унитаз подвесной villeroy boch 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Звезды, только что сиявшие в темной выси, потерялись, размылись, и только одна-единственная пробивается сквозь серебристое марево мутно-красным светом, будто чей-то взгляд оттуда, из беспредельности, и мне кажется, что он недобр, вернее, безразлично-равнодушен. Он проходит сквозь меня не задерживаясь, будто я бестелесен — этот устремленный куда-то взгляд не отвлекается по мелочам. И это-то равнодушие мне и кажется недобрым.
Вдруг доносится шелест.
Что-то странное шелестит над океаном. Воздух стал плотнее, осязаемее, вроде бы приобрел вес. Мерцающая голубовато-серебристым светом воздушная волна идет' от горизонта, приближается, будто в океане возникли и летят невидимые глазу осенние листья, тихо издавая таинственный шорох.
Я цепенею. Чувствую, что надо уйти с дороги этой светящейся и шелестящей волны, но не могу,— ноги приросли к палубе, воля моя парализована, и я обреченно жду.
Сухой шелест налетает на меня, ударяет в уши, и что-то плотное и в то же время мягкое касается лица и проходит сквозь меня. Да, да, я хорошо чувствую, как сквозь меня безболезненно, лишь слегка забив мне дыхание, проходит что-то бесплотное, но осязаемое, ознобив при этом все тело и приглушив стук сердца. Какая-то волна беспрепятственно и не нанося вреда пронизывает меня, и хмелем берется голова. Вроде бы чей-то вдох или выдох, может, вздох Вселенной прошел сквозь меня. Я чувствую что-то сверхъестественное, жуткое своею необъяснимостью. Мне кажется, что кто-то враждебно наблюдает за мной, смотрит из мерцающей мглы, что заполнила уже все вокруг, утопив в себе и небо, и океан, и «Катунь», и меня.
Потрясенный этим непонятным явлением, я стою на палубе в полуобморочном состоянии. Сколько так продолжалось, не знаю, но мне показалось — вечность.
«Наверное, будет шторм,— пытаюсь я объяснить себе привычным понятием это мистическое явление и, уцепившись за эту мысль, как за соломинку, с облегчением уверяю себя: — Перед грозой и на земле бывает тягостно. Ну конечно, будет шторм!»
И тут же вновь пугаюсь: что-то чужеродное, неземное глядит на меня из странно светящейся серебристой мглы, и я уже хорошо различаю, как этот зрак наливается недоброй краснотой, пока вдруг с отрезвляющей догадкой не сознаю, что это же левый бортовой огонь идущего навстречу судна.
Я бросаюсь в рубку и хватаюсь за штурвал. Когда встречное судно миновало нас, я поставил руль снова на «автомат» и отрезвел, пришел в себя, осознал, что вот стою на вахте и все вокруг нормально. И чувствую, как меня охватывает радость, и рубка кажется мне милым родным местом, и я с наслаждением вновь отключаю «автомат» и слегка шевелю штурвалом, чтобы лишний раз убедиться, что я есть в этой реальности, не выпал из нее и «Катунь» послушна моей воле, как и раньше.
И звезды по-прежнему светят — ярко и чисто, и знакомо красиво фосфоресцирует вода, разбегаясь от носа «Катуни» пологими волнами, и тихо вокруг, как и было, и по-прежнему тропическая липкая духота забивает дыхание, и мелко вздрагивает под ногами палуба от работающих двигателей в машинном отделении.
И хотя я уже все понимаю, уже вышел из транса, но все еще ощущаю раздвоение личности. Я и тут, в рубке, за штурвалом, и там, в том состоянии, что настигло меня на палубе, в каком-то другом измерении. Черт знает что такое! Нет, видимо, нельзя долго стоять одному на палубе в тропическую ночь. Примерещится бог знает что!
Я заглядываю в штурманскую, улыбаюсь Гене, поднявшему голову от карты на столе — он прокладывает курс нашего судна. И таким милым и родным кажется он мне сейчас, что я готов расцеловать его. Чтобы ответить на его вопросительный взгляд, говорю:
— Ночь-то какая! А!
Гена занят самой прозаической работой и не понимает моего восторженного возвращения в реальность.
— На горизонте как? — спрашивает он будничным голосом.
— Нормально, нормально!—заверяю я его, радуясь, что он и не догадывается, откуда я только что вернулся, и в то же время убеждаясь, что мое отсутствие было не таким уж и продолжительным, если штурман Гена не успел его заметить.
И все же какой-то срок мы с ним жили в разных измерениях и время текло для нас с различной скоростью— так течет оно в космосе по теории Эйнштейна. Но оказывается, что и тут, на одной палубе, люди могут жить в разных измерениях и время для них может идти с разной скоростью.
«Фу, чертовщина какая!» Я оглядываю горизонт, где темнота неба сливается с густой темнотой океана, и не вижу ничего сверхъестественного. И уже окончательно освобождаясь от каких-то чар, выходя из-под власти непонятного оцепенения, думаю: «Что же это было, черт побери! Оптический обман? Психический шок? Сдвиг по фазе, как говорят теперь? Надо сходить к докторше. И голова трещит вот уже несколько дней, и ноги опухают еще больше».
И все же что это было? Мне хочется найти ответ, и в то же время я боюсь касаться чего-то таинственного, свыше, будто кто-то говорит мне: «Не прикасайся!»
Я все думаю и думаю, а в рубку входит Ованес, становится рядом, глядит в темноту и произносит со вздохом:
— Не-ет, все! Больше я не ходок в моря. Ищите дурака в другом месте.
Я маюсь вселенскими вопросами, а Ованес мучается житейскими, не менее трудными, чем космические. И вся моя философия летит к черту от одного его протяжно-тоскливого: «Не-ет, хватит!» Он тоже мается, и вопросы его, может быть, мучительнее моих.
— Последний рейс. Все!
Широкие черные брови Ованеса подняты в удивленном вопросе, обиженно-скорбные складки собираются на лбу, глаза вопрошающе-наивные глядят в ночную мглу, будто спрашивают кого: «Что же это такое? Почему я здесь?»
— Дети дядей зовут. Почему они меня дядей зовут?
— Почему, почему! — раздраженно откликается штурман Гена.— Потому что много дядей в городе. Не знаешь, что ли? Они тебя три года не видали —как они тебя должны звать?
Вот где мировые вопросы! Я по космосам блуждаю, в запредельных далях, а они вот тут рядом, вопросы эти неразрешимые...
На другой день начался шторм.
После вахты я сходил к Римме Васильевне и рассказал ей, что произошло со мною ночью. Она внимательно выслушала.
— Ничего противоестественного. Просто вы переутомились.
— С чего бы это? — усмехнулся я, зная, что стал даже, полнетьот малоподвижной жизни.
— С того, что вы —^ немолодой. И эта обстановка для вас непривычна. У вас физический и психический стресс.
— Но я же моряк. Вею молодость был им. И обстановка эта мне известна и привычна.
— Ну тогда вы молоды были, здоровы, с устойчивой психикой,— улыбнулась врач.—И вселенские вопросы вас не волновали., Не волновали ведь?
— Нет,— сознался я.
— Ну вот. видите. Полечиться вам надо, отдохнуть. В каюте врача я подумал, что, конечно же, никаких вздохов Вселенной не было, Если Вселенная вздохнет, то земной шарик полетит, как 'пушинка., А может, мы летим от головокружительного вздоха Вселенной. Ведь лети? же куда-то наша Земля в космосе! Океан вздохнет — судно закачается, а уж Вселенная вздохнет...
Ну ладно, согласен — вздох померещился и взгляд запредельный тоже. Ночь все же была. Предштормовая. Но огонек-то мигал мне из воды! Ведь это-то я ясно видел! Видел же я огонек, черт побери! Он мне не примерещился, я знаю. Так что же это было?
ДОКТОРСКИЕ ЧАЕПИТИЯ
Пока я лежал в хвойной ванне, Римма Васильевна заварила чай, сделала настой из какой-то травы.
— Попейте. Это — народная медицина. Хорошо помогает от давления. Сейчас бы облепихи. Очень полезна от давления. Когда вернетесь из рейса, принимайте тертую облепиху. Вам это необходимо.
Мы сидим в каюте Риммы Васильевны, что рядом с операционной и ванной, из которой я только что вышел. Сидим, разговариваем, прихлебываем чай. Совсем как на берегу. Будто в гости пришел. Только в окно видна не земля, а белесо-сизый океан. Он тяжело, как расплавленное олово, колышется, взблескивает на жгучем солнце мелкая рябь, и тянется этот океан до бесконечности, и нигде нет отрадного глазу клочка земли.
Уже целую неделю пьем мы чай с Риммой Васильевной. Я освобожден от всех вахт и нахожусь под неусыпным надзором судового врача.
— Нервы у всех сдают,— говорит Римма Васильевна.— Сейчас перелом. Потом будет легче, когда рейс на убыль пойдет. Чем ближе к дому, тем люди мягче становятся. А сейчас самый пик.
Мне вспоминаются слова Шевчука, сказанные недавно: «Сначала месяцы считают до дома, потом бани (баня и смена белья каждые десять дней), потом дни, а потом часы, когда на рейде перед каналом болтаются».
Я хочу представить тот последний день рейса, что настанет через три месяца. Какой он будет? Солнечный, пасмурный, дождливый, когда подойдем мы к причалу? И что это будет — вечер, утро, ночь, день? Мне кажется, что это будет полдень, солнечный, свежий (октябрь уже наступит), будут играть солнечные блики на воде и в иллюминаторах, а на причалах будет празднично одетая толпа женщин...
— Нет ничего печальнее судьбы женщины в море,— вдруг слышу я слова Риммы Васильевны.— В море идут одинокие, замужняя не пойдет, да и муж не пустит, дети. Девяносто процентов женщин в море — одинокие или те, у кого неудачно сложилась жизнь на берегу. Мало кто из нашей сестры ради заработка идет в море.
Почему она заговорила о женщинах? Я прослушал начало, промечтал о последнем дне рейса.
— Отчаялись на берегу найти друга жизни, или некрасивые, или просто невезучие — вот и идут в море с надеждой найти мужа среди рыбаков. Женщина ведь не может одна, ей надо о ком-то заботиться, так природой предназначено. Дети нужны ей, друг жизни нужен.
— И находят?
— Редко, честно говоря. Очень редко. На какое-то время находят, на рейс, на два, если на одном судне. Чаще на рейс. Видимость супружеской жизни. Тем и тешится женщина. Заботится о нем, стирает, холит, «моим» называет, а на берегу он от нее в сторонку побыстрее, потому что некрасивая или у него другая на примете есть, а может, и женат. Морячки считаются гулящими. А какие они гулящие, они просто несчастные. Еще хотите?
— Давайте,— соглашаюсь я, и Римма Васильевна наполняет новую чашку. Чай душистый, вкусный, умеет доктор его заваривать, ничего не скажешь. Я смотрю на ее руки, пухлые, добрые, совсем не морские, и сам себе не верю, что на шкерке она орудует шкерочным ножом наравне со здоровыми матросами.
— Каждая женщина хочет быть красивой. Красивые в море не идут, они не пропадут и на берегу. А вот некрасивые! Как жалко мне их!
Доброе лицо старой, много повидавшей и пережившей женщины становится грустным.
— И молодые, и здоровые они, ребят бы понарожали, и умные, и порядочные, а вот некрасивые — и жизнь идет по ухабам. Одиночество вообще невеселое дело, хоть и для мужчины, а одиночество женщины — страшное дело. Есть у меня одна знакомая,— продолжает она,— уже за полсотни перевалило ей, одинокая. Детей у нее нет, с мужем еще в молодости разошлась — пил сильно. А потом все искала друга жизни, да так и не нашла.
Находились, конечно, на время. Не святая она, живая женщина, были у нее мужчины. А вот друга так и не нашла. Теперь вот уже старость подкатила. И так жалко ее! И умница, и симпатичная, и элегантная, и по дому все умеет, а вот не нашлось друга жизни. Я против нее счастливейший человек: и дочка есть, и внучка. У нее нет и не будет уже. Придет, всплакнет. «Как вспомню,— говорит,— что одной в постель ложиться и не к кому душой прислониться, погреться, так сердце льдом подернется». И так больно за нее! Женщине ласка нужна, доброе слово, защита нужна, сознание, что есть мужчина, который защитит, пригреет, которому можно пожаловаться, который пожалеет. Женщины очень нуждаются в жалости.
Я смотрю на нее и думаю, что ей самой мало досталось мужской жалости и сама она не знает, что такое идти по жизни с другом. Тот, единственный, погиб на войне, а потом она тоже не смогла найти себе друга жизни. Но у нее есть память того, единственного,— дочь.
— А сколько я абортов им переделала! Хоть и не хирург. Молоденькие девушки, неопытные, несмышленыши, на них сразу охотники появляются. Сходить в море и остаться нетронутой — это только в воспитательных романах бывает, а в жизни это редчайший случай. Судите сами — полгода в море, а не шесть дней. А вернуться на берег беременной— позор. Вот и делала.
Она вздыхает, долго смотрит в иллюминатор, в жаркое сизое марево над океаном.
— А некоторые идут подзаработать, чтобы потом, на берегу, найти себе мужа. Ходила я несколько рейсов с такой женщиной. Накопила она деньжат, списалась на берег и вправду нашла себе мужа. А он последний пьяница. Я бы такого и даром не взяла. А у нее это, пожалуй, последний шанс. Хоть какая-то видимость замужества есть, все не одиноко в доме.
Сижу с доктором, слушаю. Мне уже легче, давление сбито, и завтра я выхожу на вахту. Сегодня последнее докторское чаепитие.
— Да, в море идут одинокие женщины,— повторяет Римма Васильевна.—Конечно, заработок тоже привлекает, это немаловажно в нашей жизни, особенно для женщины. В боновском магазине оденется, другими глазами на себя посмотрит. Для женщины очень важно — как она одета. Даже самая некрасивая, но хорошо одетая чувствует себя красавицей. А я для дочки стараюсь,— вдруг говорит Римма Васильевна.— Квартиру кооперативную надо им построить. И обстановка, конечно, нужна, мебель, там, гарнитуры. Вот схожу еще рейса два, пятилетку Арсентий Иванович закончит, буду потом дома сидеть, с внучкой нянчиться. Надоело тоже по морям ходить. Но и пенсию хочется заработать приличную.— И вдруг вздыхает: — Ох, не завидую я первым помощникам, где женщины есть на судах. Разве за всеми уследишь, да еще на большом судне, по всем каютам не заглянешь. У нас Шевчуку наполовину легче, чем на рефрижераторе, например,— ни одной женщины. Я-то не в счет,— усмехается она.— А на базах, там глаз да глаз. Море — это проза.
— А романтика разве не играет роли?
— Ну романтика здесь стоит на последнем месте. Молодежь нынче тоже стала практичной. Ее в море влечёт не романтика, а заработок. И девчушки просятся в рейс, чтобы заработать. Не последнюю роль играет и мечта выйти замуж за моряка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я