https://wodolei.ru/catalog/mebel/Akvarodos/
трое утонули… Все члены экипажа утонули… Все спасены… Шестеро утонули… Я попытался припомнить практические занятия на суше, посвященные вынужденным посадкам на воду, но припомнил лишь наши шутки о море грязи, в которую мы ухитрялись попадать, и скуку, которую испытывали на этих занятиях, ибо кто мог подумать, что подобное когда-нибудь действительно случится с нами?
Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное «Тело» рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил:
– Что ж, если хочешь.
Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал:
– Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну?
Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу:
– Я останусь на самолете до последней минуты, а потом попытаюсь совершить посадку на воду. Так делали другие. так попробуем и мы, – и добавил: – Кто хочет прыгать сейчас – пожалуйста.
В самой своей вежливой манере Малыш ответил:
– Если не возражаете, лейтенант, я прыгну.
На коленях у меня лежал планшет Мерроу с картой, и я сказал:
– Мы только что пролетели над городом под названием Сант-Никлас; по-моему, под нами сейчас находятся фермы; не открывай парашют слишком скоро.
Я еще помнил, как, подобно ленте, извивалось в воздухе изломанное тело Кози, когда он выбросился из машины Бреддока.
– Спасибо, сэр.
Он уже не обращался ко мне по имени. Это были его последние слова. Он выбросился на парашюте, и позже мы слышали, что его убили сотрудничавшие с врагом бельгийцы.
3
Я увидел, как сверху снижаются три звена немецких самолетов, и подумал, что наши истребители отогнали их от «крепостей». На нас немцы не обратили внимания.
У меня онемели ягодицы. В правой щеке чувствовалась колючая боль.
Береговая линия, где смешивалось зеленое и голубое, теперь виднелась отчетливо. Море под ясным небом отливало голубым, и это вызывало ощущение благодарности: не думаю, что я смог бы посадить машину на серовато-бурую жидкость, над которой мы так часто пролетали. На юго-западе море пылало, зажженное лучами заходящего солнца.
Мерроу зашевелился, я взглянул на него, обессиленно развалившегося в кресле второго пилота, на его раскрытый рот, и почувствовал, как мою грудь, словно железные обручи, сжало сожаление. Я с трудом заставил себя посмотреть на него. Три дня я ненавидел Мерроу, но сейчас мог думать о нем только как о замечательном летчике, каким он и был когда-то, – склонившемся над штурвалом, надменном, спокойном, и вспоминать, как он, играючи, кончиками пальцев, управлял всей мощью нашей «летающей крепости». Я попытался понять, что сломало Базза. Его доконало бормотание Фарра; возлюбивший войну герой не мог перенести ничего, что свидетельствовало бы о страхе. Но в нем явно что-то надломилось еще задолго до окончательного краха, после которого он впал в оцепенение. В общежитии или в клубе, уютно расположившись за бутылкой вина, мы часто толковали о чувстве страха и сходились на том, что в полете, а тем более в минуты опасности, редко кто сохраняет полное самообладание. Страх был постоянным фактором; варьировалась лишь способность человека противостоять ему. То, что называется мужеством. Страху были подвержены все, мужеством обладали лишь немногие. Так считали все мы, за исключением Мерроу, который заявил, что наши рассуждения – куча дерьма и что в самолете он ничего не боится. Тогда и я и другие называли его лжецом. Но сейчас, с помощью Дэфни, я убедился, что он не лгал. Он не только не испытывал страха в бою; он наслаждался во время рейдов, он просто блаженствовал и, возможно, в конце концов стал бояться не схваток и убийств, а своего наслаждения ими. Чтобы наслаждаться, пусть даже ужасом, надо было жить, и сколько бы он ни кричал, как замечательно пользуется жизнью, в глубине души, мне кажется, Базз пришел к выводу, что жизнь невыносима. Для меня смерть была ужасом, для Мерроу – пристанищем. Макс оказался в этом пристанище раньше него, и Базз не мог этого перенести. Его опять обошли. Кроме того, «Тело» – его тело, как он воображал, раскрылось, чтобы впустить смерть. Он был сломлен. Он считал, что сила и мужское достоинство – его и
сключительная привилегия, и вот теперь он лишался ее. Из-за внутреннего стремления к смерти, о существовании которого он и сам не подозревал, Мерроу с полным безразличием встретил свое развенчание. Теперь он спешил в свое последнее убежище. Подобно тому как Прайен (по мнению многих из нас) симулировал болезнь, чтобы уцелеть, так Мерроу с мрачным упорством шел навстречу смерти, которой он хотел, сам того не зная.
Это было страшное зрелище. Я припомнил, как он вместе с Бреддоком весело мчался по полю с ведром углей из кучи золы, высившейся позади солдатской столовой; как, широко улыбаясь, возвращался в строй с полученным орденом, в то время как летчики шумно приветствовали его, а медицинские сестры размахивали своими шапочками; как он таращил глаза, рассказывая о счастливицах, прикладывающих щечку к его восьмидолларовой подушке. И искренне поверил в его кажущуюся несокрушимую жизненность, и, боюсь, он сам поверил в нее. Сейчас Мерроу казался дряхлым стариком, который с нетерпением всем существом ждал своего последнего часа. Его лицо выражало чуть заметное удивление.
Раньше я ненавидел Мерроу, но сейчас, глядя на него, испытывал лишь отчаяние. Ни гордости, ни радости не ощущал я от того, что занимал его место.
Сейчас, вспоминая все это, могу сказать, что в те минуты я почти не испытывал страха. Мы все еще летели над побережьем в изуродованном самолете, который все равно не мог дотянуть до Англии, но вот-вот должны были покинуть вражескую территорию и, теряя высоту, опускались все ниже и ниже, в сопровождении четырех «спитфайров», летавших вокруг нас в радиусе двух миль. Почему же я испытывал сейчас меньший страх, чем даже в тех случаях, когда нам угрожала гораздо меньшая опасность? Думаю, что это объяснялось моими чувствами к тем, кто еще оставался со мной: к Хендауну, Хеверстроу, Лембу, Фарру, Брегнани, к телу Брандта, к еще живой оболочке Мерроу. Возможно, мужество и любовь – одно и то же. Я терпеть не мог Макса, думаю, даже ненавидел его. Но вместе с тем, должно быть, беспокоился за него, потому что боролся за его жизнь. (Безусловно, перед самым концом – слишком поздно! – взгляд Макса выражал мужество, или, иными словами, ллюбовь.) Фарр меня совершенно не интересовал. Мерроу – так мне казалось до сих пор – я ненавидел. И все же они не были мне вовсе безразличны. Любовь, как страх и гнев, то разгорается, то затухает в нас, и, наверное, в тот день она была достаточно сильна во мне, чтобы заставить действовать, хотя я чувствовал себя отвратительно, отвратительно, отвратительно.
4
В двадцать девять минут шестого мы пересекли побережье севернее Остенде и оставили справа синее устье Западной Шельды. Мы шли на шести тысячах ста футах и теряли до трехсот футов высоты в минуту.
– Клинт, ты занят? – спросил я.
– Дежурю у хвостового пулемета. – Он, видимо, перебрался туда по своей инициативе, после того как выбросился Малыш.
– А знаешь, нам нужно подготовиться.
– Да я готов, масса босс.
– Слушайте все. Мы обязаны максимально облегчить самолет. Пулеметы с небольшим запасом патронов оставьте напоследок. Остальные боеприпасы выбросить. Лемб, сохрани радиопеленгатор и радиостанцию, а все другое выбрасывай за борт. Начинайте с того, что не надо отрывать или отвинчивать, – с бронежилетов и прочего.
В море полетели приборы и оборудование, стоившие тысячи долларов.
Хендаун, медленно вращая турель, продолжал наблюдать за небом. На высоте около пяти с половиной тысяч футов он доложил, что на нас пикируют несколько двухмоторных истребителей, и все бросились к своим пулеметам: несмотря на «спитфайры», немцы напали на нас, и мы, только для того, чтобы показать, что еще далеко не беззащитны, расстреляли оставшиеся патроны. Однако один из немецких истребителей все же добился успеха – ему, кажется, удалось попасть в первый двигатель, – во всяком случае, он начал давать перебои, хотя, по правде говоря, уже давно барахлил. Сделав один заход, истребители отправились на поиски других отбившихся от соединения самолетов.
Во время атаки немцев Батчер Лемб вдруг оживился – впервые за всю его карьеру воздушного стрелка. Он кричал по внутреннему телефону, ругал немцев, просил меня маневрировать с таким расчетом, чтобы они не могли повиснуть у нас на хвосте. Что с ним произошло?
Мы летели по прямой; я не осмеливался прибегнуть к противоистребительному маневрированию, поскольку наша скорость лишь ненамного превышала минимальную критическую. Еще раньше я решил, что чем больше мы снизимся и чем плотнее, следовательно, станет воздух, тем больше я продержусь с двигателями, работающими в заданном режиме, но к этому времени, хотя в создавшейся обстановке я старался выжать из них все, что можно, первый двигатель начал все чаще работать с перебоями. В результате двигатель номер четыре постепенно уводил нас влево, а когда Лемб крикнул, что ему удалось установить связь со станцией наведения, и я включил свой радиоприемник, один из этих вежливых английских голосов, прозвучавший так, словно его обладатель находился в соседней комнате и разговаривал со мной по телефону, спросил:
– Сэр, вам не кажется, что вы отклоняетесь от установленного курса?
Взглянув на компас, я обнаружил, что мы в самом деле отклонились к югу и летим курсом примерно в двести пятьдесят градусов. У меня возникло такое чувство, будто кто-то в Англии наблюдает за мной, и, проговорив: «Да, да, прошу прощения», я начал разворачивать самолет. Очевидно, на станции тщательно проверили мой курс, обнаружили, что я отклоняюсь на юг и подумали: «Ого, этот шутник может вообще пролететь мимо Англии», забеспокоились и велели мне внести соответствующую поправку, – впрочем, не велели, а с присущим англичанам тактом попросили. Вот и толкуйте о любви. Да, я влюбился в этот голос.
5
Сейчас я любил Англию. Я жаждал Англию. На некотором расстоянии слева от нас смутно просматривались отвесные кручи восточного берега на участке от Дувра до Маргета, где гасла в тени огненная дорожка заката. Я напрягал все свои нервы и мускулы, пытаясь пролететь как можно дальше, лаская почти вышедший из повиновения самолет: он летел с задранным носом, готовый вот-вот совсем потерять скорость, но все же летел, и мне даже удалось предотвратить дальнейшую потерю высоты. Я призывал чудо, которое удержало бы меня в воздухе и доставило в Англию. Я хотел добраться до Англии и понимал бесплодность своего желания. Я хотел снова – еще бы только раз! – пролететь над удивительным узором зеленых лужаек, бесконечными проселочными дорогами и живыми изгородями, над деревушками, погруженными в вечерний покой, над городом Или, раскинувшимся на холме, голландскими оросительными каналами, древними кортами Кембриджа, воспитавшего, как рассказывала Дэфни, таких великих людей, как Бэкон, Бен Джонсон, Кромвель, Мильтон, Драйден, Ньютон, Питт Младший, Байрон, Дарвин, Теккерей.
Я хотел Дэфни. Я хотел еще раз побыть с моей Дэф и, лежа на лугу у медленно текущей речки, положив голову ей на колени, поговорить о нас. Разве не мог бы я увидеть ее снова и сказать, что хотел совсем другого разговора? Я хотел пожить еще. Разве человек не может попытаться начать все сначала и надеяться, что у него получися хорошо?
Я так устал! Я до боли тосковал о своей кровати в Пайк-Райлинге. Броситься бы на нее и спать – суток четверо подряд.
На мгновение я поднес левую руку к горлу. Перчатки я снял, и мои пальцы прикоснулись к мягкой ткани… Кусок шелка – мой шарф, вырезанный из парашюта Кида Линча. На меня нахлынула волна злости и страха, и я понял, что хочу большего, чем то, на что мог надеяться. Я хотел, чтобы вернулись и Линч, и Бреддок, и Кози, и полковник Уэлен, и Сайлдж, и Стидмен, и Кудрявый Джоунз, и все те, кто покоился на кладбище в Кембридже, где из месяца в месяц добросовестно трудились маленький экскаватор, автопгрузчик и буольдозер. Я хотел, чтобы ничего этого не происходило, хотел снова оказаться в Донкентауне, где летом, в такую же вот пору, все было тихо и мирно, помахивал хвостом кудлатый пес, гудела большая муха да в отдалении погроыхивал подъемный мост, пропуская баржу с углем.
Я очень хотел, чтобы вернулся Мерроу, – тот, за кого он выдавал себя, – человек, с которым невозможно ужиться; я хотел, чтобы вернулись Прайен и Малыш. И Макс.
О, Боже, Боже!
– Клинт, ты мог бы прийти на минутку? – Мне надо было сказать ему нечто такое, о чем я не хотел распространяться по внутреннему телефону.
Через несколько секунд он стоял у меня за спиной. Пересиливая свист ветра в пробоинах приборной панели, я крикнул:
– Клинт, хочу попросить тебя об одном трудном деле. – Я не мог взглянуть ему в лицо. – Ты не мог бы пробраться вниз, отвязать там… как это назвать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Моя прежняя самоуверенность испарилась, и я подумал, что, может, не стоило бы проявлять такое упрямство только потому, что я уже объявил экипажу о своем решении; возможно, следовало поступить иначе и приказать всем выброситься на парашютах, а оставленное «Тело» рухнуло бы вниз. Но все же мне хотелось как можно дальше лететь на запад, и, потеряв уверенность в себе, я продолжал упорно тащиться вперед на полутора двигателях. Ко мне обратился Малыш Сейлин. Он доложил, что ранен в руку тем же осколком снаряда, который заклинил его турель, и спросил, может ли выброситься с парашютом; все еще лихорадочно обдумывая свое решение совершить посадку на воду, я ответил:
– Что ж, если хочешь.
Мне было жаль его, за все время он ни разу не заикнулся о своем ранении. Мы находились в тридцати милях от Ла-Манша, и он сказал:
– Я плохо плаваю; не возражаете, если я прыгну?
Малыш давно уже хотел выброситься с парашютом; он, должно быть, посматривал на открытый люк в хвосте и завидовал Прайену; конечно, Сейлин мог бы удрать, как Прйаен, и никто бы ничего не узнал, но он считал своим долгом честь по чести договориться с людьми, которые заботились о нем, и потому доложил, что ранен, что плавать не умеет и просит разрешения выброситься. Я не возражал. Меня по-прежнему мучил вопрос, насколько правильно решение посадить машину на воду. Зачем же вынуждать Малыша тонуть вместе со всеми, если нам не удастся избежать этой участи? Я снова напомнил экипажу:
– Я останусь на самолете до последней минуты, а потом попытаюсь совершить посадку на воду. Так делали другие. так попробуем и мы, – и добавил: – Кто хочет прыгать сейчас – пожалуйста.
В самой своей вежливой манере Малыш ответил:
– Если не возражаете, лейтенант, я прыгну.
На коленях у меня лежал планшет Мерроу с картой, и я сказал:
– Мы только что пролетели над городом под названием Сант-Никлас; по-моему, под нами сейчас находятся фермы; не открывай парашют слишком скоро.
Я еще помнил, как, подобно ленте, извивалось в воздухе изломанное тело Кози, когда он выбросился из машины Бреддока.
– Спасибо, сэр.
Он уже не обращался ко мне по имени. Это были его последние слова. Он выбросился на парашюте, и позже мы слышали, что его убили сотрудничавшие с врагом бельгийцы.
3
Я увидел, как сверху снижаются три звена немецких самолетов, и подумал, что наши истребители отогнали их от «крепостей». На нас немцы не обратили внимания.
У меня онемели ягодицы. В правой щеке чувствовалась колючая боль.
Береговая линия, где смешивалось зеленое и голубое, теперь виднелась отчетливо. Море под ясным небом отливало голубым, и это вызывало ощущение благодарности: не думаю, что я смог бы посадить машину на серовато-бурую жидкость, над которой мы так часто пролетали. На юго-западе море пылало, зажженное лучами заходящего солнца.
Мерроу зашевелился, я взглянул на него, обессиленно развалившегося в кресле второго пилота, на его раскрытый рот, и почувствовал, как мою грудь, словно железные обручи, сжало сожаление. Я с трудом заставил себя посмотреть на него. Три дня я ненавидел Мерроу, но сейчас мог думать о нем только как о замечательном летчике, каким он и был когда-то, – склонившемся над штурвалом, надменном, спокойном, и вспоминать, как он, играючи, кончиками пальцев, управлял всей мощью нашей «летающей крепости». Я попытался понять, что сломало Базза. Его доконало бормотание Фарра; возлюбивший войну герой не мог перенести ничего, что свидетельствовало бы о страхе. Но в нем явно что-то надломилось еще задолго до окончательного краха, после которого он впал в оцепенение. В общежитии или в клубе, уютно расположившись за бутылкой вина, мы часто толковали о чувстве страха и сходились на том, что в полете, а тем более в минуты опасности, редко кто сохраняет полное самообладание. Страх был постоянным фактором; варьировалась лишь способность человека противостоять ему. То, что называется мужеством. Страху были подвержены все, мужеством обладали лишь немногие. Так считали все мы, за исключением Мерроу, который заявил, что наши рассуждения – куча дерьма и что в самолете он ничего не боится. Тогда и я и другие называли его лжецом. Но сейчас, с помощью Дэфни, я убедился, что он не лгал. Он не только не испытывал страха в бою; он наслаждался во время рейдов, он просто блаженствовал и, возможно, в конце концов стал бояться не схваток и убийств, а своего наслаждения ими. Чтобы наслаждаться, пусть даже ужасом, надо было жить, и сколько бы он ни кричал, как замечательно пользуется жизнью, в глубине души, мне кажется, Базз пришел к выводу, что жизнь невыносима. Для меня смерть была ужасом, для Мерроу – пристанищем. Макс оказался в этом пристанище раньше него, и Базз не мог этого перенести. Его опять обошли. Кроме того, «Тело» – его тело, как он воображал, раскрылось, чтобы впустить смерть. Он был сломлен. Он считал, что сила и мужское достоинство – его и
сключительная привилегия, и вот теперь он лишался ее. Из-за внутреннего стремления к смерти, о существовании которого он и сам не подозревал, Мерроу с полным безразличием встретил свое развенчание. Теперь он спешил в свое последнее убежище. Подобно тому как Прайен (по мнению многих из нас) симулировал болезнь, чтобы уцелеть, так Мерроу с мрачным упорством шел навстречу смерти, которой он хотел, сам того не зная.
Это было страшное зрелище. Я припомнил, как он вместе с Бреддоком весело мчался по полю с ведром углей из кучи золы, высившейся позади солдатской столовой; как, широко улыбаясь, возвращался в строй с полученным орденом, в то время как летчики шумно приветствовали его, а медицинские сестры размахивали своими шапочками; как он таращил глаза, рассказывая о счастливицах, прикладывающих щечку к его восьмидолларовой подушке. И искренне поверил в его кажущуюся несокрушимую жизненность, и, боюсь, он сам поверил в нее. Сейчас Мерроу казался дряхлым стариком, который с нетерпением всем существом ждал своего последнего часа. Его лицо выражало чуть заметное удивление.
Раньше я ненавидел Мерроу, но сейчас, глядя на него, испытывал лишь отчаяние. Ни гордости, ни радости не ощущал я от того, что занимал его место.
Сейчас, вспоминая все это, могу сказать, что в те минуты я почти не испытывал страха. Мы все еще летели над побережьем в изуродованном самолете, который все равно не мог дотянуть до Англии, но вот-вот должны были покинуть вражескую территорию и, теряя высоту, опускались все ниже и ниже, в сопровождении четырех «спитфайров», летавших вокруг нас в радиусе двух миль. Почему же я испытывал сейчас меньший страх, чем даже в тех случаях, когда нам угрожала гораздо меньшая опасность? Думаю, что это объяснялось моими чувствами к тем, кто еще оставался со мной: к Хендауну, Хеверстроу, Лембу, Фарру, Брегнани, к телу Брандта, к еще живой оболочке Мерроу. Возможно, мужество и любовь – одно и то же. Я терпеть не мог Макса, думаю, даже ненавидел его. Но вместе с тем, должно быть, беспокоился за него, потому что боролся за его жизнь. (Безусловно, перед самым концом – слишком поздно! – взгляд Макса выражал мужество, или, иными словами, ллюбовь.) Фарр меня совершенно не интересовал. Мерроу – так мне казалось до сих пор – я ненавидел. И все же они не были мне вовсе безразличны. Любовь, как страх и гнев, то разгорается, то затухает в нас, и, наверное, в тот день она была достаточно сильна во мне, чтобы заставить действовать, хотя я чувствовал себя отвратительно, отвратительно, отвратительно.
4
В двадцать девять минут шестого мы пересекли побережье севернее Остенде и оставили справа синее устье Западной Шельды. Мы шли на шести тысячах ста футах и теряли до трехсот футов высоты в минуту.
– Клинт, ты занят? – спросил я.
– Дежурю у хвостового пулемета. – Он, видимо, перебрался туда по своей инициативе, после того как выбросился Малыш.
– А знаешь, нам нужно подготовиться.
– Да я готов, масса босс.
– Слушайте все. Мы обязаны максимально облегчить самолет. Пулеметы с небольшим запасом патронов оставьте напоследок. Остальные боеприпасы выбросить. Лемб, сохрани радиопеленгатор и радиостанцию, а все другое выбрасывай за борт. Начинайте с того, что не надо отрывать или отвинчивать, – с бронежилетов и прочего.
В море полетели приборы и оборудование, стоившие тысячи долларов.
Хендаун, медленно вращая турель, продолжал наблюдать за небом. На высоте около пяти с половиной тысяч футов он доложил, что на нас пикируют несколько двухмоторных истребителей, и все бросились к своим пулеметам: несмотря на «спитфайры», немцы напали на нас, и мы, только для того, чтобы показать, что еще далеко не беззащитны, расстреляли оставшиеся патроны. Однако один из немецких истребителей все же добился успеха – ему, кажется, удалось попасть в первый двигатель, – во всяком случае, он начал давать перебои, хотя, по правде говоря, уже давно барахлил. Сделав один заход, истребители отправились на поиски других отбившихся от соединения самолетов.
Во время атаки немцев Батчер Лемб вдруг оживился – впервые за всю его карьеру воздушного стрелка. Он кричал по внутреннему телефону, ругал немцев, просил меня маневрировать с таким расчетом, чтобы они не могли повиснуть у нас на хвосте. Что с ним произошло?
Мы летели по прямой; я не осмеливался прибегнуть к противоистребительному маневрированию, поскольку наша скорость лишь ненамного превышала минимальную критическую. Еще раньше я решил, что чем больше мы снизимся и чем плотнее, следовательно, станет воздух, тем больше я продержусь с двигателями, работающими в заданном режиме, но к этому времени, хотя в создавшейся обстановке я старался выжать из них все, что можно, первый двигатель начал все чаще работать с перебоями. В результате двигатель номер четыре постепенно уводил нас влево, а когда Лемб крикнул, что ему удалось установить связь со станцией наведения, и я включил свой радиоприемник, один из этих вежливых английских голосов, прозвучавший так, словно его обладатель находился в соседней комнате и разговаривал со мной по телефону, спросил:
– Сэр, вам не кажется, что вы отклоняетесь от установленного курса?
Взглянув на компас, я обнаружил, что мы в самом деле отклонились к югу и летим курсом примерно в двести пятьдесят градусов. У меня возникло такое чувство, будто кто-то в Англии наблюдает за мной, и, проговорив: «Да, да, прошу прощения», я начал разворачивать самолет. Очевидно, на станции тщательно проверили мой курс, обнаружили, что я отклоняюсь на юг и подумали: «Ого, этот шутник может вообще пролететь мимо Англии», забеспокоились и велели мне внести соответствующую поправку, – впрочем, не велели, а с присущим англичанам тактом попросили. Вот и толкуйте о любви. Да, я влюбился в этот голос.
5
Сейчас я любил Англию. Я жаждал Англию. На некотором расстоянии слева от нас смутно просматривались отвесные кручи восточного берега на участке от Дувра до Маргета, где гасла в тени огненная дорожка заката. Я напрягал все свои нервы и мускулы, пытаясь пролететь как можно дальше, лаская почти вышедший из повиновения самолет: он летел с задранным носом, готовый вот-вот совсем потерять скорость, но все же летел, и мне даже удалось предотвратить дальнейшую потерю высоты. Я призывал чудо, которое удержало бы меня в воздухе и доставило в Англию. Я хотел добраться до Англии и понимал бесплодность своего желания. Я хотел снова – еще бы только раз! – пролететь над удивительным узором зеленых лужаек, бесконечными проселочными дорогами и живыми изгородями, над деревушками, погруженными в вечерний покой, над городом Или, раскинувшимся на холме, голландскими оросительными каналами, древними кортами Кембриджа, воспитавшего, как рассказывала Дэфни, таких великих людей, как Бэкон, Бен Джонсон, Кромвель, Мильтон, Драйден, Ньютон, Питт Младший, Байрон, Дарвин, Теккерей.
Я хотел Дэфни. Я хотел еще раз побыть с моей Дэф и, лежа на лугу у медленно текущей речки, положив голову ей на колени, поговорить о нас. Разве не мог бы я увидеть ее снова и сказать, что хотел совсем другого разговора? Я хотел пожить еще. Разве человек не может попытаться начать все сначала и надеяться, что у него получися хорошо?
Я так устал! Я до боли тосковал о своей кровати в Пайк-Райлинге. Броситься бы на нее и спать – суток четверо подряд.
На мгновение я поднес левую руку к горлу. Перчатки я снял, и мои пальцы прикоснулись к мягкой ткани… Кусок шелка – мой шарф, вырезанный из парашюта Кида Линча. На меня нахлынула волна злости и страха, и я понял, что хочу большего, чем то, на что мог надеяться. Я хотел, чтобы вернулись и Линч, и Бреддок, и Кози, и полковник Уэлен, и Сайлдж, и Стидмен, и Кудрявый Джоунз, и все те, кто покоился на кладбище в Кембридже, где из месяца в месяц добросовестно трудились маленький экскаватор, автопгрузчик и буольдозер. Я хотел, чтобы ничего этого не происходило, хотел снова оказаться в Донкентауне, где летом, в такую же вот пору, все было тихо и мирно, помахивал хвостом кудлатый пес, гудела большая муха да в отдалении погроыхивал подъемный мост, пропуская баржу с углем.
Я очень хотел, чтобы вернулся Мерроу, – тот, за кого он выдавал себя, – человек, с которым невозможно ужиться; я хотел, чтобы вернулись Прайен и Малыш. И Макс.
О, Боже, Боже!
– Клинт, ты мог бы прийти на минутку? – Мне надо было сказать ему нечто такое, о чем я не хотел распространяться по внутреннему телефону.
Через несколько секунд он стоял у меня за спиной. Пересиливая свист ветра в пробоинах приборной панели, я крикнул:
– Клинт, хочу попросить тебя об одном трудном деле. – Я не мог взглянуть ему в лицо. – Ты не мог бы пробраться вниз, отвязать там… как это назвать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64