https://wodolei.ru/catalog/ekrany-dlya-vann/180sm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Не больно пыли-то, схватишь! Видали таких, — ответил я, мало пока веря и мало понимая, что так просто обошлось, но все-таки с большим облегчением пряча в карман пистолет.
— Эх, малявы! — заговорил белобрысый парень. — Из-за игрушки чуть не подрались! Ноне такого добра-то пруд пруди. Наша деревня возле станции, аккурат возле самой металлухи. Так вся пацанва, от горшка два вершка, с немецкими рогачами бегат. Ладом, что без патронов да без замков. А в касках ихних рогатых бабы курам корма замешивают. В ваше-то время я робливал с ночки до ночки, мне экими цацками заниматься было недосуг. А захотца поигратца, так лучше к которой под подол, го-го-го-го!.. Ну чё, дальше играм?
Мне захотелось высадить целую обойму этому ухарю в его багровый, бритый, пополам перерезанный трещиной-складкою бычий какой-то, прямо дезертирский затылок, хоть я и был рад, что все обошлось. У Мамая, когда белобрысый поминал про металлуху, я заметил, сверкнули глаза, но потом погасли: видно, подумал найти себе там, да вспомнил, что все нами облазано, но, кроме кожухов да рам с рукоятками от наших ТТ да всяких трофейных, мы там ничего путного не нашли.
Локш вот тебе! Парабеллум, готовь войну! Рылом не вышел, чтобы лучше моего заиметь, и такого-то никогда не получишь!
Одесса снова забарабанил пальцами по фанерке:
— Послушайте вы, хозяин! Я как гражданин — а меня всю жизнь именно гражданином именовали — согласно Сталинской Конституции имею я право на отдых? Сегодня, между прочим, праздник. А поскольку начались гражданские дни, стало быть, сегодня выходной. То же самое, что шестой день шестидневки в предвоенное золотое далекое время. По указу. Если указа пока нет еще, то будет: говорю вам точно — у меня рука сэенка. Так что вы уже тоже гуляйте. Гуляйте!
— Чего ты оздрешел? Вот и сыграм по праздничку-то. Сегодня любое можем: на что моя баба — и то, поди, так же скажет.
— Все, кончена работа, говорю! Торгсин закрыт на учет по случаю внезапного исчезновения завмага. — Одесса пинком отправил свой гремучий ящик за угол лабаза. — Как сказал один великий гражданин с инициалами Александр Сергеевич великого города под названием Одесьса, если верить одной не совсем интеллигентной личности в драматическом сочинении об нас, настоящих аристократах, одного хотя и нынешнего, но тоже не совсем плохого сочинителя, больше, правда, известного, к сожалению, обыкновенным мирным гражданам по не совсем правильному фильму: я памятник себе воздвиг, молитесь, гады, больше Пушкина не увидите! Так, кажется, Боря?
Он и вправду встал в позу, как памятник: выпятил грудь и вздернул голову, одну руку завел за спину, а другую заложил за борт пиджака. Вот он нынче-то как заговорил, наш Миша Одесса: длинно, загогулисто, ни шиша не понятно, но — ловко. Боря с Черного моря по такому поводу даже весь изулыбался, а Одесса тем временем добавил:
— Все, Борис Савельевич, кончайте начинать, финита ля комедия, как вы однажды изволили выражаться! Ваша свинья уволена по сокращению штатов!
Борис Савельевич разулыбался пуще прежнего и перекинул свой ящик за спину:
— Если вы вдруг научились жалеть людей, Миша, то научитесь, пожалуйста, уже жалеть и свиней.
— Свиней — это легче... Гомо гомони ляпсус эст, как вы сами же говорите. Чего вы смеетесь? Скажите себе спасибо за то, что вы меня научили немножко жалеть золотого ребенка Мишу Каца, в миру больше известного за Мишу Одессу. И за еще одного Мишу... И вот таких вот поросят, хотя они уже и трефные... — Одесса ткнул пальцем в нашу сторону. — Все, Боря, меняем привычки, меняем профессии!
Они развернулись к дверям в павильон. Мы, конечно, пошли за ними следом.
Еще когда мы толкались на площадке перед лабазом, до нас долетало, что внутри вроде бы как поют. Но мы так наслушались с утра всякого гомону и песен, что почти не обращали внимания. А только Одесса оттянул тугую дверь, из лабаза, как из бочки, рвануло ряванье доброго десятка мужицких глоток:
Ой ты, Галю,
Галю молодая!
Пидманули Галю,
Увезли с собой.
Ой ты, Галю...
На прилавке в окружении друзей-мотокостыльников сидел Васька Косой и дирижировал-размахивал костылем. По прилавкам и прямо на асфальтовом полу стояли кружки, обрезанные от четушек стаканы, бутылки, валялась всякая закусь. Как раз посередине всего бедлама стоял тот самый большущий бидон, и, запустив в него руку по локоть, кто-то в нем шараборил пятерней. Полный «шумел камыш, деревья гнулись», одним словом.
Видимо, они поднабрались крепко: глаза у многих были тяжелые, лица словно вздулись. Пели сосредоточенно, будто ели или делали какую серьезную работу.
Только мы подошли, пение прекратилось, и кто-то прокричал:
Песня вся, песня вся,
Песня кончилася.
Мужик бабу кулаком —
Баба скорчилася!
Васька грохнул о прилавок костылем, сказал: — Не то поем! Целую войну ее выли. Праздник, мать вашу!..
И он вдруг запел, очень высоко, почти визгливо, взбираясь все выше, и выше, и выше:
От края и до кра-ая, по го-
орным верши-инам;
Где во-
ольный оре-е-ол совершает поле-е-от,
О Ста...
На самой высокой ноте он сорвался, дал петуха, а никто его не поддержал; такие песни здесь не знали. Тогда Васька отшвырнул костыль и неожиданно чистым, без всякой хмельной сипи и визга голосом запел опять, отбивая по доскам прилавка такт ногой и сам себе дирижируя единственной своей рукой:
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер.
Он поднял лицо кверху, и оно впрямь сделалось веселым. Из щели под потолком прямо ему в глаза стекал солнечный столбик, и в них что-то поблескивало: не то огоньки, не то, может, слезинки. Манодя наш тут не удержался, как да ударит отбивочку — ладонью об ладонь, по коленкам, по груди — и так же, как Васька, задравши голову, своим стеклянным, самым звонким в нашем классе голосом повел песню дальше:
Моря и горы ты обшарил все на свете
И все на свете песенки слыхал...
Удивительное дело: говорить Манодя не умел — мы с Мамаем, поди, одни толком-то его и понимали, — потому что он контуженный, тоже под бомбежкой, как Оксанин Боря, но не в эшелоне, а у себя, в Москве. Он пробрался на чердак снимать зажигалки, сбросил одну, а потом неподалеку ахнулась фугаска, и его шибануло волной. Его и прозвали Манодей, потому что он в классе, знакомясь, так и назвал себя вместо Володи Манодей, к нему и прилипло. Из-за контузии и из-за такого, тихого вроде бы, а вдруг да и заводного характера многие считали его совсем придурковатым — почти все, кроме Семядоли, учителя в том числе, — отчего он из двоек не вылезал, даже по физике, хотя мы-то знали, что мозги у Маноди, особенно по части всякого электричества, работают будь здоров и не кашляй! И пел он тоже только дай сюда. А множить пятизначные на пятизначные в уме? Хоть и не пересчитывай! Уж не говорю о перекувыркивании слов; тут он, наверное, и вообще один такой на всем-то шарике: во-первых, на шиша кому еще это надо, да кто додумается, да кто сумеет? Он, правда, тоже не враз дотункался; сперва, как все почти букваришки, просто приставлял тарабарские концовки к словам: я-врики тебе-врики говорю-врики; потом начал менять слоги, вернее, половинки слов местами: римпоку римпосе — так тоже многие делали, а уж потом... Вот и пел он тоже только дай сюда. Слова он тогда выговаривал абсолютно чисто, и голос был удивительно звонким и каким-то особенным.
За Манодей знакомую песенку подхватил я, потом Мамай, потом удивленно, будто просыпаясь, кое-кто из барыг помоложе. Лица их тоже становились веселыми, а глаза оживали, как у Васьки Косого. В пустом лабазе голоса наши летели высоко-высоко, и нам казалось, что поет нас много и поем мы здорово.
Когда кончили петь, Миша Одесса улыбнулся и сказал:
— Ты, Вася, прямо как юный пионэр.
Васька спружинил рукой, метнулся с прилавка к нему:
— Миша, друг! Одесса-мама! Не зря мы... Не зря мои рученьки-ноженьки...
Он весь задрожал, повис у Миши на плече и стал казаться головой у него по груди.
— Ну, успокойся, Василий, успокойся! Радость не горе, сегодня не время переживать. Ну же, Василий! Василий, ну! Жора, рубай компот...
Васька успокоился так же неожиданно, как и завелся, запрыгал к своему прилавку:
— Налить Мише! Штрафную, полный стакан!
— С моим ранением по полному уже не пьют, Вася.
— Не моргуй, Миша! Из моих рук. За Победу! Я ведь и на Черном тоже служил...
Одесса чуть глотнул из протянутого ему, налитого всклень стакана, обтер губы. Я поднял Васькин костыль, поставил к прилавку и, не дожидаясь Мамаевых намеков, сказал сам:
— Вась, а Вась? Водяры бы нам...
— Водяры? Ишь, мизгири! Ну, пейте из Мишиного стакана — ваше счастье, скажите ему спасибо. Чего смотришь? Пей, раз просил. Сегодня никому выпить не грех...
Я растерялся — я не ожидал, что он меня так поймет. Мамай, донельзя довольный, хохотал и подмаргивал мне: дескать, все равно давай!
— Да нет, нам купить, ребятам в госпиталь. У нас тушенка есть, папиросы и сто шестьдесят хрустов.
— А-а! Ну все едино — траваните помалу. Жрать хотите? Жратва вон есть. Даже чего-то со смясом. Валяйте! А это мы потом организуем.
Чваниться мы не стали, по ногтю поделили Мишин стакан и закусили, стараясь все же не налегать на еду, хотя шамать уже сильно хотелось. Мамай нахально наколол Манодю грамм, может, на двадцать, а когда тот обиженно захлопал ресницами, прошипел:
— Посмотри, посмотри! Не можешь — не пей! Опять на шухар нарвемся из-за тебя?
Манодя, конечно, сразу стушевался. Мне хоть и было жалко его, но я не вмешался: тут Мамай был прав. Васька сам вспомнил о том, что обещал.
— Эй, Барыга, отпусти ребятишкам водки!
Был такой барыга по кличке Барыга, единственный, кого так звали прямо в глаза. Он сидел тут же, чуть поодаль от других и не выпивая, — длинный пожилой мужчина с лошадиным лицом, лошадиными зубами и большим, вислым паяльником — ну, носопырой то есть. Мы знали его — сквалыга, каких не густо. Он всегда морщился, говорил, что у него язва желудка. Но это уж точно, что врал: за целую войну такая болезнь сыскалась только у него одного, а у кого, может, и вправду была, — молчали. Его никто не любил, но в делах он был оборотистее всех.
— Откуда водка-то у меня? Сами же все выдули.
— Спирту продай, спирт у тебя еще не брали. Смотри, чтобы ладом у меня было!
И, отвернувшись от Барыги, Васька чрезвычайно беззаботным голосом затянул:
Окончим победу,
К тебе я приеду
На горячем боевом коне!..
А сам между тем нет-нет да и косил в его сторону злым глазом.
— Ладно, без тебя не сообразим. Раскомандовался, — пробунчал Барыга и показал нам рукой, чтобы шли к нему.
— Чекушку или больше?
— Если спирт, то чекушку.
— Сырец.
Барыга пошарил под прилавком, вытащил оттуда четвертинку, заткнутую газетной пробкой.
— Деньги гони.
— Дай сначала попробую, — сказал Мамай.
— Ишь ты, попробую. Для своих, чай, готовил, без обмана. Пробуй, если что понимаешь.
Барыга болтнул четинку, вынул пробку и, прикрыв горлышко ладонью, перевернул вверх дном, потом снова поставил горлышком вверх, ткнул руку Мамаю под нос.
— На!
Мамай лизнул его ладонь, судорожно сглотнул, провел побелевшим кончиком языка по губам:
— Если с водой, то самую малость, — сказал он мне. Потом спросил Барыгу: — Почем?
— Пятьсот.
— Вчера ведь было...
— Было, да сплыло. Сегодня это самый товар, пойди где-нибудь еще поищи.
— Ладно, — Мамай вытащил свою сотнягу и Оксанину тридцатку, кивнул нам с Манодей. — Давайте.
Я поставил на прилавок консервы. Манодя рядом с сотенной Мамая положил свою красненькую. Барыга продолжал смотреть на нас выжидающе:
— Ну?
— Вот. Все. Барыга расхохотался.
— Это разве товар? — поднял он и покрутил перед нашими глазами злосчастную банку с тушенкой. — Черти на ней, что ли, горох молотили? Еще, поди, скислась вся.
— Свежая она! Сегодня случайно помяли.
— А хоть и свежая — разве товар? Завтра, поди, карточки вовсе отменят. Забирайте свое добро.
— Еще вот! — закричал Манодя и вытащил выигранную пятерку — видно, только что вспомнил о ней. Я достал растрепанную пачку «Беломора».
— Тут целые есть... Барыга засмеялся пуще того.
— Дядя, ну продай, а? В госпиталь нам! — не своим голосом взмолился Мамай. — В долг, а? Мы потом принесем, сколько не хватит. Сегодня же принесем!
Первый раз в жизни я слышал, чтобы кого-нибудь умолял Мамай. Барыга продолжал улыбаться, но лицо его при этом оставалось скучным и недобрым.
— Ладно, кончай. Вчера придешь, мукой получишь. Он сгреб с прилавка все наши деньги, тушенку, папиросы и глубоко засунул в мою раскрытую сумку.
— Отчаливай, я нынче не подаю!
Меня аж передернуло, прямо стыдоба какая-то! Что мы, действительно побираемся у него, что ли?!
— Ну, погоди!
Я показал Барыге кулак и пошел к Ваське Косому. Я терпеть не могу жаловаться никому и никогда и ни при каких обстоятельствах, но такую сволочь (а что, это ли не сволота разве?!) надо было проучить.
Васька сидел на прежнем месте и пел. Глаза его остекленели, и ресницы чуть-чуть подрагивали, будто он насторожился и чего-то ждет. Сначала он вроде совсем не заметил меня, потом, оборвав песню, спросил:
— Ну, порядок на Балтике?
— Не, Вася, нет. Барыга говорит, не хватает у нас.
— Сколько он заломил?
— Пятьсот.
— Ты что же, сука? — повернулся Васька в сторону Барыги. — С нас дерешь, а теперь и за детишков принялся?!
— Сука, сука... А сам-то ты кто? Я теперь задарма весь город пои, да? Сами-то вы за сегодня мне сколь задолжали, не помнишь? Вот то-то и оно!
Васькино лицо мгновенно перекосилось и задергалось, глаза выкатились огромными белками:
— Полундра-а-а!
Я едва отскочил. Васька смахнул с прилавка свой лоток с торговым барахлом и стоявшую рядом початую бутылку, запрыгал на одной ноге, круша костылем направо-налево, не глядя:
— Бей гадов!
Мотокостыльники, кто мог, бросились в разные стороны. Кому-то попало — затрещал костыль, раздался звериный вопль. По асфальту со звоном катались и разбивались вдребезги бутылки и стаканы, будто керосиновая бочка, грохотал бидон. Прижавшись спиною к стене, начал махаться костылем кто-то еще. Кругом стоял сплошной рев и мат. Васька молчал, только скрежетал зубами, словно раскусывал гальку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я