https://wodolei.ru/catalog/accessories/polka/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он прыгал, примеряясь примерно в сторону Барыги, но норовил оглоушить каждого, кто подворачивался на пути. Кто-то пробовал подставить ему ногу, но Васька перескочил через нее. Наконец кому-то удалось перехватить и вывернуть у него костыль. Васька споткнулся, упал лицом вниз, потом перевернулся на спину и стал сильно и часто биться головой об асфальт.
В момент стало тихо.
К Ваське подбежал Миша Одесса, сунул ему под голову чью-то телогрейку, крикнул одному:
— Держи башку!
Потом повел вокруг свирепым глазом и прохрипел:
— Спирту, спирту! Бекицер, падло! Кто-то протянул ему четушку.
— Ножа!
Ему моментально, подали раскрытый складень. Одесса лезвием разжал Васькины зубы, линул ему в рот немного спирту. Васька поперхнулся, ошалело выпучил глаза, стал кусать и, задыхаясь, судорожно глотать воздух. Одесса едва успел отдернуть руку, иначе бы Васька отхватил ему пальцы или раздробил себе зубы о лезвие ножа. Одесса снова скомандовал:
— Воды!
Ему подали кружку, он плеснул из нее в Васькин оскаленный рот, затем подставил кружку прямо под его зубы.
Васька закусил край — было видно, как кружка погнулась, — но вода уже охладила обожженные спиртом его рот и горло, и Васька задышал глубоко и спокойно, а потом снова закрыл глаза и затих совсем.
Одесса отбросил кружку:
— Все, Василий, все. Кончай придуриваться. Васька еще с закрытыми глазами сел, хрипло сказал, обращаясь ни к кому:
— Руку.
Одесса дал ему руку, и он тяжело начал вставать. У меня почему-то сильно токало в висках, я тоже трудно дышал, будто сам участвовал в такой передряге, может, потому, что выпили. А Васька, может, и упал бы, если бы сзади его не поддержал и Борис Савельевич. Вдвоем с Одессой они увели, точнее сказать, уволокли его на прежнее место, на прилавок. Когда Ваську усадили, Одесса сказал, обращаясь к барыгам:
— Бебехи все, шмутки ему соберите.
Мотокостыльники заелозили по полу, собирая в Васькин лоток портсигары, зажигалки и прочее добро-барахло. То ли Васькин припадок так уж всех их перепугал, то ли так здорово побаивались они Миши Одессы? Пробовали даже подобрать рассыпанные по ноздреватому асфальту кремешки, да смучились и махнули рукой. Лоток подали на прилавок. Потом толстомордый рыжеватый инвалид прокричал:
— Ну дак чё, мужики? Может... А?
Его, конечно, поддержали, и опять началась веселая да мирная, такая тебе детсадиковская возня.
Васька тоже потребовал водки. Когда выпил, обхватил единственной рукой Мишу за шею, с надрывом сказал:
— Эх, Миша! А жизнь-то наша все равно... Такая же она теперь обкромсанная... Как детская рубашка: коротка и обосрана.
Васька хрипло всхлипнул и заморгал.
— Ничего, Вася, ничего. Руки и ноги, конечно, новые не вырастают, но на сердце со временем зарастает все. Рубай компот, Одесьса-мама!..
Васька уткнулся лицом в Мишин пиджак и заплакал — видно, слезами тихими, облегчительными и сладкими, какими однажды, давно, когда еще умел, я помню, плакал и я, повинившись матери в какой-то своей, большой по тем временам, шкоде и получивши прощение.
И снова наступила полная тишина.
— Сукабросьатоуронишь!
Я обернулся — это был Мамаев голос! Он выхватил у Барыги из рук четушку со спиртом и сиганул к дверям. Манодя следом. Барыга выскочил из-за прилавка, да где ему там! Мамая с Манодей и след простыл. Тут Барыга увидел меня и пошел в мою сторону, видимо собираясь взять наподобие заложника. Я оглянулся на вторую дверь. Между мною и ей стоял, ухмыляясь, рыжий мотокостыльник. Черт его знает, что у него на уме? Может и сцапать, а то перетянет-перепояшет вдогонку костылем по хребтине...
Тогда я пригнулся и бросился в сторону Барыги. Тот расставил руки — грабки такие, чуть не поперек всего лабаза, будто галил в жмурки, рассчитывая, видно, перехватить меня, когда я попытаюсь прошмыгнуть мимо. Да я совсем не собирался играть с ним ни в какие кошки-мышки. С ходу я ударил его головой в живот, Барыга охнул и сел. За моей спиной раздался чей-то восторженный голос:
— Во дают угланы-мазурики!
Так же, кумполешником, я вышиб дверь и вырвался на солнечный свет.
Ищу слова, тоскуя и куря... Болит плечо. Не спится долгой ночью; устал и пьян. А говоря короче — вторая половина декабря. Замерзли реки. Скованы леса. Темно и зябко под любою кровлей. На сотни верст — сугробы, как надгробья, и слишком поздно верить в чудеса. Я стану трезв, когда ночная мгла в медлительном рассвете растворится. Настанет утро. Прилетит синица и будет врать, что море подожгла. А что там жечь? Вода и край земли, безоблачно синеет даль сквозная... Поверьте мне: я это дело знаю, я сам сжигал мосты и корабли. Была верхушка пламени остра, трещали мачты, лопалась обшивка... Сон или явь? Беда или ошибка? Как холодно у этого костра! И ночи хуже прежнего темны, и вот меня, под медленной метелью, опять одолевает, как похмелье, тяжелое сознание вины. Суд над собой мы не свершаем зря, и тут уж ни амнистий, ни поблажки... Табак докурен. Сухо в старой фляжке. Вторая половина декабря (Марк Соболь. Декабрь. 80-е годы).
Улица
Ребята ждали меня за углом, против выхода с рынка.
— Как делишки насчет задвижки? Мы уж думали: не попутали ли тебя? — радостно улыбался мне навстречу Манодя.
— Как же, попутаешь его! — гыгыкнул Мамай. — Помнишь, как он в кинухе-то?
После лабазных сырых и затхлых сумерек на улице показалось так тепло и солнечно, что всякие мои сомнения в порядочности того, что мы сделали, улетучились сами собой. Я рассказал ребятам, чем там закончилось. Мы шли и до визготиков хохотали.
— Здорово ты Барыгу-то — башкой в пузо! Манодя бы не догадался ни в жизнь!
— Тур дэ форс, как сказал бы Володя-студент. Ловчайший трюк! — выпендривался я.
— Ишь ты, а расфорсился-то!
— Не, не догадался бы, как хотишь! — с какой-то даже радостью подхватил первые Мамаевы слова Манодя и захохотал пуще прежнего, видимо, представив себе всю картину. Он так ликовал по поводу происшедшего, что собственное неучастие в деле нисколько не удручало его.
Известно, Манодя никогда не был себялюбом и умел радоваться удачам других. И вообще он умеет и любит радоваться, а сегодня и больше того.
— А вспомни-ка, как тогда тоже резанул от лягавого Калашникова? — вдруг похвалил Манодю Мамай.
Что-то с ним происходило ненормальное: хвалил бы он когда кого, Манодю тем более!
Манодино щедрое, снисходительное и доброжелательное настроение передалось и мне, как перед тем, видать, и Мамаю, и я Мамая тоже похвалил:
— А как ты четушку-то!
— Когда от много берут немножко, это не кража, а просто дележка! Тур дэ форс, как вы, Витя, однажды изволили выражаться, — ловкость рук и никакого мошенства! — тут же охоче завыпендривался и Мамай.
Я вытянул его промежду лопаток и прокричал очень кстати пришедшую на память присказку, которую я, оказывается, моментально запомнил, когда ее однажды, мявшись-мявшись, но таки не выдержал, неосторожно произнес, глядя на Мамая, Володя-студент:
— И битвою прославилась земля Русская! Нас рать татарская не победила! С раной Мамай убежал в Сарай!
Мамай немедленно отвесил мне сдачи, ответно прокричав:
— Давай не будем, а если будем — то давай! Смотри, как осмелел, бляха-муха цеце! У китайцев генералы все вояки смелые! — Тут Мамай даже запел: — Нас побить, побить хотели, нас побить пыталися, а мы тоже не сидели — того дожидалися! Бей врага в его собственной берлоге! Эх, так твою мать, на кобыле воевать, а кобыла хвост задрала — всю Германию видать! Нынче победа над толстомясыми Герингами! Наши на Прут, немец на Серет!
Вот дак его прорвало! Мне и не подступиться, не встрять было, да и нечем перекрыть, я лишь успевал вставлять ему:
— Кто китаец-то? Сам-то ты татаро-монгольский Мамай-Батый-Чингисхан! Сам же ты Геринг и есть! Кто из нас Герман-то? Манодя, как будет Чингисхан наоборот?
— Мамай! — хохотал Манодя.
— Во!
— А как будет Геринг наоборот? — не сдавался-не унимался Мамай.
— Цензук!
— Во! А кто из нас Сметана толстомордая? Кто всякие заграмоничные тушенки лопает?
Один американец
Засунул в ... палец
И думает, что он
Заводит патефон!
Это он спел под Чарличаплина, который у него ловко получался. А потом добавил:
— Киса-барыня, литер Б!
Да еще, хоть и против меня, но, если по совке, очень удачно переиначил знаменитую «Барыню» — накатило на него!
Барыня, литер-Б,
В обе руки ...!
Я ему даже «Сметану» пропустил!
Я, правда, поздновато, конечно, спохватился, что мы такое несем, аж уши вянут. Услышь что-нибудь Оксана, тогда хоть под землю проваливайся. Да просто кто-нибудь из знакомых... Да и так люди оглядываются на наши вопли, и лица вмиг становятся осуждающие, пусть пока никто ничего и не выговорил. А Мамаю хоть бы хны, трава не расти: ржет, потрох, как жеребец, хмырь болотный (Тьфу! — опять: въелось уж, что ли?!) И не остановишь его — хлеще того зачнет, дашь только лишний повод поизгаляться. Да и сам ведь я первый все начал...
Шутейно это, само собой, но шутки шутками, смех-смехом, а... Уф! А Манодя без передыху гоготал от нашей перепалки. Ему, видно, особенно нравится, что никто не берет верха. Нашему Маноде вообще легче прожить: простая душа, все ему ясно, все хорошо. Сегодня Победа — он и радуется, ни о чем другом и не думает. А вот нам с Мамаем, выходит, куда посложнее...
— А Одесса-то — здорово! — сказал я, чтобы остановить Мамаев понос (ну так-то ведь можно?). — Даже Васька Косой подчиняется ему будь-будь.
— Станешь подчиняться! Пахан он, ясно! — отозвался Мамай.
— Как это — пахан? — не понял, переспросил Манодя.
— Как да как... Как накакал, так и подберешь, — ушел от ответа Мамай. Похоже было, что он осекся, словно спохватившись, что сболтнул лишнее. Да, нельзя, видно, нам-то с ним расслабляться, слюни распускать, сопли развешивать во всяких радостях, нежностях и веселиях...
Мамай и точно скинулся в сторону:
— Дербалызнуть бы сейчас, а?
— А закусывать чем? — спросил Манодя.
— И стакана нет, — поддержал Манодю я.
— Да... Можно было бы минометом, да воды нету. Без воды не пойдет, сожжешься... Ладно, терпим до палаты, — сразу же согласился с нами Мамай. — Я на свадьбу тебя приглашу, но на выпивку ты не рассчитывай! Так, что ли, Комиссар? — прибавил он, но, по-моему, без всякого тайного смысла. Настроение у него, видимо, было все-таки очень хорошее. Неспроста ведь только что он даже нас с Манодей похвалил, чего делать вообще не любил.
И я подумал о том, какие у меня в сущности все же хорошие друзья. Хотя бы тот же Манодя. Он очень добрый и никогда не думает о себе. Рохля, конечно. Но не всегда, кое-что он умеет тики-так! Мастерит же он сразу два приемника? Не больно простое дело: насшибай, да напридумывай, да наизготовляй-ка кустарем-то! Ладно бы Семядоля на кружке, но и Игорь Максимович позавчера, когда был день пятидесятилетия изобретения Поповым радио, не позабыл и не поленился, подарил Маноде тоже заводские наушники. И на кружке Семядоля — точно такие же! Во дали! Так что у Маноди их двое. А не допросишься. Две вещи у нашего Маноди только и невозможно выпросить: хлеб — с той его голодухи — и радиодетали. Остальное все — пожалуйста! Может, просто мы сами придумали, будто он тюня? Игорь вон Максимович нас ни в грош, а его — за первый сорт. Бывает ведь так, по себе знаю: посчитают тебя кем-то, попробуй потом докажи, что ты не верблюд. Манодя тихий-тихий, а упрямый. Как это? Медленно запрягает, да скоро ездит; еду, еду — не свищу, а наеду — не спущу! Если он что задумал — баста: упрется, его ничем не свернешь. Мамай — и то, чего доброго, от своего скорее отступится, чем Манодя. Вот шестерит он — это, конечно, зря. Особенно перед Мамаем. Тот уж совсем привык им помыкать. А может быть, я так думаю лишь потому, что хочу, чтобы Манодя заглядывал мне в рот побольше, чем Мамаю? Но нет, что Манодя — шестерка — это факт, это он зря.
Затем я подумал: почему в дружбе так получается, что у своих корешей скорее и охотней замечаешь плохие стороны, чем хорошие? Дружишь, дружишь, каждый день вместе — и чувствуешь, что они начинают тебе надоедать, а то, что в них нравилось, прямо раздражает. Поссоришься — сразу чего-то не хватает. Будто и вправду как в какой-то букваревской побаске: вместе — тесно, а врозь — хоть брось. Тогда начинаешь вспоминать то хорошее, что у тебя было с ними.
Вот что такое у нас с Мамаем, чего мы с ним делим, делим и никак не можем поделить? Чего он злится? И я за что на него злюсь? Из-за Оксаны? Да нет, мы и без этого во многом с ним как кошка с собакой, а про него и Оксану я и вообще ничего не знал до сегодняшнего дня. Пистолет? Пистолет... Дался же ему мой пистолет! Неужели все из-за того, что ему с чего-то прямо как позарез понадобился мой пистолет?
Вот тут что-то такое есть... Определенно! Чего бы это он иначе решил променять свой шлем? Отцовской медалью он запросто в чику играет — понятно, но шлем-то он очень бережет. Тоже подарок, да какой! Почти что, и верно, не меньше, пожалуй, чем мой Сережкин пистолет. Ему подарил его какой-то дяденька, отцовский друг, еще довоенный, приезжавший в отпуск после ранения. Он им тогда и сказал, что отец Мамая живой, только бросил их. Мамай, давно правда, когда не был такой скрытный, говорил, что дядька тот с Мамаевой матерью решили пожениться: дескать, он ее даже прежде, с довойны, любил. Ну, это Мамай, может, просто выдумал и сбрехнул для красоты: ни дяденька, ни мать ему, поди-ка, не докладывались, да и какая у них там может быть любовь, у таких-то старых?
Дядька, как уехал, видно, ни слуху ни духу, иначе Мамай все равно не выдержал бы, что-нибудь да сказал нам. Может, без вести пропал, а может, воюет — где воевал, про всех, в том числе и про живых-здоровых, надо теперь говорить! — и тоже нашел ППЖ, как Мамаева мать предрешила. А может, погиб, сгорел в танке: тогда как раз начинались бои на Курской дуге. Похоронная-то не им ведь придет... Два уж года от него не было ни одного письма — конечно, чего ждать? Хотя мы вот от папки дождались? Правда, не два года. Чужой он им, дядька-то, тем более... Но то, что Мамай решился променять его шлем, было вроде даже как бы предательство. А теперь вот и меня на такое же предательство подбивает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я