Все замечательно, цена великолепная
– Тебе не кажется, что Герман влюбился в тебя? – вдруг спросила Голгофа, и эта милая Людмила отозвалась довольно равнодушно и вполне искренне:
– Он до неприличия избалован. Просто капризен. Девчонка без косичек. Эгоист страшный. Я, конечно, приложу все силы, чтобы его хотя бы немножечко перевоспитать.
– Ты приложи не силы, а обаяние.
– Что он в этом понимает?
– А ты постарайся, чтобы понял. У тебя должно получиться.
– Пока не испытываю желания. И если он не пойдёт в поход, он мне будет совершенно неинтересен. Куда важнее помочь Панте. Кстати, Голочка, давай звать его по имени – Пантелей. Ведь Пантя – прозвище!
– Бедный мальчик… – Голгофа не удержалась от печального вздоха. – Мене… тебе… Нелепый, некрасивый… И действительно самый настоящий хулиган. Но из-за его хулиганства я получила возможность пожить здесь! И у Германа он деньги отобрал… три рубли… чтобы купить нам с ним продукты! Он и у меня деньги отбирал! Пряников для нас купил!
– Тише, тише… – прошептала эта милая Людмила. – Слушай…
Дождь утихал… Вот и совсем затих, но с крыши срывались капли и с непередаваемой красотой звука разбивались о лопухи.
Капли стучали, сту-ча-ли, стууу-ча-ли по лопухам. Мне это, уважаемые читатели, всегда казалось своеобразной музыкой, ведь при желании можно даже уловить незамысловатую мелодию…
Девочки сидели у окна без стекла, и в него как бы втягивался или вплывал поток воздуха необыкновенной свежести.
– Вот тебе и озон, – прошептала Голгофа. – До чего же прекрасно… Зимой буду вспоминать…
А капли гулко стучали и стучали по лопухам, и у каждой получался свой звук, а из всех звуков и получалась музыка…
А на небе вдруг засверкали звёзды…
Пантя так громко и радостно захрапел, что девочки расхохотались, неожиданно порывисто обнялись, сразу устали от охватившего их чувства беспредельной радости, посидели ещё немного, поцеловались и – заснули…
Утро после обильного ночного дождя, когда солнце, едва оторвавшись от горизонта, было уже теплым, такое утро – как подарок всему живому. Ты почти чувствуешь, что травы радостны, почти веселы, огурцы и кабачки изо всех сил торопятся расти…
Девочки проснулись одновременно, поздравили друг друга с чудесным, прямо-таки волшебным утром и, не сговариваясь, взяли полотенца и побежали на реку. Вода после ночного дождя и сейчас была нехолодной, и подруги (а не подружки, ибо их дружба была уже взрослой) плавали до тех пор, пока Голгофа громко не чихнула три раза подряд.
– Прекратить купание! – скомандовала эта милая Людмила, и, когда они вылезли на берег и стали растираться полотенцами, она долго и внимательно разглядывала Голгофу и спросила: – А для чего ты волосы красишь, да ещё в такой дикий цвет?
– Я!! Крашу!!! – возмутилась Голгофа. – Мама!!!!! Понимаешь, у меня какой-то бесцветный цвет волос. Вот мама и делает меня то рыжей, то белой, то чёрной, то и не поймёшь, какой. Хотела вот сделать меня перламутровой, а я получилась голубой.
– А почему ты носишь длинные волосы? Тебе не идёт.
– Я!!! Ношу длинные волосы!!!! – опять возмутилась Голгофа. – Мама!!!!!!!! Она очень-очень-очень переживает, что я некрасивая. Даже плачет иногда.
– Чего в тебе такого уж очень некрасивого? – искренне удивилась эта милая Людмила. – Ну… тощая. Ну… длиннющая. Ну и что? Ты вполне ещё можешь стать раскрасавицей. С девочками так часто бывает.
– Как? С чего вдруг?
– С чего – неизвестно. Но вот именно – вдруг. Растёт замухрышечка какая-нибудь, на неё внимания никто уже и не обращает, а она вдруг – раз! – и расцветет. А бывает и наоборот. Живёт красоточка. От зеркала не отходит. Собой любуется. И – вдруг! – потихонечку-потихонечку, полегонечку-полегонечку, а потом всё быстрее начинает дурнеть!
– Мама говорит, что я непростительно тощая!
– Тощие могут потолстеть. А вот если бы ты была непростительно, извини, жирная, это было бы непоправимо. Толстые, как правило, не худеют, а тощие часто толстеют. Давай я тебе волосы сделаю покороче? Тебе пойдет.
– А мама?
– Я же не маму остригу, а тебя. Ты же сейчас считаешься свободным человеком. Значит, имеешь полное право хотя бы укоротить волосы. Я займусь твоими родителями, когда буду приезжать к тебе. У меня с моими никаких конфликтов. А вот у некоторых подружек – драмы, комедии, а чаще всего – цирк! То дети изводят родителей, то родители детям нормально жить не дают.
– Почему же так бывает? – горестно и недоуменно спросила Голгофа.
– Никто толком не знает! – авторитетным тоном заявила эта милая Людмила, но чуть сконфуженно замолчала и, снизив голос до шёпота и даже оглянувшись по сторонам, проговорила: – По-моему, во всём виноваты всё-таки взрослые. Ведь они же были когда-то детьми и обязаны в нас понимать всё до мельчайших подробностей!
– Слушай… – Голгофа наклонилась к её уху. – А может быть так, что тех взрослых, которые не умеют правильно обращаться с детьми, самих неправильно воспитывали и они были плохими детьми?
– Вообще-то подобные рассуждения – не нашего ума дело, – задумчиво призналась эта милая Людмила, – вот подрастем, у нас самих будут дети, и посмотрим тогда, что из этого получится. Взрослым ведь тоже нелегко. Их тоже понять надо… И пошли-ка завтракать, нам надо набираться сил. День сегодня будет выдающийся по трудностям. Наиболее интересно то, какой же сюрпризик преподнесёт нам Герман.
– Он тебя у-у-у-ужасно ревнует к Панте, – стыдливо сообщила Голгофа. – Он вчера у костра на тебя та-а-а-а-ак смотрел…
– Ка-а-а-а-ак? – рассмеялась эта милая Людмила.
– Ну как в балете. Раз там ни петь, ни говорить нельзя, иногда там та-а-а-а-ак таращат глаза… Вот как Герман вчера.
– Я в нём разочаровалась. Собственно, я и очарована-то, конечно, не была… Перевоспитательную работу я с ним не брошу, но… Избалованная девочка – противна, избалованный мальчик – просто, извини, мерзость. Представляешь, каким он будет мужем?
– Нам рано об этом думать…
– Мой папа влюбился в мою маму в пятом классе, а она в него в седьмом, во второй четверти. Так что…
– Они тебе сами рассказывали?!
– Мама, конечно, – с уважением и нежностью ответила эта милая Людмила. – Бывает, устанем мы с ней, когда, например, большая стирка, присядем на кухне отдохнуть, чайку попить, и мама начинает вспоминать детство, всю жизнь, а я ей про наши девчоночные дела рассказываю… И мне интересно, и ей.
Голгофа глубоко и тяжко вздохнула.
– Какие вы свеженькие! – восторженно встретила их тётя Ариадна Аркадьевна. – Неужели уже искупались?
И, словно отвечая на вопрос, Голгофа чихнула четыре раза подряд, но сказала:
– Ничего со мной не будет. Я здесь уже подзакалилась.
– Я угощу вас жареными окунями! Пальчики оближете!
Голгофа сердито запыхтела и зло, вернее, очень сердито проговорила:
– Я пальчики не оближу. Я рыбу не ем. Мне не разрешают. В рыбе кости, можно подавиться! – кого-то передразнила она. – На лыжах нельзя кататься, можно вывихнуть ногу, сломать позвоночник, а палками выколоть глаза! Мне нельзя… Мне всё, всё, всё нельзя! Не бойтесь, плакать не буду. А буду учиться есть рыбу.
И представьте себе, уважаемые читатели, она не подавилась, а пальчики действительно облизала.
– Всё пока складывается вроде бы прекрасно, – сказала тётя Ариадна Аркадьевна. – Кошмарчик уже несколько раз залезал в корзину, которую я для него приготовила. Но меня не оставляет какое-то неясное ощущение чего-то. И не из-за котика.
Раздался стук в дверь – осторожный и виноватый – и вошёл дед Игнатий Савельевич. Он скорбно поздоровался, сел на табуреточку у порога и мрачно молчал.
– Что случилось? – спросила эта милая Людмила.
– Пока ничего не случилось, – очень тяжко вздохнув, отозвался дед Игнатий Савельевич. – Но случиться может.
– Да что же?
– Внучек мой раскапризничался так, что далее некуда. Вчера наотрез отказался в поход идти. Вы его, видите ли, одного бросили, он под дождем пытался пневмонию схватить… Уросливый у меня внучек, ох уросливый. Это похуже, чем избалованный и капризный… Так что, боюсь я его будить. Ночь-то он почти не спал. Переживал. Страдал.
– Но, может быть, он всё-таки передумает? – Голгофа растерялась, решив, что многодневный поход окончательно сорвался. – Неужели Герман способен испортить нам всем такое удовольствие? Или не понимает, что делает?
– А вы его оставить не можете, – полуутвердительным тоном произнесла эта милая Людмила. – А нам без вас в походе будет трудновато.
– Без меня вам там вообще делать нечего! – вырвалось у деда Игнатия Савельевича. – В походной жизни нужны опытные рабочие руки. Конечное дело…
– Поход состоится вне зависимости от поведения Германа, – решительно, но всё-таки осторожно перебила эта милая Людмила. – Пусть себе капризничает, пусть себе уросит сколько хочет и как хочет.
Тётя Ариадна Аркадьевна с явным осуждением взглянула на племянницу и предложила:
– Сначала надо попытаться объяснить Герману… ну, очевидную неразумность, неправильность, скажем прямо, даже некоторую непорядочность его поведения…
Вставая, дед Игнатий Савельевич проговорил обреченно:
– Проверю, как там. А послушаться он может только тебя, Людмилушка. На тебя одну и надежда…
– Ради похода, ради Голочки я готова на всё, даже на унижение.
Дед Игнатий Савельевич виновато покашлял в кулак и ушёл.
Все удрученно молчали, и лишь Кошмар был весел. Он то и дело залезал в приготовленную для его транспортировки корзину и там радостно урчал.
– Кошмарчик, видимо, убеждён, что похода всё-таки не будет, – печально сказала тётя Ариадна Аркадьевна. – Ах, как мне жаль уважаемого соседа! Ему и за внука стыдно, и в поход хочется.
Тут прикатил на мотоцикле дружинник Алёша Фролов по прозвищу Богатырёнок, долго фотографировал автограф Гагарина, эту милую Людмилу, и ей пришлось рассказать о своей встрече с космонавтом номер один.
Дружинник Алёша Фролов слушал и смотрел на неё с таким очень глубоким уважением, словно она сама была покорительницей Космоса. Потом Голгофа фотографировала её с ним, и он стоял такой гордый, словно сам был знаком с Юрием Алексеевичем.
– А чего вы такие все квёлые? – спросил дружинник Алёша Фролов и, узнав обстановку, весело предложил: – Во-первых, я могу вас по очереди, так сказать, по частям доставить к озеру. Во-вторых, вечером могу проверить, как вы устроились, в чём нуждаетесь… А Герочку я хорошо знаю. Девочка без косичек. Его, по-моему, дед и сейчас с ложечки кормит.
– И всё-таки мы должны приложить все усилия, – наставительным тоном произнесла эта милая Людмила, – чтобы попытаться на него воздействовать. Мы, Алёша, не только осуждаем недостатки человека, но и помогаем ему их устранить. А поход наш должен быть самостоятельным, абсолютно самостоятельным. Лишь тогда от него будет для нас польза. Нам нужен поход, а не катание на мотоцикле.
– Дело ваше. – Видно было, что дружинник Алёша Фролов несколько обижен отказом от его искренней помощи. – Желаю успеха. Фотографии к вашему возвращению будут готовы.
Он умчался на своём обиженно стрекотавшем мотоцикле.
– Что же дальше? – растерянно и недовольно спросила тётя Ариадна Аркадьевна. – Так и будем ждать, что соизволит решить Герман?
– Мы идем к уважаемым соседям, – деловито ответила эта милая Людмила, – делаем всё возможное, что в наших силах, и в любом случае – в путь!
Тётя Ариадна Аркадьевна вздыхала так громко, что её вздох девочки слышали ещё за калиточкой.
– Погоди, погоди! – Голгофа остановилась. – Мы пойдём вчетвером плюс Кошмар минус дедушка?
– Минус! Дедушка! – резко отозвалась эта милая Людмила. – И ничего с нами не случится, кроме того, что мы подзакалимся, станем хоть чуточку смелее и прекрасно проведём время. В конце концов если мы струсим или просто не выдержим, то можем в любой момент вернуться с позором.
– Я бы так не хотела… – прошептала Голгофа. – Но почему ты запретила Алеше Фролову хотя бы проверить вечером, как мы устроились?
– Да потому, что, ещё не отправившись в путь, мы бы уже кричали: «Караул! На помощь!» Чего ты испугалась?
– Пока я ничего не испугалась. Мне дедушку жаль. Неужели ты не видишь, как он ужасно переживает?
– Прости меня, дорогая, – довольно высокомерно произнесла эта милая Людмила. – Но в данном случае надо перевоспитывать и дедушку.
– Мы его будем перевоспитывать?! – поразилась Голгофа.
– Да, в какой-то степени и мы. Но, в основном, жизнь. Нельзя же распускать внука до такой степени, что от его избалованности, уросливости зависит судьба целого коллектива! – не на шутку возмутилась эта милая Людмила. – Ты только вспомни, сколько произошло событий, сколько в них участвовало людей, чтобы мы получили возможность отправиться в поход! И вдруг один, всего-то на-всего один Герочка, девчонка без косичек, всё срывает!
Голгофа быстро и густо покраснела, опустила глаза и стыдливо прошептала:
– По-моему… всё зависит лишь от тебя… уверяю… Да, он избалованный, капризный, но… понимаешь, он не умеет правильно выразить свои чувства к тебе… Вот ему хочется доказать, тебе доказать, что он независимый… что его решения самостоятельны, но… ничего у него не получается. Но чувства его к тебе, я считаю, нельзя оставлять без внимания.
Ответ этой милой Людмилы сводился к тому, что чистые и добрые, а тем более возвышенные чувства могут направить человека только на прекрасные дела. Судя по недостойному поведению Германа, никаких там особенных чувств у него быть не может. Но даже если и есть у Германа что-то вроде каких-то там особенных чувств, то думает-то он, беспокоится, заботится только о себе, только о том, как бы ему лучше было, удобнее. И воздействовать на него может лишь сама жизнь, а не разговоры и убеждения, которых он наслышался уже достаточно.
А отчего, по-вашему, уважаемые читатели, Голгофа так упорно и горячо защищает Герку? Давайте подумаем, а потом, обменяемся мнениями.
Девочки, конечно, не поссорились, но, как говорится, крупно поспорили. В голосе этой милой Людмилы часто и отчетливо проскальзывало не свойственное ей раздражение, которое, однако, не испугало Голгофу, а вынудило её возражать ещё упорнее и горячее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43