мебель для ванных акватон
Посовещавшись, мы с Негрокусом сообщили Реду Блеку, что на обратном пути третий двигатель работал из рук вон плохо.
На послеполетном опросе члены экипажа «Девушки, согласной на все» заявили, что их самолет попал под обстрел явно наших пулеметов, причем, насколько они сумели определить, огонь велся с правого борта «Тела». Воздушные стрелки, поглощенные во время боя наблюдением за вражескими самолетами, не могли с полной уверенностью отрицать, что трасса их огня не пересекалась с курсом товарищей, поэтому обвинение, высказанное к тому же столь категорично, было для нашего экипажа весьма неприятно, – не удивительно, что Мерроу ринулся с пеной у рта защищать Фарра. Спать он лег взбешенным.
И проснулся взбешенным. В час сорок пять Салли разбудил летчиков, но обошел нас с Мерроу. Я проснулся от поднявшегося вокруг шума, оделся и зашел в оперативное отделение, гду узнал, что «Тело» отстранено от полетов, так как в третьем двигателе обнаружен осколок зенитного снаряда и двигатель нуждается в ремонте. Я отпраивлся на инструктаж, поскольку уже встал и надо было как-то убить время, узнал здесь, что группа получила задание разбомбить аэродром в Абвиль-Друкате, и расстроился, потому что полет предстоял нетрудный. Участники инструктажа уже сверяли часы – было около трех пятнадцати, когда появился Мерроу и устроил скандал из-за того, что его не разбудили. Я с интересом отметил, как быстро он успокоился, узнав, что я велел Реду Блеку проверить третий двигатель и что Ред нашел в нем осколок.
Позднее в то же утро, перед возвращением самолетов из рейда, я отправился повидать Дэфни. Она еще лежала в кровати в читала; волосы у нее были накручены на бигуди, лицо покрыто кремом; она огорчилась, что я застал ее в виде, так сказать, полуфабриката, и сейчас же отправила меня минут на пятнадцать погулять, пока не станет вполне законченным фабрикатом. К моему возвращению она успела одеться, убрать постель и, казалось, благоухала утренней свежестью. Я решил заняться историей с Мерроу постепенно, как бы между прочим и, возможно, во второй половине дня, но уже через пять минут, сидя на скрипучей кровати, в то время как Дэфни, скромная и спокойная, расположилась напротив на стуле с прямой спинкой, не удержался и спросил, был ли Мерроу у нее, здесь, в этой комнате.
Она посмотрела на меня долгим взглядом, словно прощалась, потом кивнула и сказала:
– Подожди!
Подожди? Я встал, и из груди у меня, как воздух из кузнечных мехов, вырвалось одно долго сдерживаемое слово:
– Почему?
Дэфни ничего не ответила, подошла к чулану, отдернула висевшую на двери занавеску и исчезла. Вскоре она вернулась с помятым кофейником и банкой американского кофе, моим подарком, и, стараясь не стучать, словно любой звук мог разбудить спавшую где-то в комнате беспощадную действительность, отмерила молотого кофе, налила воды и поставила кофейник на электроплитку. Потом снова, все так же молча, уселась на стул. Я почувствовал, что в груди у меня что-то оборвалось. Дэфни закурила сигарету.
– Мы можем подождать, пока сварится кофе? – спросила она.
Я подошел к окну и стал рассматривать дома, выходившие во двор. Один из них, прямо передо мной, был из кирпича с углами из нетесаного камня; колпак у одной из его труб покривился. Наконец послышалось бульканье. Я повернулся к Дэфни. Взгляд у нее был тусклый и усталый.
– Сахар?.. Ах, извини, любимый! Я же знаю, что ты кладешь по три кусочка.
В слово «любимый», в которое за время, проведенное вместе, мы внесли столько нового, именно нашего, она на этот раз вложила – я чувствовал! – все свое сердце, и это сердце, если только я понимал его, билось так же учащенно, как мое.
Мы сели, я успел обжечь губы первым глотком, и Дэфни спросила:
– Ну, а теперь, Боу, ты хочешь послушать о твоем командире?
– Хочу.
Глава одиннадцатая
В ВОЗДУХЕ
16. 05-16.56
1
С помощью удивительного, единственно еще не утраченного, рефлекса Мерроу удалось предотвратить переход машины в штопор, однако я, распластавшись поперек сиденья со свисавшими в открытый люк ногами и пытаясь осмыслить происходящее, позже его, хотя и на секунду-другую, понял, что мы все же не падаем. Я ощущал мощный вибрирующий столб ледяного воздуха, стремившийся вверх мимо моих ног, подобно спутной струе воздушного винта, прогоняемой через воронку, и, кажется, догадался, что с нами случилось: нос самолета сыграл роль открытого конуса воронки, а узкий проход между нашими с Мерроу сиденьями – роль горлышка, из которого с неменяющимся направлением вылетал этот миниатюрный смерч при температуре в тридцать четыре градуса ниже нуля. После того как мой слух несколько оправился от грохота первого взрыва, похожего на близкий удар грома, только значительно сильнее, я стал различать другой неприятный звук – звук двигателя, вышедшего из управления и работающего с перебоями. Слева от меня тоже, видимо, проникали струйки воздуха, и я решил, что маленькие осколки шрапнели пробили приборный пульт, но не испытывал никакого желания взглянуть на него и даже не поднял головы. Я пытался разобраться в потоке собственных чувств, таких же быстрых и холодных, как ветер в ногах. Страх охватил меня уже в тот момент, когда я увидел, как на нас устремились «мессершмитты» – уже тогда мне показалось, что именно этот заход немецких истребителей окажется для нас роковым, и я почувствовал парализующий, цепенящий страх, послуживший причиной моего бессмысленного поведения в истории с бронежилетом. Взрыв в одно мгновение превратил мой ужас в ярость. Это не был благородный гнев в адрес гуннов, а скорее ярость оттого, что постыдная трусость – да, да, прежде всего я подумал о своей постыдной трусости! – может решить мою участь. Я не допускал и мысли, что меня могут убить, однако, продолжая лежать на животе, представил себе, как ребята в общежитии судачат об «этом фрукте Боумене», позволившем себя сбить и обреченном провести остаток войны в лагере для в
оеннопленных; со слепой яростью я гнал от себя мысли, что именно к тому и клонится дело. Все это пронеслось в моем сознании в одно мгновение, как первая реакция на нависшую опасность. И только потом, благодаря выработавшейся способности ощущать телом все эволюции полета, я понял, что наша машина занимает относительно горизонтальное положение; мы летели, а не падали.
Я втащил себя на сиденье и, прежде чем застегнуть ремни и подсоединиться к переговорному и другим устройствам, взглянул на Мерроу; по-видимому, он отделался лишь незначительной царапиной на правой щеке. По укоренившейся привычке, я мгновенно перевел взгляд на приборную доску и обнаружил, что стрелка прибора, контролирующего двигатель номер два, скачет, как в осциллоскопе; на этот раз я не решился выключить двигатель без санкции Мерроу, потому что с оставшимися двумя мы должны были потерять скорость и отстать от соединения. Но и времени нельзя было терять, ибо двигатель сотрясался так сильно, что, казалось, вот-вот оторвется; я постучал Мерроу по плечу, показал рукой в перчатке на второй двигатель и жестом изобразил выключение. Мерроу пожал плечами. Каким красноречивым в своем безразличии показалось мне пожатие этих огромных плеч! Я выключил двигатель, и несмотря на сильную вибрацию, воздушный винт остановился во флюгерном положении. Приборная скорость самолета немедленно упала до ста тридцати в час, наш самолет летел теперь на двадцать пять миль медленнее, чем все соединение. Я взглянул и обнаружил, что «Тело» находится футов, вероятно, на триста ниже остальных машин нашей эскадрильи, и отчетливо ощутил облегчение при мысли, что наше соединение так огромно и что мы еще некоторое время сможем лететь среди своих, прежде чем останемся в одиночестве.
Я сказал – отчетливо. Мои чувства, мысли, переживания отличались такой же быстротой и ясностью, как и во время рейда на Киль, когда на самолете возник пожар.
Наша «крепость» поминутно норовила уклониться то вправо, то влево от курса, и Мерроу, цепляясь хваткой бульдога за свою единственную способность, которая и составляла существо его гениальности, – за свое изумительное искусство реагировать на поведение самолета, орудовал триммерами и секторами газа, пытаясь выровнять курс. Неустойчивость машины, ветер, проносившийся через люк, пробоины в приборном пульте, безразличие Мерроу, выход из строя некоторых наших приборов и вообще все, что происходило на моих глазах, заставляло думать, что нам неизбежно придется выбрасываться. Если я еще и не застегнул карабины парашюта, то, признаюсь, из-за болезненного, смешанного с восхищением любопытства к тому, как спокойно, автоатически реагировал Мерроу на происходящее. Я не сомневаюсь, что к тому времени Мерроу уже был банкротом во всех отношениях, за исключением одного: подобно ноге лягушки или хвосту ящерицы, которые продолжают двигаться даже будучи ампутированными, он еще сохранял способность управлять самолетом, и это до поры до времени спасало нас. И все же я боялся, что придется выброситься с парашютом, и прикидывал, как начну выбираться… Но уже в следующее мгновение мне стало ясно, что мы не сможем этого сделать. Мы не могли оставить самолет.
Я посмотрел вниз сквозь люк и увидел, что передняя часть носа машины разрушена; я тут же вспомнил, что всего лишь минуту назад выбрался из фонаря, и радость, низменная радость с такой силой охватила меня, что я забыл о тех двоих, что еще оставались там, но вдруг увидел руку. Левую руку. Она шевелилась и что-то нащупывала, потом я увидел голову Макса; он помогал себе одной рукой, другая была неподвижна. Пока он вползал в поле моего зрения, я увидел, что правая нога у него оторвана до середины бедра; она казалась начисто отрезанной, хотя лохмотья летного комбинезона уцелели, и он тащил их за собой, истекая кровью, а бешеный ветер трепал на нем клочья одежды. Он вполз в помещение, расположенное сразу под люком. Я понял, что мы не сможем вытолкнуть Макса из самолета для прыжка, не сможем оставить его, не сможем, следовательно, и сами выброситься на парашютах.
Сразу вслед за Максом показался на четвереньках Клинт, волочивший свой парашют; он выглядел целым и невредимым; все так же на четвереньках он отполз назад, медленно и методично снял сначала одну перчатку, потом другую, открыл крышку аварийного люка, встал на колени на краю отверстия, чтобы, вероятно, прочитать молитву, потом надел парашют и перчатки и застыл над люком, держа руку на кольце вытяжного троса и глядя через открытое отверстие вниз, в ясный полдень.
Как раз в тот момент, когда он, очевидно, намеревался выброситься, у меня внезапно мелькнуло: «А ведь нельзя разрешать ему прыгать!» Нижнее помещение было тесным и неглубоким, я мог, не вставая с сиденья, протянуть руку, прикоснуться к Клинту и попытаться убедить не делать задуманного, но тут же подумал: «Счастливчик же он, мерзавец! Может выбраться из этой штуки до того, как она развалится на куски», и на мгновение отказался от своего намерения. Казалось, его либо снесет ветром, либо он соскользнет в люк по растекающейся и замерзающей крови бедняги Макса. Я быстро протянул руку и коснулся Клинта. Большего не потребовалось. Он отказался от своего намерения. На меня он даже не взглянул.
Я наклонился и посмотрел на Макса; он лежал на спине, корчился и, что хуже всего, был в сознании; я увидел также, что с него сорвало кислородную маску, летные очки и шлем; на лице у Брандта я не заметил ни единой царапины. Все еще в полном сознании он поднял левую руку и с трогательным, умоляющим выражением показал на свой рот, и мне оставалось сделать лишь одно (мысль об этом привела меня в больший ужас, чем все, что я испытал раньше), а именно: если я не хочу допустить, чтобы Макс умер от недостатка кислорода и от холода раньше, чем попадет на госпитальную койку с белыми простынями (я уже утратил недавнюю ясность мышления, да к тому же не слушал лекции, которые полагалось слушать), мне надо спуститься вниз, на ветер, и отдать ему свою кислородную маску. Батчер Лемб, мягкий Лемб, помешанный на радио, любитель читать во время рейдов ковбойские романы, указал мне этот путь в тот день, когда Джаг Фарр потерял сознание.
Я уже стал пробираться вниз, как Клинт сорвал с себя свою маску; не знаю, подумал ли он, что на такой высоте не сможет без нее долго пробыть в сознании; сомневаюсь также, понимал ли он, что совершает акт подлинной самоотверженной любви, – понимал ли даже в тот момент, когда, надев свою маску на лицо Макса, получил от него в наградублагодарный умиротворенный взгляд; прижав резину здоровой рукой к лицу, Макс утих, как младенец, получивший соску; было видно, что он почувствовал облегчение.
Предстояло устранить последнюю опасность – быстрее подключить трубку от его маски к кислороду. Я протянул Клинту переносный баллон, и он подсоединил к нему Брандта.
Потом Клинт оторвал от тряпья, в которое превратились брюки Макса, большой клок окровавленной материи, обернул для тепла голову раненого и завязал.
Я вспомнил о запасной кислородной маске на перегородке нижнего турельного отсека и уже собрался приказать Батчеру Лембу принести ее Клинту, но, сообразив, что не связан с самолетным переговорным устройством, включил провод шлемофона в селекторный переключатель и тут же услышал пронзительный крик.
Кричал Малыш Сейлин из своей турели, даже не кричал, а визжал, а визг мужчины страшен. Сейлин оказался в своей турели, как в ловушке. Заметив, что мы выключили два двигателя (он видел их со своего места), не располагая парашютом, который, кстати, все равно был бы для него бесполезен, поскольку он не смог бы выбраться из своего гнезда, пока его не выбросит взрывом, что могло произойти в любую минуту, – Малыш чувствовал себя совершенно беспомощным, тем более что принадлежал к категории людей, привыкших всегда на кого-нибудь полагаться. Время от времени в его воплях можно было разобрать более или менее связные фразы: «Я тут как в мышеловке… Помогите мне!.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
На послеполетном опросе члены экипажа «Девушки, согласной на все» заявили, что их самолет попал под обстрел явно наших пулеметов, причем, насколько они сумели определить, огонь велся с правого борта «Тела». Воздушные стрелки, поглощенные во время боя наблюдением за вражескими самолетами, не могли с полной уверенностью отрицать, что трасса их огня не пересекалась с курсом товарищей, поэтому обвинение, высказанное к тому же столь категорично, было для нашего экипажа весьма неприятно, – не удивительно, что Мерроу ринулся с пеной у рта защищать Фарра. Спать он лег взбешенным.
И проснулся взбешенным. В час сорок пять Салли разбудил летчиков, но обошел нас с Мерроу. Я проснулся от поднявшегося вокруг шума, оделся и зашел в оперативное отделение, гду узнал, что «Тело» отстранено от полетов, так как в третьем двигателе обнаружен осколок зенитного снаряда и двигатель нуждается в ремонте. Я отпраивлся на инструктаж, поскольку уже встал и надо было как-то убить время, узнал здесь, что группа получила задание разбомбить аэродром в Абвиль-Друкате, и расстроился, потому что полет предстоял нетрудный. Участники инструктажа уже сверяли часы – было около трех пятнадцати, когда появился Мерроу и устроил скандал из-за того, что его не разбудили. Я с интересом отметил, как быстро он успокоился, узнав, что я велел Реду Блеку проверить третий двигатель и что Ред нашел в нем осколок.
Позднее в то же утро, перед возвращением самолетов из рейда, я отправился повидать Дэфни. Она еще лежала в кровати в читала; волосы у нее были накручены на бигуди, лицо покрыто кремом; она огорчилась, что я застал ее в виде, так сказать, полуфабриката, и сейчас же отправила меня минут на пятнадцать погулять, пока не станет вполне законченным фабрикатом. К моему возвращению она успела одеться, убрать постель и, казалось, благоухала утренней свежестью. Я решил заняться историей с Мерроу постепенно, как бы между прочим и, возможно, во второй половине дня, но уже через пять минут, сидя на скрипучей кровати, в то время как Дэфни, скромная и спокойная, расположилась напротив на стуле с прямой спинкой, не удержался и спросил, был ли Мерроу у нее, здесь, в этой комнате.
Она посмотрела на меня долгим взглядом, словно прощалась, потом кивнула и сказала:
– Подожди!
Подожди? Я встал, и из груди у меня, как воздух из кузнечных мехов, вырвалось одно долго сдерживаемое слово:
– Почему?
Дэфни ничего не ответила, подошла к чулану, отдернула висевшую на двери занавеску и исчезла. Вскоре она вернулась с помятым кофейником и банкой американского кофе, моим подарком, и, стараясь не стучать, словно любой звук мог разбудить спавшую где-то в комнате беспощадную действительность, отмерила молотого кофе, налила воды и поставила кофейник на электроплитку. Потом снова, все так же молча, уселась на стул. Я почувствовал, что в груди у меня что-то оборвалось. Дэфни закурила сигарету.
– Мы можем подождать, пока сварится кофе? – спросила она.
Я подошел к окну и стал рассматривать дома, выходившие во двор. Один из них, прямо передо мной, был из кирпича с углами из нетесаного камня; колпак у одной из его труб покривился. Наконец послышалось бульканье. Я повернулся к Дэфни. Взгляд у нее был тусклый и усталый.
– Сахар?.. Ах, извини, любимый! Я же знаю, что ты кладешь по три кусочка.
В слово «любимый», в которое за время, проведенное вместе, мы внесли столько нового, именно нашего, она на этот раз вложила – я чувствовал! – все свое сердце, и это сердце, если только я понимал его, билось так же учащенно, как мое.
Мы сели, я успел обжечь губы первым глотком, и Дэфни спросила:
– Ну, а теперь, Боу, ты хочешь послушать о твоем командире?
– Хочу.
Глава одиннадцатая
В ВОЗДУХЕ
16. 05-16.56
1
С помощью удивительного, единственно еще не утраченного, рефлекса Мерроу удалось предотвратить переход машины в штопор, однако я, распластавшись поперек сиденья со свисавшими в открытый люк ногами и пытаясь осмыслить происходящее, позже его, хотя и на секунду-другую, понял, что мы все же не падаем. Я ощущал мощный вибрирующий столб ледяного воздуха, стремившийся вверх мимо моих ног, подобно спутной струе воздушного винта, прогоняемой через воронку, и, кажется, догадался, что с нами случилось: нос самолета сыграл роль открытого конуса воронки, а узкий проход между нашими с Мерроу сиденьями – роль горлышка, из которого с неменяющимся направлением вылетал этот миниатюрный смерч при температуре в тридцать четыре градуса ниже нуля. После того как мой слух несколько оправился от грохота первого взрыва, похожего на близкий удар грома, только значительно сильнее, я стал различать другой неприятный звук – звук двигателя, вышедшего из управления и работающего с перебоями. Слева от меня тоже, видимо, проникали струйки воздуха, и я решил, что маленькие осколки шрапнели пробили приборный пульт, но не испытывал никакого желания взглянуть на него и даже не поднял головы. Я пытался разобраться в потоке собственных чувств, таких же быстрых и холодных, как ветер в ногах. Страх охватил меня уже в тот момент, когда я увидел, как на нас устремились «мессершмитты» – уже тогда мне показалось, что именно этот заход немецких истребителей окажется для нас роковым, и я почувствовал парализующий, цепенящий страх, послуживший причиной моего бессмысленного поведения в истории с бронежилетом. Взрыв в одно мгновение превратил мой ужас в ярость. Это не был благородный гнев в адрес гуннов, а скорее ярость оттого, что постыдная трусость – да, да, прежде всего я подумал о своей постыдной трусости! – может решить мою участь. Я не допускал и мысли, что меня могут убить, однако, продолжая лежать на животе, представил себе, как ребята в общежитии судачат об «этом фрукте Боумене», позволившем себя сбить и обреченном провести остаток войны в лагере для в
оеннопленных; со слепой яростью я гнал от себя мысли, что именно к тому и клонится дело. Все это пронеслось в моем сознании в одно мгновение, как первая реакция на нависшую опасность. И только потом, благодаря выработавшейся способности ощущать телом все эволюции полета, я понял, что наша машина занимает относительно горизонтальное положение; мы летели, а не падали.
Я втащил себя на сиденье и, прежде чем застегнуть ремни и подсоединиться к переговорному и другим устройствам, взглянул на Мерроу; по-видимому, он отделался лишь незначительной царапиной на правой щеке. По укоренившейся привычке, я мгновенно перевел взгляд на приборную доску и обнаружил, что стрелка прибора, контролирующего двигатель номер два, скачет, как в осциллоскопе; на этот раз я не решился выключить двигатель без санкции Мерроу, потому что с оставшимися двумя мы должны были потерять скорость и отстать от соединения. Но и времени нельзя было терять, ибо двигатель сотрясался так сильно, что, казалось, вот-вот оторвется; я постучал Мерроу по плечу, показал рукой в перчатке на второй двигатель и жестом изобразил выключение. Мерроу пожал плечами. Каким красноречивым в своем безразличии показалось мне пожатие этих огромных плеч! Я выключил двигатель, и несмотря на сильную вибрацию, воздушный винт остановился во флюгерном положении. Приборная скорость самолета немедленно упала до ста тридцати в час, наш самолет летел теперь на двадцать пять миль медленнее, чем все соединение. Я взглянул и обнаружил, что «Тело» находится футов, вероятно, на триста ниже остальных машин нашей эскадрильи, и отчетливо ощутил облегчение при мысли, что наше соединение так огромно и что мы еще некоторое время сможем лететь среди своих, прежде чем останемся в одиночестве.
Я сказал – отчетливо. Мои чувства, мысли, переживания отличались такой же быстротой и ясностью, как и во время рейда на Киль, когда на самолете возник пожар.
Наша «крепость» поминутно норовила уклониться то вправо, то влево от курса, и Мерроу, цепляясь хваткой бульдога за свою единственную способность, которая и составляла существо его гениальности, – за свое изумительное искусство реагировать на поведение самолета, орудовал триммерами и секторами газа, пытаясь выровнять курс. Неустойчивость машины, ветер, проносившийся через люк, пробоины в приборном пульте, безразличие Мерроу, выход из строя некоторых наших приборов и вообще все, что происходило на моих глазах, заставляло думать, что нам неизбежно придется выбрасываться. Если я еще и не застегнул карабины парашюта, то, признаюсь, из-за болезненного, смешанного с восхищением любопытства к тому, как спокойно, автоатически реагировал Мерроу на происходящее. Я не сомневаюсь, что к тому времени Мерроу уже был банкротом во всех отношениях, за исключением одного: подобно ноге лягушки или хвосту ящерицы, которые продолжают двигаться даже будучи ампутированными, он еще сохранял способность управлять самолетом, и это до поры до времени спасало нас. И все же я боялся, что придется выброситься с парашютом, и прикидывал, как начну выбираться… Но уже в следующее мгновение мне стало ясно, что мы не сможем этого сделать. Мы не могли оставить самолет.
Я посмотрел вниз сквозь люк и увидел, что передняя часть носа машины разрушена; я тут же вспомнил, что всего лишь минуту назад выбрался из фонаря, и радость, низменная радость с такой силой охватила меня, что я забыл о тех двоих, что еще оставались там, но вдруг увидел руку. Левую руку. Она шевелилась и что-то нащупывала, потом я увидел голову Макса; он помогал себе одной рукой, другая была неподвижна. Пока он вползал в поле моего зрения, я увидел, что правая нога у него оторвана до середины бедра; она казалась начисто отрезанной, хотя лохмотья летного комбинезона уцелели, и он тащил их за собой, истекая кровью, а бешеный ветер трепал на нем клочья одежды. Он вполз в помещение, расположенное сразу под люком. Я понял, что мы не сможем вытолкнуть Макса из самолета для прыжка, не сможем оставить его, не сможем, следовательно, и сами выброситься на парашютах.
Сразу вслед за Максом показался на четвереньках Клинт, волочивший свой парашют; он выглядел целым и невредимым; все так же на четвереньках он отполз назад, медленно и методично снял сначала одну перчатку, потом другую, открыл крышку аварийного люка, встал на колени на краю отверстия, чтобы, вероятно, прочитать молитву, потом надел парашют и перчатки и застыл над люком, держа руку на кольце вытяжного троса и глядя через открытое отверстие вниз, в ясный полдень.
Как раз в тот момент, когда он, очевидно, намеревался выброситься, у меня внезапно мелькнуло: «А ведь нельзя разрешать ему прыгать!» Нижнее помещение было тесным и неглубоким, я мог, не вставая с сиденья, протянуть руку, прикоснуться к Клинту и попытаться убедить не делать задуманного, но тут же подумал: «Счастливчик же он, мерзавец! Может выбраться из этой штуки до того, как она развалится на куски», и на мгновение отказался от своего намерения. Казалось, его либо снесет ветром, либо он соскользнет в люк по растекающейся и замерзающей крови бедняги Макса. Я быстро протянул руку и коснулся Клинта. Большего не потребовалось. Он отказался от своего намерения. На меня он даже не взглянул.
Я наклонился и посмотрел на Макса; он лежал на спине, корчился и, что хуже всего, был в сознании; я увидел также, что с него сорвало кислородную маску, летные очки и шлем; на лице у Брандта я не заметил ни единой царапины. Все еще в полном сознании он поднял левую руку и с трогательным, умоляющим выражением показал на свой рот, и мне оставалось сделать лишь одно (мысль об этом привела меня в больший ужас, чем все, что я испытал раньше), а именно: если я не хочу допустить, чтобы Макс умер от недостатка кислорода и от холода раньше, чем попадет на госпитальную койку с белыми простынями (я уже утратил недавнюю ясность мышления, да к тому же не слушал лекции, которые полагалось слушать), мне надо спуститься вниз, на ветер, и отдать ему свою кислородную маску. Батчер Лемб, мягкий Лемб, помешанный на радио, любитель читать во время рейдов ковбойские романы, указал мне этот путь в тот день, когда Джаг Фарр потерял сознание.
Я уже стал пробираться вниз, как Клинт сорвал с себя свою маску; не знаю, подумал ли он, что на такой высоте не сможет без нее долго пробыть в сознании; сомневаюсь также, понимал ли он, что совершает акт подлинной самоотверженной любви, – понимал ли даже в тот момент, когда, надев свою маску на лицо Макса, получил от него в наградублагодарный умиротворенный взгляд; прижав резину здоровой рукой к лицу, Макс утих, как младенец, получивший соску; было видно, что он почувствовал облегчение.
Предстояло устранить последнюю опасность – быстрее подключить трубку от его маски к кислороду. Я протянул Клинту переносный баллон, и он подсоединил к нему Брандта.
Потом Клинт оторвал от тряпья, в которое превратились брюки Макса, большой клок окровавленной материи, обернул для тепла голову раненого и завязал.
Я вспомнил о запасной кислородной маске на перегородке нижнего турельного отсека и уже собрался приказать Батчеру Лембу принести ее Клинту, но, сообразив, что не связан с самолетным переговорным устройством, включил провод шлемофона в селекторный переключатель и тут же услышал пронзительный крик.
Кричал Малыш Сейлин из своей турели, даже не кричал, а визжал, а визг мужчины страшен. Сейлин оказался в своей турели, как в ловушке. Заметив, что мы выключили два двигателя (он видел их со своего места), не располагая парашютом, который, кстати, все равно был бы для него бесполезен, поскольку он не смог бы выбраться из своего гнезда, пока его не выбросит взрывом, что могло произойти в любую минуту, – Малыш чувствовал себя совершенно беспомощным, тем более что принадлежал к категории людей, привыкших всегда на кого-нибудь полагаться. Время от времени в его воплях можно было разобрать более или менее связные фразы: «Я тут как в мышеловке… Помогите мне!.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64