https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/dlya_dachi/nedorogie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Семядоля резко повернулся от окна:
— Решением ЦКК я восстановлен в партии! Мне возвращен партийный стаж — с Ленинского призыва.
— Но вы, коммунист, коммунист с двадцатилетним стажем, вы понимаете, как мы с вами обязаны их воспитывать?
— Я этим занимаюсь всю жизнь. Но сейчас есть еще один учитель, товарищ майор. Война не часто учит добру. Чаще жестокости.
— Что вы понимаете о войне? — вскинулся отец. — Вы...
— Товарищ майор! Я прошу!
— Марш, марш отсюда! — глянул на меня, словно только что тоже меня заметил, отец.
Я пулей вылетел из учительской, очень довольный на первый случай хотя бы тем, что обо мне забыли.
С последнего урока меня вызвали в учительскую снова. Там был один только Семядоля.
— Вот что, Виктор: послушай меня и постарайся понять. Ты способный мальчик, и мне хочется, чтобы ты все понял правильно. Если с тобой груб человек, это еще не значит, что и ты должен отвечать непременно грубостью. Тогда верх всегда будут брать лишь самые грубые и жестокие люди. Ты захотел отомстить Ильясу Араслановичу и несправедливо обидел его. Ты понимаешь, что несправедливо?
Я молчал. Я не любил нотаций.
— Ну, хорошо. Тогда давай так: объясни мне, чем ты отличаешься от любого фашиста? Да-да, не смотри на меня так грозно... Ты понимаешь, что в конечном счете мы все воюем не с немцами, а с фашистами? Вот я — еврей, но если ты меня будешь ненавидеть только за то, что я еврей, ты сделаешь то же, что и фашисты.
— А почему вы не на фронте? — поднял голову и глянул на него я.
— Вон как? Даже и ты?.. Недурственно... Семядоля опять встал и прошелся по комнате. И опять заговорил так, будто разговаривал сам с собой:
— Ну, хорошо: ты еще мальчик, и тебе не зазорно задавать такие вопросы, а мне, видимо, не зазорно тебе отвечать. Ты думаешь — как это? — по блату я не ухожу на фронт? У меня в оккупации вся семья... Мишке было тогда на год больше, чем тебе теперь, а Розочка так и совсем уже крошка... Я четыре раза ходил к военному комиссару, но меня не берут из-за болезни глаз. — Словно для подтверждения, он снял и протер очки, подслеповато моргая. — А теперь мне, пожалуйста, ответь: почему я должен все это объяснять? Разве когда-нибудь я сделал что-нибудь такое, почему мне нельзя верить?
Я молчал. Мне нисколечко не совестно было за Арасланова, но было неловко, что я обидел Семена Даниловича. Я чувствовал, что я его сильно обидел. Он тоже молчал, только тер и тер платком очки и по-прежнему мигал. Потому выдавил из себя:
— Я ведь не хотел про татарина. Раз он нас бьет... Вот я и...
— Ильяс Арасланович контуженный. Ты знаешь, что такое контуженный?
— Знаю.
Это я знал хорошо. Помимо многих других, психом контуженным был хотя бы Манодя.
— Ну, хорошо. Иди. Подумай — и извинись все-таки перед Ильясом Араслановичем. Докажи, что ты мыслящий и культурный человек.
— А он перед нами извиняться будет?
— Недурственно! Ох, уж и горе мне с вами, — совсем неожиданно улыбнулся дир. — Ну иди, иди. Дома мне тоже не очень попало. Правда, отец сказал:
— Еще один такой номер, и я тебя выгоню из дома к чертовой матери, оболтус! Отправляйся на все четыре стороны, я в твои годы работал. Семью кормил, мать и сестренок.
Вечно у них так: то никуда не пущу, то сразу — выгоню...
А вечером я услышал, как отец разговаривал с матерью:
— ...солдат он, понимаешь? Солдат!
— Не век же, Георгий, люди будут только солдатами.
— А я тебе о чем говорю? Куда ему деться? Мальчишкой ушел на фронт, дослужился до старшего лейтенанта. Велика ли пенсия по третьей группе с жалованья командира роты? Ну, за ордена кое-что... Но ведь и дело человеку надо! Кто чувствует себя пенсионером в двадцать с малым лет? Я сам его в эту школу пристроил. И вот, на тебе, черт знает что! А директор у них слюнтяй, ни его, ни пацанов в руки взять не может. Я бы...
— Да ты бы что! Выдержке-то тебе надо поучиться у Семена Даниловича.
— Ты меня не воспитывай! Ты лучше вот лоботряса, выродка своего воспитай. Совсем распоясался под маменькиным крылышком.
— Георгий! Ты знай край да не падай! Отдавай отчет, что говоришь.
Они замолчали, потом отец сказал, уже спокойно:
— Ладно, ладно, уймись. А то действительно опять нагородим друг другу...
— Ты одно пойми — у мальчика переходный возраст. Помнишь ведь, как Томуська мучилась...
Дальше они заговорили совсем тихо, и хоть жалко мне было, что не услышал я о своем переходном возрасте, но зато я точно понял, что больше мне за Арасланова не влетит.
Однако подумать кое о чем приходилось. Семядоля, конечно, попал в шара', когда он говорил, что ни шиша они про нас не знают. Прав он был и насчет татар и евреев. А вот по части того, что тебя будут бить по мордам, а ты улыбайся, как малохольненький, да другую щечку подставляй, — это он подзагнул малость в воспитательных целях. Или еще так: дают — бери, а бьют — беги? Нет уж, хренашки — мы бегать не приученные! Пускай от нас сами бегают, у кого в коленках жидко.
Оно бы, наверное, хорошо было, если бы все кругом сделались только благородными да справедливыми. Справедливыми, как дядя Миша Кондрашов, и справедливыми, как Володя-студент или же как сам Семядоля. Ан так не бывает. Тоже видим, этому нас жизнь тоже научила. Гляделки есть, вот и глядим...
И насчет всяких-разных влияний он тоже загнул. Агрегатные состояния... Дались им эти вшивые состояния! Вон — мать вроде тоже про то же. Очень походит на аморфное состояние — учили по химии. Размазня я, что ли, какая? Амеба? А я не желаю быть никакой размазней и не буду!
Глупо, что самые умные и стоящие люди тебя совсем не понимают. Отец... Семядоля... дядя Миша Кондрашов... Можно подумать, что я только и мечтаю влопаться в очередную какую-нибудь бузу. Сам знаю, что вечно горю оттого, что всюду лезу. Я вся горю, не пойму отчего... Как же, не пойму! Сто лет как все понято... А что делать? Жить так: моя хата с краю? Хаза? Или стоять в сторонке, а потом качать права, как какой-нибудь Очкарик? После драки, когда уже ложки просты, махать кулаками? И не всегда я бываю не прав, я и про это знаю. А выходит — кругом неправ.
Ну, с Араслановым ясно. Тут меня никто не собьет. Если ты защитник Родины, будь всегда героем и правдецом. А то...
И только я так подумал, как откуда-то пришла другая, сомнительная мысль: сам-то ты тоже норовишь стать защитником, а будто и есть такой, каким он должен быть? Молчи, кума, и ты, как я, грешна. В чужой ..... соломинку увидишь, а у себя не видишь и бревна, как сочинил великий русский поэт А. Сы Пушкинашвили. Не судите, да не судимы будете, как бы выразился Семядоля. Сказать по совке, кое в каких делах ты, брат-мусью, действительно порядочный-таки оболтус. Аболт Абалдуев, как я вычитал в какой-то Томкиной хрестоматии, и брандахлыст.
Вот тогда-то Семен Данилович и сагитировал меня пойти к нему в юннатский кружок. Он, видать, хотел меня получше повоспитывать и знать не знал, что я пошел туда только по своим особенным соображениям...
Впрочем, там было не так уж и скучно. Там была, к примеру, такая смешная толстомясая крольчиха, прозванная Дучей. Когда я недавно букварям-первоклашкам, которые за ней ухаживали, рассказал, как итальянские партизаны выкрали Муссолини, они ее чуть не повесили вниз башкой за задние ноги. Мне же самому и пришлось отбивать у кровожадных «мстителей» Оксанину любимицу.
Семен Данилович не очень расстраивался, что меня не привлекали ни фауна, ни флора. У него было так заведено, что всех таких, вроде меня, он напичкивал кого астрономией, кого географией или историей. Да шахматный кружок еще. Мне он дал прочитать много разных книжек; не так много, как Борис Савельевич с рынка, и не таких интересных, но все-таки.
Следом за мной в дом пионеров, но в техкружок — он-то все это принимал на серьез, — потащился Манодя: он всегда с кого-нибудь что-нибудь да обезьянничал. Мамай тоже заходил раза два за компанию, но плюнул. Он подбивал Манодю тяпнуть аккумулятор, но Манодя заартачился. И правильно: как можно тырить у своих?
Арасланов после той истории старался на меня не смотреть и перестал давать нам подзатыльники. Это же происшествие помогло мне поддержать и свой верх над Мамаем: в последние месяцы он очень заметно раздался, поздоровел, и голос стал грубый, будто у мужика, а кроме того, он стал каким-то особенно диким и злым, и в драках был очень опасен. Но большинство в классе, несмотря на то, что я сам-то заметно отшатнулся ото всех ближе к Мамаю, все же стояло явно за меня, и это сдерживало Мамая, а то бы, наверное, он не прочь рассориться даже со мной. Только Манодя по-прежнему безответно состоял при нем чем-то вроде вестового, или, точнее сказать, по-старому, — денщика.
Когда о нашей стычке с Араслановым узнали в госпитале, Володя-студент, как всегда, долго смеялся, а дядя Миша сказал:
— Вот за таких, ясно море, воюем. А свернешь себе шею, они тебе не то чтобы кусок хлеба — в глаза наплюют. — Потом, смягчившись, добавил: — Он-то дурак, да вы не растите остолопами.
А когда уже уходили, из-за двери услыхали его голос, для Володи-студента: — Дурни-то они, ясно море, еще, конечно, дурни, но вот с такими бы я в разведку, честное слово, пошел!
Пострелять нам так и не удалось — не дал звонок. Он раздался длинный, заливистый и веселый, каким бывал первого сентября, да и то не каждый год, а, может, только еще до войны. В другой раз мы, наверное, по нашим делам и начхали бы на него, но тут, не сговариваясь, по бежали к школе.
Арасланов выстраивал классы во дворе. Лишь сейчас мы заметили, что он был мало при орденах, но и в новом кителе и вообще здорово расфуфыренный. Чем он награжден, мы знали и прежде, но колодкам; по нашивкам знали о ранениях; знали, что из особых орденов у него — Слава II степени, но сейчас все обратили внимание, что у звездочки не хватает луча, словно он был обгрызан. Манодя толкнул меня в бок:
— Во мирово! Пулей или осколком?
— Просто обломал, — буркнул я. Мне не хотелось прощать Арасланова и признавать его заслуги.
— Точно. В чику играл, — захохотал Мамай. У него вместо биты для чики была медаль «XX лет РККА»: ее забыл, утром 22 июня подымаясь по тревоге, его отец, которому Мамай и сегодня, похоже, ничего не простил, почище, конечно, чем я Арасланову.
— Рота! — Кому бы Арасланов ни командовал, одному классу или всей школе, у него всегда была рота. — ...Смирно!
Из школы вышел Семен Данилович и все учителя. И Очкарик с ними, будто тоже начальство какое, шишка с перцем; в новом костюмчике с разутюженными брючками, в надраенных «корочках», аж зайчики порхают, — фик-фок на один бок! Зараза.
— Вольно, ребята, — сказал Семен Данилович еще на ходу. — Вот и закончилась Великая Отечественная война. Слава нашим бойцам, победившим жестокого врага, слава советскому народу! Вечная слава нашим героям! Вечная слава всем, погибшим на фронте и не на фронте... — Он снял и стал протирать очки, потом чуть слышно сказал Арасланову: — Все, Ильяс Арасланович...
— Рота! К исполнению Гимна Советского Союза смирно! — прокричал Арасланов и сам первый запел.
Мы пели с воодушевлением, особенно тот куплет, где были слова «захватчиков подлых с дороги сметем» и «мы в битвах решаем судьбу поколений». Новый гимн вообще-то не шибко нравился нам, мы больше любили мужественный и вздымающий «Интернационал», этот между собой называли молитвой, а которые подурнее, втихомолку, чтобы никто не поймал, переиначивали слова: «Союз наших вшивых республик голодных...» Но сегодня мы пели от души. Когда кончили петь и раздалась команда «вольно», Семядоля сказал:
— Все. Сегодня занятий не будет.
— Ур-р-ра-а! — разнеслось по двору, и все бросились врассыпную, не дожидаясь команды «разойдись».
Такого бедлама не бывало ни на одной самой взбалмошной переменке. Все неслись кто куда, взбрыкивали телятами, орали, визжали, свистели, давали друг другу тумаков. Даже старшеклассники, даже десятиклассники, которые на переменах обычно солидно толковали о различиях в военных училищах, пощипывая чернеющие под носами усики, давали нам крученые, с оттяжкой, щелбаны, если мы вдруг на них натыкались, и курили почти что в открытую, — даже и они неслись вместе с нами!
Я тоже летел, как наскипидаренный, и вдруг в этой коловерти, в несусветном содоме с налету наскочил на Арасланова.
Звякнули медали. Я почувствовал, что лоб засаднило: видно, ссадил его об один из орденов.
— Извините, — машинально сказал я.
— Ничего, бывает, — глянув на меня и, похоже, не узнав, как-то даже весело буркнул он.
Я посмотрел на его грудь, снова увидел звездочку с отбитым лучиком. Какая-то волна легкой и очистительной радости захлестнула меня, я почувствовал, что щекам моим сделалось жарко, и вдруг сказал:
— Извините, Ильяс Арасланович... за то... я не буду... я не хотел, чтобы так получилось.
— Ничего, бывает! — совсем уже весело ответил он. Лицо его было вовсе не злое, как обычно, а глаза горели.
Я сорвался с места окончательно диким, не заметил, как выскочил со двора на улицу, и опамятовался, лишь очутившись в канаве.
Над собой я услышал необычно веселый и залихватский голос Мамая:
— Налетай — подешевело, расхватали — не берут!
Это он, видать, и подставил мне ножку.
На мне тут же устроили кучу малу. Народу нашвыряли так много, что я еле-еле выбрался. Отошел в сторонку, чтобы оглядеться. Мамай и сам барахтался в куче. Он никак не мог вызволить оттуда свой шлем, и его все время толкали обратно.
Шкодно получилось с Очкариком. Его прихватил Витька Зырянов по прозвищу Бугай, здоровенный такой лось из десятого:
— Ну-ка, чайка, отвечай-ка: друг ты или нет?
— Погоди, Витя, очки, очки!
— Дак отдай.
Очкарик сунул кому-то свои стекла. Но рожа его улыбалась заискивающе, и видно было, что очки, конечно, тут опять ни при чем, а просто был в шикарном костюмчике, да еще при гудочке, при галстучке, фрей фреем — вот на вот тебе! Да и как же: начальство большое, с самим Семядолей парады Победы принимает — разве ему личит валяться в канаве среди всякой там серой и мелкой сошки и прочего малосознательного элемента?
Бугай потряс его за плечи: — Сдаешься?
— Сдаюсь, Витя, сдаюсь! — обрадовался Очкарик, видно надеясь, что улыбочками все и обойдется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я