https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Клизьма и клизьма. Шут с ней, что такая клизьма мне порядком насаливала в жизни, — не та, так другая найдется. Но представить, что эдакая клизьма может иметь какое-то отношение — к Оксане?! — было до того унизительно и стыдно, что мне требовалось вот сейчас же доказать и ему и себе, что он всего-навсего мокрица и слизняк — клизьма, короче, что одно дело произносить красивые и правильные речи, когда с тебя-то с самого никакого спроса нет, и другое — решиться на что-нибудь, сделать что-то на собственный страх и риск.
Я захрустел зубами, как иногда делал Мамай, если хотел взять кого-нибудь на испуг и показать, что он шибко бешеный и грозный, выхватил из кармана пистолет и оттянул затвор. Затвор у меня щелкал громко — самодельный...
— Молись, сука!
Очкарик вскинул голову, вытаращил очки, побледнел, екнул горлом, отвесил рот и, бросив книжку и уронив табуретку, пулей вылетел через две двери.
Смылся! Словно корова его языком слизнула, будто и духу его тут не было. Я чуть не сдох — больше-то даже от удивления, чем от смеха.
Вот и вся тебе красная цена в базарный день, задница — комсомольский секретарь. Отличничек! Краса и гордость школы! Сочинитель стишков! Кавалер де Грие! Клизьма ты, клизьма...
Я знаю, что мне еще и за это придется заплатить — ох, заплатить! Но какую бы пакость ты мне теперь в отместку ни сделал, в каких бы смертных грехах меня ни обвинял и каким бы грозным судьей ни казался при этом, какие бы правильные и убедительные речи при этом ни говорил, ты никогда не сможешь посмотреть мне прямо в глаза. Сла-абак!
А я тебе — смогу.
Завтра — будь что будет, и, что бы уж ни было, сегодня мой праздник, наш праздник Победы, и плевать я хотел с верхней полки на то, что ты со мной сделаешь завтра!
Тут я вспомнил, как он сиганул на своих вихлястых, на полусогнутых, и мне стало здорово смешно и весело. Только почему-то дрожали руки, так что я даже побоялся разрядить пистолет. «А что было бы, если бы он не трухнул? — вдруг подумал я с опустившимся сердцем. — Что бы я тогда делал? Ведь не стрелять же?!» Ну, да он проверенный, известный бздун, по-другому и не могло быть, все рассчитано было точно! Я только никак, правда, не ожидал, что он сразу так вот и сиганет без никаких, как заяц.
А интересно, как бы вел себя под пистолетом я сам? С фашистами — понятно: не можешь сопротивляться — плюнь ему в харю и умирай с честью, — а вот если свой? Да когда не мойка, которой все равно до смерти тебя не зарежут, ну, рыло покоцают, а настоящее оружие?
Все равно Очкарик слабак — рядом же пистолет! В кобуре, правда, да и какая система, неизвестно, не успел бы... Но есть ведь в жизни такие моменты, когда дрожи, но форс держи, подыхай, но стой на своем. Мог бы понимать, что его, ясно, на пушку берут, проверяют ту стойкость, про которую недавно пел, будто соловушка. Куда там — даже и этого не понял, а и понял, так струсу ничего не мог сделать, совладать с самим собой. Так зачем же он и нужен такой — шибко правильный, которого кругом хвалят и любят, а он не умеет постоять ни за себя, ни за других, ни за правильность свою, ни за дело.
Школа
О своем я уже не заплачу, но не видеть бы мне на земле золотое клеймо неудачи на еще безмятежном челе (Анна Ахматова, 60-е годы).
С этим Очкариком, будь он неладен, все время меня сводила нелегкая. Причем складывалось всегда так, что мне предстояло драться сразу на две стороны; ну, как бы нашим пришлось, если б на нас налезли еще и япошки. С самого первого раза и пошло — когда был воскресник на льду и надо было рассчитаться с Мамаем, а тут и Очкарик путался...
А последний раз с ним было так.
Дня через два после того, как мне прошибли башку, он остановил меня на переменке и сказал:
— Зайди ко мне.
Так и сказал. Как же, начальство! На одном собрании мы постановили организовать комсомольский уголок; в учительской — больше места не было — нам отвели стол и половину шкафа, так Очкарик теперь все перемены там и сидел, будто в собственном кабинете.
Пришлось заходить. В другое время послал бы его, но сейчас, я чуял, уже началось...
— Где твой комсомольский билет? — барабаня пальцами по столу, как самый большой начальник, спросил Очкарик.
Такая расфуфыренная манера говорить не по делу, а для понта, с особым значением выказывая всякое пустое на самом-то деле слово, всегда бесила меня до чертиков. Кое-кто из учителей примолк, явно прислушиваясь к нашему разговору.
Вообще-то, готовясь ко всяким ожидающим меня беседам, я настраивался рассказать как есть, по совке и честно, на виноватый лад, потому как и сам ведь понимал, что виноватый кругом. Готов был даже и с Очкариком толковать — все-таки он же, а никто другой комсомольский секретарь у нас в школе.
Да и кое в чем мне было трудно разобраться одному, надо было посоветоваться с кем бы нибудь. Но: Мамай — не помощник, откололся от меня в этом деле, с Маноди проку мало в таких вещах, к отцу не подступишься, дяди Миши нет... Володя бы Студент? Не попадешь, разве уж придумать какую-нибудь опять аферу при крайности. Ванюшка Савельев, правда, сам насылался, но до него тоже далеко, да он и просто по горячке, поди, а так больно ему надо возиться со всякой моей пацаньей мутью серобуромалиновой в крапинку, ему посерьезнее хватает забот.
Вот с Оксаной бы — кабы с ней не рассорились перед тем, да кабы вообще можно было бы советоваться с девчонками о таких вопросах... Если бы да кабы — во рту вырастут грибы!
А больше к кому с этим пойдешь? К Очкарику, что ли, чтобы «разобрался»? Разбирается он... Говорят: комсомол, комсомол... Союз друзей, твой родной дом. А если там какой-нибудь четырехглазый филин Очкарик — главное начальство? Тогда там шарашкина контора получается, а не боевой союз!
И еще он, гад, будет тут рисоваться на моей беде, на моей виноватости? Да хрен ему в нос, чтобы его прошиб понос, да два еще в горло, чтобы дыханье сперло!
Я закрылся:
— Если спрашиваешь, значит, знаешь? Чего тогда? Очкарик посмотрел на меня, как самый строгий учитель.
— Правильно я возражал против твоего приема. Ты — морально неустойчивый и идейно невыдержанный тип.
Я, конечно, помню, какое давал по собственному желанию обещание Оксане, и стараюсь все же не ругаться, хотя бы и про себя, но как еще можно по-другому думать о таких вот, как Очкарик, и с ними говорить! Да сам-то он тип! И свистел-то, и свистел-то тоже, свистун несчастный! Да ни шиша он тогда не возражал и не мог возразить. Потому что это сам Семядоля как-то на шахматном кружке подъехал ко мне и сказал:
— Я прочитал твою контрольную работу по истории. Недурственно. Послушай, Витя, тебе уже исполнилось четырнадцать лет? Почему же в комсомол не вступаешь? Не пора ли начать заниматься серьезными и полезными делами? Для тебя бы для самого было весьма полезно направить избыток энергии в надлежащее достойное русло, а для нашей школьной организации энергичные и боевые ребята тоже бы были не лишними. Подумай. Папа разве с тобой об этом не говорил?
Знает он моего папу, как же! Отец никогда и не стал бы такое предлагать, потому что считает, что это само собою, и я сам, мол, должен понимать. Разве бы что подождал-подождал да и спросил когда-нибудь что-нибудь:
— Почему в комсомол не вступаешь? Не достоин? Не с чем?
А так что же? Правда, четырнадцати лет мне не было, ну да, подумаешь, не хватало каких-то двух месяцев; пока суд да дело... Шурку вон Рябова отец приказал принять, когда ему кое-как исполнилось тринадцать! Я всегда бы хотел быть среди таких парней, как Саша Чекалин, Виктор Талалихин, ребята из Краснодона. Как тот Шурка Рябов, почти что мой названый братан... Как Сережка Миронов. Как даже тот же Ванька Савельев, пускай он, допустим, и самый что ни на есть обыкновенный и живой, нигде никакой смертью храбрых не падал. Сережка Миронов ведь был такой же... Из ранешних — как Павка Корчагин, хотя он, наверное, наполовину и выдуманный. Маленький я мечтал быть пионером Павликом Морозовым и, ох и балда все-таки ведь! — старался выискать у отца всякие вражьи стороны. Только — скажи, беда? — отец-то у меня был совсем не тот!.. А еще — на фронт я отправлялся — была такая хохма в моей жизни. Так что... Оксана вон давно вступила, а на много ли она старше меня? — и даже сразу стала каким-то членом школьного комитета, у нее не задерживается!
— Дак меня не примут, — сказал я Семядоле, но, конечно, так, чтобы чего-нибудь сказать: не сразу же соглашаться?
— Если серьезно, как и подобает, отнесешься к своему вступлению в Ленинский Коммунистический Союз молодежи, — я думаю, примут, — ответил он.
Я и решил обставить такое дело по-настоящему, чин чинарем, шик-матрешка, с фасоном (ну, это ведь, Оксана, не ругань, а так, для игры-красоты, для веселости). Рекомендацию я попросил у дяди Миши Кондрашова.
Он долго на меня смотрел, потом сказал:
— Ладно, поручусь. Как говорят наши старики-табачники в заводе, шлёп-то у тебя хороший — куру нет. Вот то и учти!
И написал в анкетном бланке номер партбилета, стаж, подпись и все что положено.
— Ну, как в песне-то поется? — и в добрый путь на славные дела!
А тут и Володя-студент — сам его я ведь не просил — сказал:
— Дай-ка сюда. Пуэн д'онёр, дело чести. Смотри, Витька: вулюар сэ пувуар — хотеть значит мочь!
И тоже проставил в анкете номер своего комсомольского билета и роспись.
— Ого, ясно море! С такими рекомендациями...
— ...не то что в комсомол — прямо в рай примут: ты это хотел сказать, о великий мыслитель Вольтер, ярый враг религии, а также воды сырой? Аллён-з-анфан дэ ля патри! Вперед, дети отчизны!
А в анкете у меня еще стояла и рекомендация тезки, Витьки Зырянова, Бугая; я ее у него прежде попросил, на всякий случай, если дядя Миша откажется; мы с тезкой не то чтобы корешили, но явно симпатявили друг другу, даром что разница была на целых три класса; со мной и с Мамаем старшие огольцы держались иногда даже лучше, чем годки, а нам-то уж с ними было, факт, интереснее. Так что рекомендаций было и лишку: положено одну от коммуниста или две от комсомольцев, а у меня и комсомольских было две, да еще одна от большевика! Да еще две из них — фронтовые! Знай наших, это вам не шухры-мухры, а рёх-рёх, черт-те что и сбоку бантик (это я шучу, конечно)!
Поди-ка, стал бы плюгавый Очкарик возражать против моего приема при таком положении дел, да к тому же зная, что подавать заявление меня поднатырил — ну, сагитировал то есть, сам Семядоля. Про себя наверняка, конечно, был против, но вякнуть вслух одному против всех разве такие посмеют? Я ему с презрением ничего и не ответил на ту его шпильку, насчет того, что он будто там возражал, и насчет типа, — только смотрел и ждал, что он дальше выразит.
Он сказал:
— В субботу после пятого во второй смене собрание. Вторым вопросом будет твое персональное дело. Можешь готовиться...
Он произнес свое «можешь готовиться» со злорадством и угрозой. Но мне приходилось думать не столько о собрании, от которого, само собою, ничего доброго не ждалось, а и о многих прочих обстоятельствах.
Спускать Пигалу с Пецей я ничего не собирался. Не в том дело, что они мне рассадили башку. Но, во-первых, они устроили все по-подлому, двое на одного чем-то из-за угла, еще и пинали лежачего, а во-вторых, самое главное, — они вообще за неправду стояли: за шмон, за мойки, прямо за блатную жизнь, одним словом.
Худо, что я в этом деле остался почти что совсем одинешенек. Манодя, конечно, при мне, он кореш до гроба верный, да только пользы-то от него мало: слабоват он в коленках и тюнистый, а заведется — так и того хуже, в ярости он дикошареет совсем по-дурному. Манодя есть Манодя, псих контуженный, что ты с него возьмешь?
Очень хреново — извиняюсь! — но на самом деле... плохо, что откололся Мамай. Последнее время мы важгались (так, кажется, можно, это ведь не блатное слово?) всё втроем да втроем, получилось, что больше у меня вроде и приятелей-то не было. Вернее, быть они, конечно, были — полшколы, если не полгорода, но не подойдешь же так, ни с того ни с сего, запростяк, с бухты-барахты к любому и не скажешь: дескать, мазу за меня держи.
Мамаева политика была мне не больно понятна. Калашникова, что ли, он больно боится? А чего его так-то бояться? Ну, было и было, теперь прошло. И вообще — при чем тут милиция? Сшибаться-то, драться то есть, предстояло не с милиционерами же, а с Пигалом и Пецей и пигалятами-пеценятами? Чтобы Мамай стал с ними вась-вась, такого невозможно представить. Тогда выходило, что, на его, видно, взгляд, пока хлестались с ними до Калашникова — одно, а как ввязался участковый — уже другое. Значит, пластаться с Пигалом — это быть на стороне милиции и это плохо.
А чего плохого? А что та шантрапа мне кумполешник чуть не проломила из-за угла, выходит, хорошо? Правда, Мамай про то не знал, после его объявления я, конечно, не стал ему рассказывать ничего — много чести будет, чтобы понимал и радовался, что мне худо приходится без него! — а ранки не видно было под волосами, так что Мамай сам ничего не заметил, ни о чем и не спрашивал. Но ведь и так микитил же, что одним мордобоем в кинухе не обойдется, однако мазу держать отказался наперед. Выходит, что-то ему важнее, чем дружба со мной?
Что?
Предложение Ванюшки Савельева было шибко заманчивое. Но как подойдешь, что скажешь? Ребяточки, мол, защитите, родненькие!.. С таким и к своим-то пацанам не шибко удобняк подкатываться, а тут — завод. Вот если организовать какую-нибудь команду, наподобие той, что была у Сережки Миронова, — хотя бы даже и в школе! Ведь не за себя одного я бьюсь. Ну, может, себя самого я и сумею защитить, как-нибудь отмахнемся, не первый раз замужем, а вот как сделать, чтобы всяким пецам-моцам и пигалам-фигалам был непросвет, непродых, непронюх и кислая жизнь не только на детских сеансах, а вообще?
Да, но покуда вон Очкарик организует собрание по моему же поводу...
Оставалась надежда лишь на пистолет, как на РГК, резерв главного командования. «В конце концов, я за правду стою?» — думал я.
Мне поначалу повезло. Вдвоем с Манодей мы прихватили Пецу. Одного. Совершенно случайно, в какой-то боковой улочке, где мы, похоже, и в жизни-то не были, — живет он там, что ли?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я