зеркало в ванную комнату с подсветкой купить
художник считался затворником.
– Это официальное признание – награда за всю ту борьбу, которую вам пришлось вести, – сказал Сезанн. – А как быть с Ренуаром, Пруст? Его кандидатуру тоже надо выдвинуть.
– Он будет выдвинут. Но это придется сделать департаменту коммерции, чтобы избежать придирок Института. Если, конечно, Ренуар согласится.
– Я согласен, – улыбнулся Ренуар. – Я не так горд, как Моне.
– А вы, Роден? – спросил Пруст. – Мы собираемся после закрытия выставки показать ваши произведения и Моне на Всемирной, как лучшие образцы современного французского искусства.
– Итак, я теперь французский скульптор? И не считаюсь непристойным?
– Вы первый скульптор Парижа.
– Конечно, – сказал Дега. – Теперь это признано официально. – Он гневно посмотрел на Пруста. – Я бы не принял красной ленты даже из рук самого папы римского. Что ни говорите, Пруст, а от этого пахнет Салоном. Страсть к официальному признанию – болезнь, которая погубит всех нас, если мы ею заразимся.
– А я бы принял, – мягко сказал Каррьер. – Это большая честь. И самое главное, Огюст, вы ее заслужили.
– Спасибо, друг мой. И вам, Сезанн. Вы тоже удостоитесь этой награды!
Каррьер пожал плечами, а Сезанн выпалил:
– Нет, где уж мне, решат, что это уж слишком. Но хотелось бы, чтобы и меня хоть раз официально признали. Дать им почувствовать, что я еще существую.
Буше спросил Пруста:
– А Дега?
– Он отказывался несколько раз. Дега огрызнулся:
– Я отказался наотрез. Роден, вы предатель.
– Я не напрашивался. Почему вы не вините Пруста?
– Потому что разбогатеете теперь вы, а не кто-нибудь другой.
Огюст покраснел и сказал:
– Пока я по-прежнему беден.
Г лава XXXIII
1
Награждение Огюста обрадовало Камиллу, но мира не принесло, поскольку не она, а Роза пришила красную розетку к лацкану его сюртука.
Роза гордилась этим, жалобы на судьбу на время приутихли; Камилла тоже воспрянула духом, когда Огюст попросил помочь отобрать скульптуры для Всемирной выставки.
Он внимательно прислушивался к ее советам, и Камилла была довольна, что он решил показать на выставке «Бронзовый век», «Иоанна Крестителя», «Граждан Кале» и портреты Пруста, Гюго и Далу – он даже не упомянул об обнаженных парах. Ее забавляло, что он выставил бюст Далу, и она решила, что это в отместку – они даже не разговаривали, поскольку Далу упорно добивался заказа на новый памятник Гюго, и, по слухам, небезуспешно.
Но она досадовала – опять он с головой ушел в работу. Он работал лихорадочно, набирал много частных заказов, лепил их только для себя, ища все новые приемы изображения, и все не относящееся к работе только раздражало его. Многие произведения Родена получили на выставке похвальный отзыв, хотя раздавались и критические голоса. «Граждане Кале» произвели фурор. Пресса назвала эту скульптуру «великолепным изображением нашей героической истории, которое найдет путь к сердцу каждого француза-патриота».
Но были и сложности. У муниципалитета Кале все не было денег на отливку и установку «Граждан», и, пока в Кале обсуждали вопрос о выпуске городской лотереи, скульптура оставалась в подвале. Друзья уверяли, что «Граждане Кале» слишком важный памятник французскому патриотизму, чтобы от него могли отказаться, но ожидание делало Огюста еще более раздражительным и недоверчивым.
Как-то Буше пригласил его на обед и сказал:
– Теперь, после выставки почти всех ваших произведений и шума вокруг «Граждан Кале», вы стали знамениты, к вам пришёл успех. Вы будете постоянно в центре внимания.
Но Огюст сердито воскликнул:
– Не поэтому ли и памятник Гюго стал притчей во языцех? Я поспешил его выставить и поплатился. Только и разговоров, что я изобразил бедного старика Гюго нагим, словно не таким его создала сама природа. Если это и есть успех, то мне он, пожалуй, ни к чему.
А тут еще Камилла и Роза артачатся. Ему казалось, что отношения с обеими налажены вполне определенно. С тех пор как Камилла вошла в его жизнь, он знал ее одну и гордился своей верностью. Обе женщины должны быть довольны, считал он, но стоило переступить порог дома или мастерской, где жила Камилла, как он попадал в грозную атмосферу. На них не угодишь, и подчас он делался просто больным.
Камилла все чаще проводила вечера в одиночестве. Это ее пугало. Раз я терплю сейчас, – думала она, он, видимо, полагает, что я буду терпеть и дальше. Мысль, что она должна делить его с другой, приводила ее в неистовство. И сколько Огюст ни твердил, что она становится отличным скульптором и он поможет ей устроить выставку, как только у нее наберется работ, она все больше сознавала, что кроме собственной работы для него не существует ничего.
Как-то вечером она бросила ему это обвинение. Огюст был потрясен.
Он сказал:
– Что за мысли, дорогая? Разве твоя работа не стояла на почетном месте? И все ее видели. Ее очень хвалили.
– А «Данаиду»? А «Мысль»?
– Их тоже. «Данаида» произвела сенсацию. Если ты захотела бы стать профессиональной натурщицей, мне бы стоило большого труда удержать тебя.
Она промолчала. Ее ранило еще больнее, когда он хвалил ее как хорошую модель, словно как скульптор она ничего не значила. Но разве это выскажешь?
– Извини, дорогая, что я так занят, но как я могу отказать своей стране?
– Они отвергнут твою работу, если она не будет отвечать их целям. Как делали уже не раз.
– Ты несправедлива. Жестока.
«А ты не жесток?» – подумала она. Сколько горя причинял он ей нежеланием покинуть Розу и тем самым признать ее своей единственной любовью, ей так хотелось высказать ему это. Но она чувствовала, что сейчас, когда дело с памятником не ладится и он раздражен, не время для ультиматумов. Он скорее отпустит ее на все четыре стороны, чем пойдет на уступки.
Что ему эта Роза? Когда она намекнула ему, пусть уйдет от Розы, он промолчал. Нежно прижавшись к нему, она уговаривала, но Огюст был холоден, как мрамор его статуй.
– В чем дело? – Камилла почувствовала, как ее сердце бешено стучит рядом с его.
– Я не жду от тебя помощи в работе, – сказал он. – Мне никто не может помочь. Но я надеялся, что ты меня поймешь.
– Я тебя понимаю! Понимаю! – Но и он должен ее понять.
– Себя не переделаешь. Какой есть, таким и останусь.
Они провели ночь любви, полную слез и примирений. Когда Огюст ушел, Камилла отправилась в мастерскую к Буше. Буше не удивился ее приходу и, скрывая свое раздражение, – Камилла прервала его работу над важным заказом, – сразу перешел к волнующей ее теме.
– Роза ничего не добьется. Вы гораздо красивее, в два раза моложе.
– Красивее? Я ее видела. Она все еще хороша.
– Нельзя и сравнивать. Возможно, Роза в свое время и была красива и, судя по бюстам, которые он с нее лепил, с прекрасной осанкой, что всегда привлекало Огюста, но теперь, по сравнению с вами, – просто уродина.
– Уродина? Значит, он никогда ее не покинет! Разве вы не знаете, что жалость подчас сильнее любви?
А в большом мрачном доме на улице Августинцев Роза внушала себе, что лучше сохранить хоть какие-то права на Огюста, чем потерять его совсем. Но прошли месяцы с того дня, как он попросил ее нашить ему на лацкан сюртука розетку ордена Почетного легиона, а куда бы он ни надевал его, ее с собой так и не брал. Роза стала опасаться, что Огюст никогда не сдержит слова, данного умирающему отцу. Если господь не сотворит чуда сейчас – будет поздно. Домой он приходил вое реже и часто отсутствовал теперь и по воскресеньям, и дни эти протекали для Розы мучительно и тоскливо. А когда бывал дома, она не спускала с него глаз. Он повторял:
– Роза, есть вещи, которые ты не понимаешь. Но она очень хорошо понимала, что у него есть та, другая. Долго ли еще продлится эта связь? Роза знала – ее любовь выдержит все, но ведь жизнь уходит.
Огюст не забыл о дне ее рождения, пообедал с ней и дал в подарок сто франков на новое платье. Но Роза была печальна. День рождения подтверждал, что она стареет. Не ее вина, что она старше Камиллы.
Но Роза хотела быть хорошей женой и сказала:
– Ты продал довольно много скульптур после выставки?
– Несколько штук.
– И по лучшей, чем раньше, цене?
– Да, немного лучшей. Но эти сто франков не значат, что мы можем сорить деньгами. Как я уже сказал Дега и Прусту, мы бедны по-прежнему.
– Хотя ты и держишь столько мастерских?
Он печально посмотрел на нее. Бедная Роза, разве может она понять, что ему нужно. Совсем потеряла голову из-за его, как она считает, греховной связи с Камиллой, ревность совсем ослепила ее, даже не видит, насколько это глупо.
– Говорят, что ты мог бы зарабатывать большие деньги, не будь ты таким упрямым.
– Кто это тебе сказал? Маленький Огюст?
– Нет. Маленький Огюст не ходит в мастерскую с тех пор, как ты ему запретил.
– Я не запрещал. Просто сказал, что если приходит, надо работать наравне со всеми. Но твой сын не любит работать. Даже в армии так и застрял в рядовых. А после армии живет на деньги, что ты ему даешь.
– Потому что ты не даешь ничего.
– Да он их пропивает или пытается соблазнить на эти деньги натурщиц. Я бы платил ему жалованье, но пусть работает. Ему не быть художником, хотя рисует он неплохо. А он предпочитает бездельничать, что куда проще. Даже не желает жить дома, должен, видите ли, жить на Монмартре. Ты сама подумай, ведь, работай он в мастерской да живи дома, тебе не пришлось бы платить, чтобы за мной шпионили, обо всем бы тебе сам докладывал.
Тут Роза расплакалась, и это вконец расстроило Огюста – он был бессилен перед ее слезами. И все осталось по-прежнему – Роза боялась донимать его просьбами, понимала, что это бесполезно.
2
Через несколько дней правительственный комиссар общественных работ приказал Министерству изящных искусств установить копию памятника Гюго в Пантеоне, чтобы выяснить, насколько он отвечает своему назначению. Комиссар общественных работ, представляющий город Париж и поэтому, естественно, враг министерства, которое представляло Францию, не сказал, в чем состоит это назначение.
А министерство, вместо того чтобы поставить в Пантеоне гипсовую модель памятника, которая была на выставке в галерее Жоржа Пти, не послушалось совета Огюста и поручило студенту из Школы изящных искусств сделать копию памятника Гюго, сидящего на скале, из папье-маше. Огюст был приглашен в Пантеон вместе с комиссией от министерства и комиссаром общественных работ.
Огюст стоял у входа в Пантеон и глазам своим не верил. Копия, сделанная студентом Школы изящных искусств, оказалась бесформенной массой из папье-маше и картона. Фигура Гюго на утесе была как манекен в витрине магазина. Памятник установили слишком высоко, без учета перспективы. Сама же манера исполнения, лишь кое-как передающая внешнее сходство, была явным подражанием идолу Школы изящных искусств Бугеро. Огюст подумал, что никогда в жизни не видел ничего более отвратительного. У него потемнело в глазах. Они осквернили и Пантеон и его произведение.
Несколько минут царило полное молчание. Затем председатель комиссии министерства извинился перед комиссаром общественных работ.
– Памятник еще не совсем закончен, в законченном виде он будет выглядеть прекрасно.
Комиссар сказал:
– Могут возникнуть и другие трудности. И тут Огюст не выдержал:
– Это невозможно. – Ему хотелось крикнуть, что это вульгарно, бесстыдно, непристойно, но он боялся напугать их. Он просто сказал:
– Работа студента чересчур примитивна, декоративна, словно гигантский плакат. Для Мулен Руж, может, и сойдет, но для Пантеона – ни в коем случае. И потом памятник установлен слишком высоко.
– Слишком высоко? – повторил комиссар. – Он установлен в соответствии с указом об общественных памятниках. Вот только поймут ли его?
– Конечно, нет, – сказал Огюст. – Скульптура, в отличие от живописи, обозрима со всех сторон, поскольку скульптор вкладывает свое искусство в создание произведения в целом – анфаса, профиля и спины. А это не скульптура, а живопись.
– Я согласен, – сказал комиссар. – Это неуместно. Многие скульптуры мосье Родена я сам желал бы приобрести, но эта никак не подходит для Пантеона.
Огюст ждал: возможно, комиссар все-таки понял его замысел.
Комиссар сказал:
– Мосье Роден, ваше толкование образа Гюго драматично, и когда смотришь на него, взгляд не отдыхает. Гюго у вас слишком напряженный, слишком обнажен. Это не отвечает нашим замыслам. Мы ценим ваши усилия, но хотели бы получить нечто такое, на что наши сограждане смотрели бы без смущения.
Огюст молчал. Он уставился на свои руки, словно это они его предали. Пантеон дохнул на него могильным холодом. Не дожидаясь дальнейших замечаний, он бросился вон. На улице начинался дождь, но он не мог вернуться в мастерскую и несколько часов бродил по набережным; он промок до нитки, все тело ломило от холода. Ледяной ветер пронизывал насквозь, а он все ходил и ходил. Смотрел на знакомые баржи, укрывшиеся под мостами от ливня. Сегодня даже на Новом мосту ни одного рыбака.
Придется упрятать памятник Гюго в сыром подвале у привратника, где он будет распадаться на части, как труп.
Огюст все шагал и шагал по набережной.
3
Когда через неделю Пруст пришел в мастерскую на Университетской, Огюст был бледен и равнодушен. После надругательства над памятником Гюго он не мог ни на чем сосредоточиться.
Пруст сказал:
– Вы знаете, я вам друг, дорогой мэтр.
«Мягко стелет», – подумал Огюст, а вслух произнес:
– Знаю, Антонен. Вы-то в этом вполне уверены. Пруст пропустил замечание Огюста мимо ушей, помедлил, словно набираясь решимости, и, наконец, спросил:
– Комиссия вам уже написала?
– О чем?
– О памятнике Гюго. Они очень огорчены осмотром на прошлой неделе.
– Огорчены? А я, думаете, нет? Копия, которую они сделали, отвратительна.
– Знаю. Это не ваша вина. Поверьте мне, они вам сочувствуют. Но факт остается фактом, они решили, что помещать обнаженную фигуру Гюго в священном Пантеоне немыслимо. Комиссар, за которым решающее слово, сказал, что он неуместен в Пантеоне.
– Видимо, за всем этим опять стоит Гийом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
– Это официальное признание – награда за всю ту борьбу, которую вам пришлось вести, – сказал Сезанн. – А как быть с Ренуаром, Пруст? Его кандидатуру тоже надо выдвинуть.
– Он будет выдвинут. Но это придется сделать департаменту коммерции, чтобы избежать придирок Института. Если, конечно, Ренуар согласится.
– Я согласен, – улыбнулся Ренуар. – Я не так горд, как Моне.
– А вы, Роден? – спросил Пруст. – Мы собираемся после закрытия выставки показать ваши произведения и Моне на Всемирной, как лучшие образцы современного французского искусства.
– Итак, я теперь французский скульптор? И не считаюсь непристойным?
– Вы первый скульптор Парижа.
– Конечно, – сказал Дега. – Теперь это признано официально. – Он гневно посмотрел на Пруста. – Я бы не принял красной ленты даже из рук самого папы римского. Что ни говорите, Пруст, а от этого пахнет Салоном. Страсть к официальному признанию – болезнь, которая погубит всех нас, если мы ею заразимся.
– А я бы принял, – мягко сказал Каррьер. – Это большая честь. И самое главное, Огюст, вы ее заслужили.
– Спасибо, друг мой. И вам, Сезанн. Вы тоже удостоитесь этой награды!
Каррьер пожал плечами, а Сезанн выпалил:
– Нет, где уж мне, решат, что это уж слишком. Но хотелось бы, чтобы и меня хоть раз официально признали. Дать им почувствовать, что я еще существую.
Буше спросил Пруста:
– А Дега?
– Он отказывался несколько раз. Дега огрызнулся:
– Я отказался наотрез. Роден, вы предатель.
– Я не напрашивался. Почему вы не вините Пруста?
– Потому что разбогатеете теперь вы, а не кто-нибудь другой.
Огюст покраснел и сказал:
– Пока я по-прежнему беден.
Г лава XXXIII
1
Награждение Огюста обрадовало Камиллу, но мира не принесло, поскольку не она, а Роза пришила красную розетку к лацкану его сюртука.
Роза гордилась этим, жалобы на судьбу на время приутихли; Камилла тоже воспрянула духом, когда Огюст попросил помочь отобрать скульптуры для Всемирной выставки.
Он внимательно прислушивался к ее советам, и Камилла была довольна, что он решил показать на выставке «Бронзовый век», «Иоанна Крестителя», «Граждан Кале» и портреты Пруста, Гюго и Далу – он даже не упомянул об обнаженных парах. Ее забавляло, что он выставил бюст Далу, и она решила, что это в отместку – они даже не разговаривали, поскольку Далу упорно добивался заказа на новый памятник Гюго, и, по слухам, небезуспешно.
Но она досадовала – опять он с головой ушел в работу. Он работал лихорадочно, набирал много частных заказов, лепил их только для себя, ища все новые приемы изображения, и все не относящееся к работе только раздражало его. Многие произведения Родена получили на выставке похвальный отзыв, хотя раздавались и критические голоса. «Граждане Кале» произвели фурор. Пресса назвала эту скульптуру «великолепным изображением нашей героической истории, которое найдет путь к сердцу каждого француза-патриота».
Но были и сложности. У муниципалитета Кале все не было денег на отливку и установку «Граждан», и, пока в Кале обсуждали вопрос о выпуске городской лотереи, скульптура оставалась в подвале. Друзья уверяли, что «Граждане Кале» слишком важный памятник французскому патриотизму, чтобы от него могли отказаться, но ожидание делало Огюста еще более раздражительным и недоверчивым.
Как-то Буше пригласил его на обед и сказал:
– Теперь, после выставки почти всех ваших произведений и шума вокруг «Граждан Кале», вы стали знамениты, к вам пришёл успех. Вы будете постоянно в центре внимания.
Но Огюст сердито воскликнул:
– Не поэтому ли и памятник Гюго стал притчей во языцех? Я поспешил его выставить и поплатился. Только и разговоров, что я изобразил бедного старика Гюго нагим, словно не таким его создала сама природа. Если это и есть успех, то мне он, пожалуй, ни к чему.
А тут еще Камилла и Роза артачатся. Ему казалось, что отношения с обеими налажены вполне определенно. С тех пор как Камилла вошла в его жизнь, он знал ее одну и гордился своей верностью. Обе женщины должны быть довольны, считал он, но стоило переступить порог дома или мастерской, где жила Камилла, как он попадал в грозную атмосферу. На них не угодишь, и подчас он делался просто больным.
Камилла все чаще проводила вечера в одиночестве. Это ее пугало. Раз я терплю сейчас, – думала она, он, видимо, полагает, что я буду терпеть и дальше. Мысль, что она должна делить его с другой, приводила ее в неистовство. И сколько Огюст ни твердил, что она становится отличным скульптором и он поможет ей устроить выставку, как только у нее наберется работ, она все больше сознавала, что кроме собственной работы для него не существует ничего.
Как-то вечером она бросила ему это обвинение. Огюст был потрясен.
Он сказал:
– Что за мысли, дорогая? Разве твоя работа не стояла на почетном месте? И все ее видели. Ее очень хвалили.
– А «Данаиду»? А «Мысль»?
– Их тоже. «Данаида» произвела сенсацию. Если ты захотела бы стать профессиональной натурщицей, мне бы стоило большого труда удержать тебя.
Она промолчала. Ее ранило еще больнее, когда он хвалил ее как хорошую модель, словно как скульптор она ничего не значила. Но разве это выскажешь?
– Извини, дорогая, что я так занят, но как я могу отказать своей стране?
– Они отвергнут твою работу, если она не будет отвечать их целям. Как делали уже не раз.
– Ты несправедлива. Жестока.
«А ты не жесток?» – подумала она. Сколько горя причинял он ей нежеланием покинуть Розу и тем самым признать ее своей единственной любовью, ей так хотелось высказать ему это. Но она чувствовала, что сейчас, когда дело с памятником не ладится и он раздражен, не время для ультиматумов. Он скорее отпустит ее на все четыре стороны, чем пойдет на уступки.
Что ему эта Роза? Когда она намекнула ему, пусть уйдет от Розы, он промолчал. Нежно прижавшись к нему, она уговаривала, но Огюст был холоден, как мрамор его статуй.
– В чем дело? – Камилла почувствовала, как ее сердце бешено стучит рядом с его.
– Я не жду от тебя помощи в работе, – сказал он. – Мне никто не может помочь. Но я надеялся, что ты меня поймешь.
– Я тебя понимаю! Понимаю! – Но и он должен ее понять.
– Себя не переделаешь. Какой есть, таким и останусь.
Они провели ночь любви, полную слез и примирений. Когда Огюст ушел, Камилла отправилась в мастерскую к Буше. Буше не удивился ее приходу и, скрывая свое раздражение, – Камилла прервала его работу над важным заказом, – сразу перешел к волнующей ее теме.
– Роза ничего не добьется. Вы гораздо красивее, в два раза моложе.
– Красивее? Я ее видела. Она все еще хороша.
– Нельзя и сравнивать. Возможно, Роза в свое время и была красива и, судя по бюстам, которые он с нее лепил, с прекрасной осанкой, что всегда привлекало Огюста, но теперь, по сравнению с вами, – просто уродина.
– Уродина? Значит, он никогда ее не покинет! Разве вы не знаете, что жалость подчас сильнее любви?
А в большом мрачном доме на улице Августинцев Роза внушала себе, что лучше сохранить хоть какие-то права на Огюста, чем потерять его совсем. Но прошли месяцы с того дня, как он попросил ее нашить ему на лацкан сюртука розетку ордена Почетного легиона, а куда бы он ни надевал его, ее с собой так и не брал. Роза стала опасаться, что Огюст никогда не сдержит слова, данного умирающему отцу. Если господь не сотворит чуда сейчас – будет поздно. Домой он приходил вое реже и часто отсутствовал теперь и по воскресеньям, и дни эти протекали для Розы мучительно и тоскливо. А когда бывал дома, она не спускала с него глаз. Он повторял:
– Роза, есть вещи, которые ты не понимаешь. Но она очень хорошо понимала, что у него есть та, другая. Долго ли еще продлится эта связь? Роза знала – ее любовь выдержит все, но ведь жизнь уходит.
Огюст не забыл о дне ее рождения, пообедал с ней и дал в подарок сто франков на новое платье. Но Роза была печальна. День рождения подтверждал, что она стареет. Не ее вина, что она старше Камиллы.
Но Роза хотела быть хорошей женой и сказала:
– Ты продал довольно много скульптур после выставки?
– Несколько штук.
– И по лучшей, чем раньше, цене?
– Да, немного лучшей. Но эти сто франков не значат, что мы можем сорить деньгами. Как я уже сказал Дега и Прусту, мы бедны по-прежнему.
– Хотя ты и держишь столько мастерских?
Он печально посмотрел на нее. Бедная Роза, разве может она понять, что ему нужно. Совсем потеряла голову из-за его, как она считает, греховной связи с Камиллой, ревность совсем ослепила ее, даже не видит, насколько это глупо.
– Говорят, что ты мог бы зарабатывать большие деньги, не будь ты таким упрямым.
– Кто это тебе сказал? Маленький Огюст?
– Нет. Маленький Огюст не ходит в мастерскую с тех пор, как ты ему запретил.
– Я не запрещал. Просто сказал, что если приходит, надо работать наравне со всеми. Но твой сын не любит работать. Даже в армии так и застрял в рядовых. А после армии живет на деньги, что ты ему даешь.
– Потому что ты не даешь ничего.
– Да он их пропивает или пытается соблазнить на эти деньги натурщиц. Я бы платил ему жалованье, но пусть работает. Ему не быть художником, хотя рисует он неплохо. А он предпочитает бездельничать, что куда проще. Даже не желает жить дома, должен, видите ли, жить на Монмартре. Ты сама подумай, ведь, работай он в мастерской да живи дома, тебе не пришлось бы платить, чтобы за мной шпионили, обо всем бы тебе сам докладывал.
Тут Роза расплакалась, и это вконец расстроило Огюста – он был бессилен перед ее слезами. И все осталось по-прежнему – Роза боялась донимать его просьбами, понимала, что это бесполезно.
2
Через несколько дней правительственный комиссар общественных работ приказал Министерству изящных искусств установить копию памятника Гюго в Пантеоне, чтобы выяснить, насколько он отвечает своему назначению. Комиссар общественных работ, представляющий город Париж и поэтому, естественно, враг министерства, которое представляло Францию, не сказал, в чем состоит это назначение.
А министерство, вместо того чтобы поставить в Пантеоне гипсовую модель памятника, которая была на выставке в галерее Жоржа Пти, не послушалось совета Огюста и поручило студенту из Школы изящных искусств сделать копию памятника Гюго, сидящего на скале, из папье-маше. Огюст был приглашен в Пантеон вместе с комиссией от министерства и комиссаром общественных работ.
Огюст стоял у входа в Пантеон и глазам своим не верил. Копия, сделанная студентом Школы изящных искусств, оказалась бесформенной массой из папье-маше и картона. Фигура Гюго на утесе была как манекен в витрине магазина. Памятник установили слишком высоко, без учета перспективы. Сама же манера исполнения, лишь кое-как передающая внешнее сходство, была явным подражанием идолу Школы изящных искусств Бугеро. Огюст подумал, что никогда в жизни не видел ничего более отвратительного. У него потемнело в глазах. Они осквернили и Пантеон и его произведение.
Несколько минут царило полное молчание. Затем председатель комиссии министерства извинился перед комиссаром общественных работ.
– Памятник еще не совсем закончен, в законченном виде он будет выглядеть прекрасно.
Комиссар сказал:
– Могут возникнуть и другие трудности. И тут Огюст не выдержал:
– Это невозможно. – Ему хотелось крикнуть, что это вульгарно, бесстыдно, непристойно, но он боялся напугать их. Он просто сказал:
– Работа студента чересчур примитивна, декоративна, словно гигантский плакат. Для Мулен Руж, может, и сойдет, но для Пантеона – ни в коем случае. И потом памятник установлен слишком высоко.
– Слишком высоко? – повторил комиссар. – Он установлен в соответствии с указом об общественных памятниках. Вот только поймут ли его?
– Конечно, нет, – сказал Огюст. – Скульптура, в отличие от живописи, обозрима со всех сторон, поскольку скульптор вкладывает свое искусство в создание произведения в целом – анфаса, профиля и спины. А это не скульптура, а живопись.
– Я согласен, – сказал комиссар. – Это неуместно. Многие скульптуры мосье Родена я сам желал бы приобрести, но эта никак не подходит для Пантеона.
Огюст ждал: возможно, комиссар все-таки понял его замысел.
Комиссар сказал:
– Мосье Роден, ваше толкование образа Гюго драматично, и когда смотришь на него, взгляд не отдыхает. Гюго у вас слишком напряженный, слишком обнажен. Это не отвечает нашим замыслам. Мы ценим ваши усилия, но хотели бы получить нечто такое, на что наши сограждане смотрели бы без смущения.
Огюст молчал. Он уставился на свои руки, словно это они его предали. Пантеон дохнул на него могильным холодом. Не дожидаясь дальнейших замечаний, он бросился вон. На улице начинался дождь, но он не мог вернуться в мастерскую и несколько часов бродил по набережным; он промок до нитки, все тело ломило от холода. Ледяной ветер пронизывал насквозь, а он все ходил и ходил. Смотрел на знакомые баржи, укрывшиеся под мостами от ливня. Сегодня даже на Новом мосту ни одного рыбака.
Придется упрятать памятник Гюго в сыром подвале у привратника, где он будет распадаться на части, как труп.
Огюст все шагал и шагал по набережной.
3
Когда через неделю Пруст пришел в мастерскую на Университетской, Огюст был бледен и равнодушен. После надругательства над памятником Гюго он не мог ни на чем сосредоточиться.
Пруст сказал:
– Вы знаете, я вам друг, дорогой мэтр.
«Мягко стелет», – подумал Огюст, а вслух произнес:
– Знаю, Антонен. Вы-то в этом вполне уверены. Пруст пропустил замечание Огюста мимо ушей, помедлил, словно набираясь решимости, и, наконец, спросил:
– Комиссия вам уже написала?
– О чем?
– О памятнике Гюго. Они очень огорчены осмотром на прошлой неделе.
– Огорчены? А я, думаете, нет? Копия, которую они сделали, отвратительна.
– Знаю. Это не ваша вина. Поверьте мне, они вам сочувствуют. Но факт остается фактом, они решили, что помещать обнаженную фигуру Гюго в священном Пантеоне немыслимо. Комиссар, за которым решающее слово, сказал, что он неуместен в Пантеоне.
– Видимо, за всем этим опять стоит Гийом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87