https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/110x80/
– до меня донесся рев авиационных моторов.
Я бросился к окну и только тут с чувством облегчения все понял: какой-то не в меру старательный начальник наземного экипажа в последний раз опробовал двигатели, едва не отказавшие во время недавнего рейда; он хотел, чтобы его «бэби» стоимостью в миллион долларов возвратился домой и после следующего вылета, ибо должен был прожить установленный срок и, кроме того, как бы нес в себе частицу его плоти и крови.
Стоя у окна и посматривая на медленно клубившийся туман – в полосе падавшего из уборной света он казался тяжелым, как свежий пар, – я подумал, что если мне в чем-то и повезло, так только в том, что у нас отличный самолет. Наша машина, «Тело», как назвал ее Мерроу, была из тех, что в первом же полете заявляют о своей полной надежности, а каждый выполненный на ней маневр только подтверждает, что она послушна не меньше, чем автомобиль «линкольн-континенталь» или самая послушная кошечка. Некоторые самолеты просто дрянь, у них то и дело выходят из строя совершенно не связанные между собой детали: сегодня – жалюзи обтекателя двигателя, завтра – турбинка, послезавтра – самолетное переговорное устройство плюс всякие мелочи, вроде невозможности включить ток в летное обмундирование с обогревом; и так день за днем, все с одной и той же машиной. Эти, с позволения сказать, самолеты трясутся, как напуганные, словно их застали врасплох при отправлении естественных надобностей или словно они чувствуют, что нашкодили. Плохие машины. Быть может, они не реже других благополучно возвращались из полетов, но представляю, сколько приходилось попотеть, чтобы привести их обратно; конечно, мы радовались, что у нас машинка хоть куда. Мы не смогли принять участие лишь в одном рейде – еще в мае, на Киль, причем только потому, что Мерроу и начальник нашего наземного экипажа Ред Блек затеяли свару из-за неполадок в двигателе; в остальных случаях дело ограничивалось самое большее маленьким осколком снаряда, но уж этого-то наш самолет никак не мог избежать. Да и такие неприятности происходили сравнительно редко. Один из наших технарей с непроизносимой фамилией Перзанский и еще с дюжиной «з», «к», «й», за что Мерроу звал его «Алфавитным Супом», а мы просто «Супи», – так вот, этот Супи даже подал рапорт о переводе в другой наземный экипаж, поскольку, по его словам, обслуживать «Тело» чертовски скучно – все равно что служить зазывалой на бензозаправочной станции, однако власть предержащие не вняли его просьбе. «Ко всем чертям такую войну, – сказал однажды Супи. – А вот я избегаю шлюх, если они не могут наградить меня триппером. Жизнь так коротка! Вы обязаны рисковать». И он плевал на «Тело» – такую чистенькую, такую аккуратненькую машину. Она-то не имела того, о чем тосковал Супи. Однако все мы, остальные, были довольны. Да, да, довольны.
Меня охватило прежнее чувство любви к Дэфни, и я снова стал думать о ней. Я отошел от окна и присел на стульчак; книга бедняги Кида «Хороший солдат» лежала замусоленными страницами вниз на цементном полу, под крайней слева раковиной; я положил подбородок на кулаки и вспомнил, как впервые увидел Дэфни в баре офицерского клуба; я не сказал ей тогда ни слова. Самовлюбленным взглядом она посмотрела на свою руку, потом на грудь, чтобы убедиться, что мила, как всегда. Потом я вспомнил, как она, закрыв дверь своей комнаты в Кембридже, когда мы впервые остались наедине, сидела у зеркала и посматривала на себя так, словно хотела сказать: «Ну, разве я не паинька?»
Я вернулся к себе, надеясь насладиться еще более приятными воспоминаниями, и лег на койку не раздеваясь. Мне не следовало возвращаться. Войдя в комнату, я сразу почувствовал Мерроу, того Мерроу, которого мне помогла увидеть Дэфни, того, кто причинил мне такую боль, того, кто оказался такой фальшивкой, такой мелкой фальшивкой. Я знал. Теперь я знал Базза.
Но вместе с тем я знал и о том, каким чудесным он был и может быть.
Я вновь мысленно увидел, как взрывается самолет Бреддока, увидел Кида Линча и нечто не поддающееся описанию, во что превратил его прекрасный мозг осколок двадцатимиллиметрового снаряда, а также сенатора Тамалти, потчующего нас сентиментальной патриотической болтовней у командно-диспетчерской вышки. Выбирая самые мягкие выражения, скажу так: я разуверился в человечестве и презирал то, что оно делало на нашей планете. Война – гнусность, но и мир невозможен. Он невозможен, пока на земле существуют люди подобные Мерроу. Постепенно все начало расплываться, и я увидел луг, реку в влюбленными в лодках, голубое небо, свежую зелень ранней весны; я лежал, вытянувшись на спине, положив голову на колени Дэфни, а она мягкой рукой гладила и гладила мне висок.
6
Взрыв. Ослепительная вспышка пламени.
Потом я понял, что это Салли. Будильник в моей голове на этот раз подвел меня.
Потом я сообразил: нет, ничего подобного. Просто я задремал не раздеваясь – вот в чем дело. Черт бы меня побрал!
– Выкатывайся, мальчик, – проворчал Салли, не сводя луч фонарика с моего лица. Толстяк Салли всегда старался оставаться в тени. – Нет, вы только взгляните на старину Боу, – добавил он, – так и хочет перехитрить наш собачий порядок. – Салли, видимо, подумал, что я надел летное обмундирование еще с вечера. – Инструктаж в шесть.
Я замигал от яркого света и крикнул:
– Убери!
Однако Салли – он наверняка за одно утро получал от нас, «купающихся в лучах славы», больше оскорблений, чем «Люфтваффе» за целый месяц, – ловко увернулся и спрятал фонарь раньше, чем я мог доставить себе удовольствие, вдребезги разбив его о стенку.
Затем Салли направился к Мерроу, но пока он шел по комнате, отчетливый, как труба Сачмо Прозвище Луи Армстронга – известного американского трубача и дирижера джаз-оркестра.
, голос Базза произнес:
– О'кей, мальчик Салли! Я не сплю.
Он, конечно, лгал. Он бодрствовал также, как Стоунхендж Мегалитическое сооружение в Англии, сложенное из массивных каменных плит.
, но и во сне сумел подсознательно увильнуть от встречи со слепящим лучом фонарика.
Одетый и готовый к вылету, я мог позволить себе, как всегда делал Базз, полежать еще немного. Я прислушивался к шуму в нашем бараке, к тому, как люди вставали, тащились в уборную, хлопали дверцами металлических шкафчиков, спускали воду в унитазах. Я слышал, как Уильсон, фальшивя, запел: «О, какое прекрасное утро», нажимая на слово «прекрасное» – не иначе, он выглянул в окно и увидел туман. Новичок по фамилии Шуман, всего лишь с тремя боевыми вылетами за душой, но такой же громогласный, как Мерроу в начале нашей службы в Англии, ругал теплую воду, а Малтиц, парень, который говорил так, словно у него каша во рту, – он лежал на своей койке и не спал, хотя и не участвовал в вылете, так как его самолет пострадал во время рейда на Абвиль-Друкат и теперь ожидал, когда его подлатают ребята из ангара, – орал нам всем:
– Ни пуха ни пера, детки! Пошлите мне открытку, а? Да скорее возвращайтесь, а?
В ответ загремел хор ругательств:
– Поди высеки себя!.. Поцелуй меня в задницу!.. Заткнись, милашка!
Матлиц только пронзительно и визгливо смеялся – так кричит ночью полярная гагара.
Вскоре люди начали покидать барак. Дверь с сильной пружиной то и дело хлопала, сотрясая всю постройку.
Я вновь подумал о нашей последней встрече с Дэфни, о том, что я узнал о Мерроу, и о том, как не похоже мое нынешнее пробуждение на все предыдущие, и остро почувствовал и сожаление и утрату – утрату того, другого Мерроу, которым я так восхищался, или, пожалуй, утрату другого Чарльза Боумена, другого меня, который восхищался и был так наивен.
В конце концов Мерроу встал, мгновенно оделся и, словно во сне, вышел из комнаты. Меня он не заметил, да он, вероятно, и глаз-то не открывал, он вообще никогда никого не замечал, разве что изредка, когда хотел произвести впечатление.
Я последовал за ним.
В дни боевых вылетов нас кормили в столовой номер один для старших офицеров. Она ничем не отличалась от нашей, только в ней обычно столовались старшие офицеры и наезжавшие к нам большие начальники. По их мнению, это заставляло нас, капитанов и вторых лейтенантов, сознавать все свое значение в те дни, когда нам предстояло рисковать своей дешевой жизнью, хотя в большинстве случаев нас просто раздражал вид самодовольных штабистов, ходивших в больших чинах; если завтрак назначался, скажем, на два тридцать, они являлись все, как один, потому что вообще еще не ложились спать после игры в картишки, светской вечеринки либо приема у какой-нибудь старой выдры, причем некоторые из них приходили вдребезги пьяными или основательно «под мухой». Шутнички из обозной роты! Отвратительно!
Из-за переноса вылета завтрак в то утро так запоздал, что в столовой было пустынно, как в склепе, из штабников пришло только несколько ребят – работников оперативного и разведывательного отделений. Был здесь и Шторми; он выглядел как туча, грозящая мелким моросящим дождем.
Рядом со мной на скамейку плюхнулся Перкинс; глаза у него затекли.
– Представляю себе, как наше начальство пускает сейчас слюни в подушки, – мрачно заметил он.
– Но не могли же они до такого времени оставаться на ногах, – ответил я. – Это прямо-таки узасно для морального духа офицеликов.
– Сукины дети, – проворчал Перкинс.
Когда почти все уже собрались, в столовую не спеша вошел Мерроу. Должно быть, он умылся в уборной для старших офицеров, рядом с их салоном, потому что выглядел свеженьким, словно новорожденный. Мерроу отпустил какую-то шутку; я видел, как сморщился от боли и разозлился Стидман, когда Базз шлепнул его по спине.
На столах появились полные сковороды бекона, похожего на пропитанные маслом тряпки, и желтой кашицы пополам с водой – яичницы из порошка. А еще блинчики, тост, колбасный фарш и бобы (именно то, что нужно для полетов на большой высоте, – спросите у Прайена, стрелка нашей хвостовой установки!). Когда на стол ставили пропитанную водой яичницу, я отвернул нос.
– Ку-ка-ре-ку! – закричал Перкинс.
Я налил себе чашку кофе, еще одну и еще. Предполагалось, что есть надо обязательно, я знал об этом, но просто не мог себя заставить, что бы там ни говорил док Ренделл.
Иногда в дни боевых вылетов я вообще не брал ни крошки в рот. Во время завтрака – кофе, затем четыре, шесть, а то и восемь часов в воздухе, где я, как понимаете, был слишком занят (давайте скажем так), чтобы есть превосходный бортпаек, поставляемый дядюшкой Сэмом для своих воюющих мальчиков; потом, после полета и всяких связанных с ним дел, в столовой из-за позднего времени вам могли предложить только холодные остатки, к тому же я считал, что на пустой желудок лучше спится.
Доктора я видел ровно неделю назад. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, рядом с металлическими шкафчиками оливково-зеленого цвета, и переводил пристальный взгляд с большого ретушированного портрета своей жены, чем-то напоминавшей полевую мышь, то на мое лицо с кожей нездорового оттенка, то на свои пальцы с наполовину изгрызенными ногтями, за что его никак нельзя было винить – ведь он постоянно отвечал за пятьдесят измотанных летчиков; время от времени он посматривал на стопку медицинских книжек, которые доказывали прогрессирующее неблагополучие со здоровьем пилотов и могли бы послужить обвинительными документами против снисходительных психиатров, из патриотического усердия готовых признавать «годными» даже заведомых психов; потом на свою трубку; на стену; на небо, которое уносило многих его беспокойных пациентов в самую пасть врага и порой доставляло обратно. Он велел мне есть по утрам. Постоянно твердил о калориях. О дополнительных трудностях, возникающих во время полета при отсутствии правильного питания. О резервах организма. И все такое прочее.
Я ответил, что вообще ничего не ем во время завтрака.
По утрам, в дние боевых вылетов, мне просто надо заставлять себя что-нибудь съесть, сказал он.
– Док, а наш мир не вызывает у вас тошноты?
Он взглянул на меня, и его глаза с покрасневшими веками ответили: «Сплошь да рядом», щеки конвульсивно задергались, и на лице появилась широкая улыбка, и он рассказал мне басню, тут же, по-моему, придуманную.
– Жила-была ворона; аппетит у нее был как у кондора, а может, как у козла. Только интересовал ее не вкус вещей, а то, как они выглядят. Ей нравились сверкающие предметы, всякие серебряные и другие блестящие вещицы, и как-то однажды она проглотила дамское кольцо, никелевую монетку, потерянную ребенком на обочине дороги, пуговицу от воротничка священника, блестку с платья, сурдинку от скрипки, жетон для радиолы-автомата и много всякой другой дряни. В полдень ворону начало тошнить, и она сказала себе: «Кажется, я что-то съела». Неприятное ощущение в зобу усиливалось, и в конце концов ворону вырвало. Проглоченные предметы показались вороне такими красивыми, что ей захотелось снова проглотить их, но, рассудив, что какой-то из них и был причиной ее недомогания, она решила не трогать ни одного и улетела, чувствуя, что могла бы получить удовольствие, да не сумела. Мораль ясна?
– Не завтракать перед боевым вылетом.
– Неправильно. Мораль такова: подчас люди начинают понимать, что совершили ошибку, лишь после того, когда ее уже невозможно исправить.
– А знаете, док, – сказал я, – вы самый хитрющий человек из всех, кого я встречал.
– А мне иногда думается, что я круглый идиот, – ухмыльнулся доктор.
Может, и в самом деле? Какое отношение, черт побери, эта ворона имеет ко мне? Никакого. И все же я вышел от доктора в превосходном настроении. Один его взгляд действовал лучше всякого тонизирующего средства.
7
В помещение для предполетных инструктажей я пришел одним из первых; вместительный барак с цементным полом заполняли ряды складных стульев человек на двести пятьдесят. На небольшом возвышении на одном мольберте стояла классная доска, на другом висела карта, закрытая черной тканью. Сильные театральные прожекторы, прикрепленные к одной из стальных балок под потолком, бросали на возвышение яркие снопы света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Я бросился к окну и только тут с чувством облегчения все понял: какой-то не в меру старательный начальник наземного экипажа в последний раз опробовал двигатели, едва не отказавшие во время недавнего рейда; он хотел, чтобы его «бэби» стоимостью в миллион долларов возвратился домой и после следующего вылета, ибо должен был прожить установленный срок и, кроме того, как бы нес в себе частицу его плоти и крови.
Стоя у окна и посматривая на медленно клубившийся туман – в полосе падавшего из уборной света он казался тяжелым, как свежий пар, – я подумал, что если мне в чем-то и повезло, так только в том, что у нас отличный самолет. Наша машина, «Тело», как назвал ее Мерроу, была из тех, что в первом же полете заявляют о своей полной надежности, а каждый выполненный на ней маневр только подтверждает, что она послушна не меньше, чем автомобиль «линкольн-континенталь» или самая послушная кошечка. Некоторые самолеты просто дрянь, у них то и дело выходят из строя совершенно не связанные между собой детали: сегодня – жалюзи обтекателя двигателя, завтра – турбинка, послезавтра – самолетное переговорное устройство плюс всякие мелочи, вроде невозможности включить ток в летное обмундирование с обогревом; и так день за днем, все с одной и той же машиной. Эти, с позволения сказать, самолеты трясутся, как напуганные, словно их застали врасплох при отправлении естественных надобностей или словно они чувствуют, что нашкодили. Плохие машины. Быть может, они не реже других благополучно возвращались из полетов, но представляю, сколько приходилось попотеть, чтобы привести их обратно; конечно, мы радовались, что у нас машинка хоть куда. Мы не смогли принять участие лишь в одном рейде – еще в мае, на Киль, причем только потому, что Мерроу и начальник нашего наземного экипажа Ред Блек затеяли свару из-за неполадок в двигателе; в остальных случаях дело ограничивалось самое большее маленьким осколком снаряда, но уж этого-то наш самолет никак не мог избежать. Да и такие неприятности происходили сравнительно редко. Один из наших технарей с непроизносимой фамилией Перзанский и еще с дюжиной «з», «к», «й», за что Мерроу звал его «Алфавитным Супом», а мы просто «Супи», – так вот, этот Супи даже подал рапорт о переводе в другой наземный экипаж, поскольку, по его словам, обслуживать «Тело» чертовски скучно – все равно что служить зазывалой на бензозаправочной станции, однако власть предержащие не вняли его просьбе. «Ко всем чертям такую войну, – сказал однажды Супи. – А вот я избегаю шлюх, если они не могут наградить меня триппером. Жизнь так коротка! Вы обязаны рисковать». И он плевал на «Тело» – такую чистенькую, такую аккуратненькую машину. Она-то не имела того, о чем тосковал Супи. Однако все мы, остальные, были довольны. Да, да, довольны.
Меня охватило прежнее чувство любви к Дэфни, и я снова стал думать о ней. Я отошел от окна и присел на стульчак; книга бедняги Кида «Хороший солдат» лежала замусоленными страницами вниз на цементном полу, под крайней слева раковиной; я положил подбородок на кулаки и вспомнил, как впервые увидел Дэфни в баре офицерского клуба; я не сказал ей тогда ни слова. Самовлюбленным взглядом она посмотрела на свою руку, потом на грудь, чтобы убедиться, что мила, как всегда. Потом я вспомнил, как она, закрыв дверь своей комнаты в Кембридже, когда мы впервые остались наедине, сидела у зеркала и посматривала на себя так, словно хотела сказать: «Ну, разве я не паинька?»
Я вернулся к себе, надеясь насладиться еще более приятными воспоминаниями, и лег на койку не раздеваясь. Мне не следовало возвращаться. Войдя в комнату, я сразу почувствовал Мерроу, того Мерроу, которого мне помогла увидеть Дэфни, того, кто причинил мне такую боль, того, кто оказался такой фальшивкой, такой мелкой фальшивкой. Я знал. Теперь я знал Базза.
Но вместе с тем я знал и о том, каким чудесным он был и может быть.
Я вновь мысленно увидел, как взрывается самолет Бреддока, увидел Кида Линча и нечто не поддающееся описанию, во что превратил его прекрасный мозг осколок двадцатимиллиметрового снаряда, а также сенатора Тамалти, потчующего нас сентиментальной патриотической болтовней у командно-диспетчерской вышки. Выбирая самые мягкие выражения, скажу так: я разуверился в человечестве и презирал то, что оно делало на нашей планете. Война – гнусность, но и мир невозможен. Он невозможен, пока на земле существуют люди подобные Мерроу. Постепенно все начало расплываться, и я увидел луг, реку в влюбленными в лодках, голубое небо, свежую зелень ранней весны; я лежал, вытянувшись на спине, положив голову на колени Дэфни, а она мягкой рукой гладила и гладила мне висок.
6
Взрыв. Ослепительная вспышка пламени.
Потом я понял, что это Салли. Будильник в моей голове на этот раз подвел меня.
Потом я сообразил: нет, ничего подобного. Просто я задремал не раздеваясь – вот в чем дело. Черт бы меня побрал!
– Выкатывайся, мальчик, – проворчал Салли, не сводя луч фонарика с моего лица. Толстяк Салли всегда старался оставаться в тени. – Нет, вы только взгляните на старину Боу, – добавил он, – так и хочет перехитрить наш собачий порядок. – Салли, видимо, подумал, что я надел летное обмундирование еще с вечера. – Инструктаж в шесть.
Я замигал от яркого света и крикнул:
– Убери!
Однако Салли – он наверняка за одно утро получал от нас, «купающихся в лучах славы», больше оскорблений, чем «Люфтваффе» за целый месяц, – ловко увернулся и спрятал фонарь раньше, чем я мог доставить себе удовольствие, вдребезги разбив его о стенку.
Затем Салли направился к Мерроу, но пока он шел по комнате, отчетливый, как труба Сачмо Прозвище Луи Армстронга – известного американского трубача и дирижера джаз-оркестра.
, голос Базза произнес:
– О'кей, мальчик Салли! Я не сплю.
Он, конечно, лгал. Он бодрствовал также, как Стоунхендж Мегалитическое сооружение в Англии, сложенное из массивных каменных плит.
, но и во сне сумел подсознательно увильнуть от встречи со слепящим лучом фонарика.
Одетый и готовый к вылету, я мог позволить себе, как всегда делал Базз, полежать еще немного. Я прислушивался к шуму в нашем бараке, к тому, как люди вставали, тащились в уборную, хлопали дверцами металлических шкафчиков, спускали воду в унитазах. Я слышал, как Уильсон, фальшивя, запел: «О, какое прекрасное утро», нажимая на слово «прекрасное» – не иначе, он выглянул в окно и увидел туман. Новичок по фамилии Шуман, всего лишь с тремя боевыми вылетами за душой, но такой же громогласный, как Мерроу в начале нашей службы в Англии, ругал теплую воду, а Малтиц, парень, который говорил так, словно у него каша во рту, – он лежал на своей койке и не спал, хотя и не участвовал в вылете, так как его самолет пострадал во время рейда на Абвиль-Друкат и теперь ожидал, когда его подлатают ребята из ангара, – орал нам всем:
– Ни пуха ни пера, детки! Пошлите мне открытку, а? Да скорее возвращайтесь, а?
В ответ загремел хор ругательств:
– Поди высеки себя!.. Поцелуй меня в задницу!.. Заткнись, милашка!
Матлиц только пронзительно и визгливо смеялся – так кричит ночью полярная гагара.
Вскоре люди начали покидать барак. Дверь с сильной пружиной то и дело хлопала, сотрясая всю постройку.
Я вновь подумал о нашей последней встрече с Дэфни, о том, что я узнал о Мерроу, и о том, как не похоже мое нынешнее пробуждение на все предыдущие, и остро почувствовал и сожаление и утрату – утрату того, другого Мерроу, которым я так восхищался, или, пожалуй, утрату другого Чарльза Боумена, другого меня, который восхищался и был так наивен.
В конце концов Мерроу встал, мгновенно оделся и, словно во сне, вышел из комнаты. Меня он не заметил, да он, вероятно, и глаз-то не открывал, он вообще никогда никого не замечал, разве что изредка, когда хотел произвести впечатление.
Я последовал за ним.
В дни боевых вылетов нас кормили в столовой номер один для старших офицеров. Она ничем не отличалась от нашей, только в ней обычно столовались старшие офицеры и наезжавшие к нам большие начальники. По их мнению, это заставляло нас, капитанов и вторых лейтенантов, сознавать все свое значение в те дни, когда нам предстояло рисковать своей дешевой жизнью, хотя в большинстве случаев нас просто раздражал вид самодовольных штабистов, ходивших в больших чинах; если завтрак назначался, скажем, на два тридцать, они являлись все, как один, потому что вообще еще не ложились спать после игры в картишки, светской вечеринки либо приема у какой-нибудь старой выдры, причем некоторые из них приходили вдребезги пьяными или основательно «под мухой». Шутнички из обозной роты! Отвратительно!
Из-за переноса вылета завтрак в то утро так запоздал, что в столовой было пустынно, как в склепе, из штабников пришло только несколько ребят – работников оперативного и разведывательного отделений. Был здесь и Шторми; он выглядел как туча, грозящая мелким моросящим дождем.
Рядом со мной на скамейку плюхнулся Перкинс; глаза у него затекли.
– Представляю себе, как наше начальство пускает сейчас слюни в подушки, – мрачно заметил он.
– Но не могли же они до такого времени оставаться на ногах, – ответил я. – Это прямо-таки узасно для морального духа офицеликов.
– Сукины дети, – проворчал Перкинс.
Когда почти все уже собрались, в столовую не спеша вошел Мерроу. Должно быть, он умылся в уборной для старших офицеров, рядом с их салоном, потому что выглядел свеженьким, словно новорожденный. Мерроу отпустил какую-то шутку; я видел, как сморщился от боли и разозлился Стидман, когда Базз шлепнул его по спине.
На столах появились полные сковороды бекона, похожего на пропитанные маслом тряпки, и желтой кашицы пополам с водой – яичницы из порошка. А еще блинчики, тост, колбасный фарш и бобы (именно то, что нужно для полетов на большой высоте, – спросите у Прайена, стрелка нашей хвостовой установки!). Когда на стол ставили пропитанную водой яичницу, я отвернул нос.
– Ку-ка-ре-ку! – закричал Перкинс.
Я налил себе чашку кофе, еще одну и еще. Предполагалось, что есть надо обязательно, я знал об этом, но просто не мог себя заставить, что бы там ни говорил док Ренделл.
Иногда в дни боевых вылетов я вообще не брал ни крошки в рот. Во время завтрака – кофе, затем четыре, шесть, а то и восемь часов в воздухе, где я, как понимаете, был слишком занят (давайте скажем так), чтобы есть превосходный бортпаек, поставляемый дядюшкой Сэмом для своих воюющих мальчиков; потом, после полета и всяких связанных с ним дел, в столовой из-за позднего времени вам могли предложить только холодные остатки, к тому же я считал, что на пустой желудок лучше спится.
Доктора я видел ровно неделю назад. Он сидел за письменным столом в своем кабинете, рядом с металлическими шкафчиками оливково-зеленого цвета, и переводил пристальный взгляд с большого ретушированного портрета своей жены, чем-то напоминавшей полевую мышь, то на мое лицо с кожей нездорового оттенка, то на свои пальцы с наполовину изгрызенными ногтями, за что его никак нельзя было винить – ведь он постоянно отвечал за пятьдесят измотанных летчиков; время от времени он посматривал на стопку медицинских книжек, которые доказывали прогрессирующее неблагополучие со здоровьем пилотов и могли бы послужить обвинительными документами против снисходительных психиатров, из патриотического усердия готовых признавать «годными» даже заведомых психов; потом на свою трубку; на стену; на небо, которое уносило многих его беспокойных пациентов в самую пасть врага и порой доставляло обратно. Он велел мне есть по утрам. Постоянно твердил о калориях. О дополнительных трудностях, возникающих во время полета при отсутствии правильного питания. О резервах организма. И все такое прочее.
Я ответил, что вообще ничего не ем во время завтрака.
По утрам, в дние боевых вылетов, мне просто надо заставлять себя что-нибудь съесть, сказал он.
– Док, а наш мир не вызывает у вас тошноты?
Он взглянул на меня, и его глаза с покрасневшими веками ответили: «Сплошь да рядом», щеки конвульсивно задергались, и на лице появилась широкая улыбка, и он рассказал мне басню, тут же, по-моему, придуманную.
– Жила-была ворона; аппетит у нее был как у кондора, а может, как у козла. Только интересовал ее не вкус вещей, а то, как они выглядят. Ей нравились сверкающие предметы, всякие серебряные и другие блестящие вещицы, и как-то однажды она проглотила дамское кольцо, никелевую монетку, потерянную ребенком на обочине дороги, пуговицу от воротничка священника, блестку с платья, сурдинку от скрипки, жетон для радиолы-автомата и много всякой другой дряни. В полдень ворону начало тошнить, и она сказала себе: «Кажется, я что-то съела». Неприятное ощущение в зобу усиливалось, и в конце концов ворону вырвало. Проглоченные предметы показались вороне такими красивыми, что ей захотелось снова проглотить их, но, рассудив, что какой-то из них и был причиной ее недомогания, она решила не трогать ни одного и улетела, чувствуя, что могла бы получить удовольствие, да не сумела. Мораль ясна?
– Не завтракать перед боевым вылетом.
– Неправильно. Мораль такова: подчас люди начинают понимать, что совершили ошибку, лишь после того, когда ее уже невозможно исправить.
– А знаете, док, – сказал я, – вы самый хитрющий человек из всех, кого я встречал.
– А мне иногда думается, что я круглый идиот, – ухмыльнулся доктор.
Может, и в самом деле? Какое отношение, черт побери, эта ворона имеет ко мне? Никакого. И все же я вышел от доктора в превосходном настроении. Один его взгляд действовал лучше всякого тонизирующего средства.
7
В помещение для предполетных инструктажей я пришел одним из первых; вместительный барак с цементным полом заполняли ряды складных стульев человек на двести пятьдесят. На небольшом возвышении на одном мольберте стояла классная доска, на другом висела карта, закрытая черной тканью. Сильные театральные прожекторы, прикрепленные к одной из стальных балок под потолком, бросали на возвышение яркие снопы света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64