейса вернется прямо в новое жилье. Сынишка ходит в детский сад, растет здоровый и веселый. И что очередь на «Жигули» уже подходит.
Зайкину, горлопану и задире, жена говорит, что очень любит его, соскучилась и ждет не дождется; что старшая дочка окончила первый класс, отличница, а младшая будет артисткой — уже пляшет и поет в детском саду и все время спрашивает, когда приедет папа. А сейчас она споет песенку про козлика.
Над океаном звенит детский голосок. Девочка поет с придыханием, захлебываясь от старания и путая слова. Матросы улыбаются, лица их светлеют.
Зайкин. нога которого, проколотая шипом морского сома, еще не совсем зажила, вдруг лихо притопнул, охнул, сморщился, но, победно оглядев матросов, заявляет:
— Вся в отца!
А на Дворцова сваливается плач новорожденного, которого он еще не видел. Жена подарила ему сына, когда мы были уже в рейсе, и этот новый житель Земли теперь басовито и напористо ревет над океаном, вгоняя в смущение папашу.
— Глотка луженая,— замечает лебедчик Володя.— Вылитый батя.
— Тут еще надо подсчитать,— прищуривается Андрей.— По-моему, девять месяцев назад мы были с тобой в рейсе.
— Не были мы в рейсе! — взрывается Дворцов.— Мы в ремонте стояли.
— Цэ дило трэба разжуваты,— с сомнением тянет Мишель де Бре, подыгрывая Андрею.
Дворцов бледнеет, ругается, а матросы хохочут. И в смехе нет пощады. Дворцов уходит с палубы.
Мартову сестра сообщает, что дома все в порядке и в колхозе тоже, что председатель сказал: если он вернется в деревню, то сразу будет назначен бригадиром тракторной бригады. И мать и отец ждут его, и председатель ждет, помнит, что был у него когда-то отличный тракторист, и всякий раз об этом напоминает, говорит: хватит по морям болтаться, пора и вспомнить, что он, Мартов, хлебороб.
Мартов грустно смотрит на синий океан. Он тоскует по деревне, но давно уже в городе есть семья, и жена ни за какие коврижки не хочет ехать в деревню. Вплоть до развода. И Мартов сдается перед женской напористостью и опять уходит в море.
Один за другим слушают моряки голоса своих родных и близких, жадно ловят береговые новости и сообща радуются и переживают друг за друга. Сейчас они — одна семья.
А у борта, в сторонке, стоит старший тралмастер, курит сигарету за сигаретой и жалко и горько улыбается. Ему привета нет. На него с грустинкой смотрит Шевчук. Ему тоже нет с берега привета.
И я вдруг начинаю понимать, почему взял Шевчук Соловьева на «Катунь», защищает его перед капитаном и почему первый помощник порою бывает задумчив и рассеян. Что-то у него самого неладно в семье. И еще понял, что эти ленты крутят по его приказанию: хочет, чтобы матросы лишний разок порадовались вдали от берега, вспомнили дом, родных, душой оттаяли, а то уж скоро на вторую половину рейса перевалим, нервы у всех напряжены. Права Римма Васильевна — надо бы, надо ступить ногой на землю, размагнититься, электрический заряд отдать земле, запах ее почуять, воздуху ее вдохнуть! Отзвучали голоса родных, и тихо на палубе. Молчат матросы. Лежат на африканском солнышке, загорают — красивые, мускулистые, как спортсмены, и уже коричневые. Залюбуешься. Шуток и насмешек не слышно, каждый о своем думает, о доме, наверное. Все же как далеко мы забрались от него! Правда, по нынешним меркам, когда Земля стала вдруг маленьким шариком, при нынешних скоростях, когда всего неделя ходу — и «Катунь» в порту, не так уж и далеко мы от дома. Всего каких-то несколько тысяч миль!
На траверзе «Катуни», в белесом знойном мареве, будто в дымке от какого-то огромного, но уже потухшего пожара, лежит Африка. Нам ее не видно даже в бинокль, мы от нее далеко, но дыхание жаркого континента ощущаем. Эта экзотическая и такая таинственная для детских моих грез земля где-то вон в той голубоватой дымке. Там, в раскаленных песках, был на каторге мой отец.
После солдатского бунта во Франции в феврале семнадцатого года, когда русские солдаты прослышали, что в России произошла революция, и потребовали отправки на родину, зачинщиков расстреляли, других — на каторгу, остальные присмирели. Отец попал в Алжир.
«Слонов видал?» — спрашивал я его в детстве. «Нет, не видал». Меня это удивляло и разочаровывало: как же так, был в Африке, а слонов не видал? «Верблюдов видал»,— говорил отец. Верблюдов я и сам видал, их из Монголии через наше село гнали по старому Чуйскому тракту вместе с баранами и яками — лохматыми быками. Верблюдами наших мальчишек не удивишь, мы на них насмотрелись, надразнились, уворачиваясь от их злобных
зеленых плевков.
Иногда на покосе в знойный день, вытирая пот с лица, отец говорил: «Ну и жарища, прям как в Африке! Там, знаешь, жара — спасу нету! Будто по сковородке идешь — пятки жгет, прям ступить неможно. И песок мелкий-мелкий и белый, как мука, сквозь частое сито просеянная. И столь его там, этого песку,— целые сугробы! Барханы промываются. Куда глаз ни кинь — все песок да песок». И я представлял себе эти белые пески — как сугробы во вьюжную сибирскую зиму, и по ним идут слоны, хоботами покачивают. Мне в детстве очень хотелось увидеть живого слона.
Как все странно! Здесь, на этой широте, в мареве африканского солнца, мучился на каторге мой отец. И вот теперь я здесь, почти рядом. Странно как! Мог ли он предположить, что его сын будет в этих местах, только не на земле, а в океане! Меня тогда и в помине-то не было, и отец не знал, будет у него сын или нет, и не думал, конечно, об этом. Ему тогда всего двадцать лет было. А сам я разве предполагал, что окажусь так близко от тех мест, о которых в детстве рассказывал мне отец?
Чем больше проходит лет, тем острее и больнее ощущаю я отсутствие отца. Видимо, только годы высветляют личность человека, только время и расстояние определяют истинную ценность его.
Смотрю туда, где над знойными, невидимыми моему глазу песками встает белое африканское солнце. Мой отец — солдат царской армии, бунтовщик — видел это же самое солнце, оно и в те времена так же вставало в блеклой голубизне бездонного неба. Чужое, раскаленное добела. Одно и то же солнце, но на родине оно — родное, на чужбине — чужое.
«Мы на зорьке, когда еще прохладно,— рассказывал отец,— глядим на солнышко, думаем: вот оно с России пришло, с Алтаю. И сердце тоской заходилось. А ночью на звезды смотрим. Они там другие, большие шибко, не то что у нас. У нас — как просо насыпано, а там — с кулак. Смотрим и думаем: а видать их с нашей деревни аль нет? Смотрели-смотрели да бежать надумали. Нашел я себе земляков-напарников — Ивана Благова да Тимоху Хренкова. Наши, алтайские, в одной Томской батарее воевали. Они тоже с тоски помирали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я