C доставкой сайт https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Сегодня решающий день в вашей жизни, Огюст. Посмотрите-ка, Дега и Хэнли спорят о вашей работе, словно о своей собственной. – Буше указал на художника и писателя, которые стояли перед «Идущим человеком». Спор был таким бурным, что, казалось, дойдет до драки.
Огюст знал, что Дега может яростно защищать свою точку зрения, но был удивлен поведением Хэнли, обычно более хладнокровного. Любопытно, что так взбудоражило англичанина.
Он дал Буше отвести себя к Хэнли и Дега, окруженным зеваками, с нетерпением ожидающими новых острот и пререканий. Огюсту стало неловко. Надо положить конец этому спору, решил он, пока его самого не взяли в оборот. Но, обнаружив, что они отвлеклись от темы и говорили совсем не о выставке, огорчился.
Когда-то изящная фигура Дега теперь погрузнела, но голос был все так же резок. Хэнли был еще крепким на вид мужчиной, живость его манер отвлекала внимание от физического недостатка – хромоты. Но Дега решил сбить с писателя спесь, ибо последний осмелился с ним не согласиться. Он перешел в наступление:
– Хэнли, вы говорите ужасные вещи. Разве кто-нибудь, обладающий настоящим вкусом, сможет согласиться с нашими аристократами в искусстве?
– Дега не понимает, что раз в правительство проникли политиканы, то ничего не сдвинется с места, – сказал Хэнли.
– Я протестую против того, что республиканцы якобы начисто лишены человечности. К примеру, Клемансо. – Клемансо только что покинул выставку. – Великолепный оратор, беспощаден к противнику, но, как большинство бунтарей, слушает только себя.
– Как и вы, Дега.
– Но я не политик, я человек искусства.
– Клемансо тоже считает себя человеком искусства.
– Хэнли, вы неисправимы. Вам безразлично, кто стоит у власти, вы совершенно не разбираетесь в политике.
– А вы, Дега, затвердили одно: что каждый республиканец либо протестант, либо еврей, а поэтому в душе еретик.
– А разве не так?
Хэнли пожал плечами, словно желая сказать – разве это имеет какое-нибудь значение? А затем язвительно заметил:
– Вы считаете, что эта выставка носит политический характер?
– Конечно. После выставки Родена будут одинаково принимать и в роялистских салонах и в республиканских, а держаться всюду он будет одинаково нейтрально.
Огюст вмешался, рассерженный, но полный решимости успокоить спорящих.
– Я не согласен с республиканцами, что история Франции началась в 1789 году, но и не считаю, что нам следует возродить век Людовика XIV или даже Бонапарта. Все не так просто. Я не хочу, чтобы меня называли роялистом, если мне дороги Нотр-Дам и Шартр, а на следующий день обвиняли в том, что я революционер, по той причине, что я, видите ли, вылепил простых, не говоря об Эсташе де Сен-Пьере, граждан Кале, а не аристократов. Я не желаю ни поносить, ни восхвалять, я хочу быть только наблюдателем.
Огюст умолк, словно и так сказал уж слишком много. Если работы не говорят сами за себя, то словами делу не поможешь. Да и Дега уже не слушал его.
Дега говорил:
– Всемирная выставка – это утверждение величия республики, которая стала империей. У нас теперь Тунис, Алжир, Тимбукту, Мадагаскар, а скоро и Индокитай станет нашим. Нам не понадобится возвращать Эльзас и Лотарингию.
– Вы хотите сказать, что все это и ощущается в скульптуре Родена?
– Я этого не говорил.
– Знаете, Дега, мнение Родена, что природа всегда права, с художнической точки зрения совершенно правильно.
– Для вас.
– И для Родена. Художник видит реальный мир. Вам ли не знать, Дега. Роден передает его таким, каким видит, так же как реальный мир Моне отличается от реального мира любого другого художника.
– О, мне нравятся картины Моне, – сказал Дега. – Но он умеет только видеть.
– Вы так считаете? Умеет только видеть? Пусть, но зато как!
– Вам нравится «Идущий человек»? – спросил Дега.
– В нем великолепно передано движение, – ответил Хэнли.
– Фигура без головы?
– А разве головой ходят?
Ответ смутил Дега, и Огюст, довольный, что Хэнли защитил его произведение, взял писателя под руку, чтобы обсудить наедине памятник Гюго. Он был разочарован, когда Хэнли разошелся с ним во мнении.
– Если бы вы лепили Шекспира, Коро или Делакруа, – сказал он, – ваш труд был бы оправдан. Но я не разделяю ваше восхищение Гюго как поэтом, он был слишком эгоистичен, аморален и честолюбив. А вот «Граждане» – это поистине величественно. Великолепно, великолепно!
– Вы считаете, что я должен был сделать еще одну Жанну д'Арк или Наполеона, несмотря на то, что к этим темам уже обращались столько раз?
– Извините, Огюст, но вы сами говорили, что всегда хотите слышать только правду.
«Чью правду? – подумал Огюст. – Найдутся ли хоть два человека, которые сошлись бы в оценке произведения искусства?»
Но теперь внимание всей публики было обращено на Золя, Гонкура и Доде, которые направлялись к Родену. Он чувствовал, что этот шаг со стороны трех писателей, когда-то неразлучных, а теперь сохранивших видимость дружеских отношений только на людях, был лишь желанием привлечь к себе как можно больше взоров восхищенной публики. Старший из них, Эдмон де Гонкур, был все еще красивым мужчиной с блестящими карими глазами и прекрасной седой шевелюрой. Но самым привлекательным был Альфонс Доде, сама жизнерадостность, полный обаяния и сознания своей неотразимости. Доде был блестящим собеседником, а Гонкур умел прекрасно слушать. Но общее внимание приковывал к себе Золя. Видимо, поэтому и распалась дружба этих трех людей, подумал Огюст. Золя стал первым писателем Третьей республики; двадцать килограммов веса, которые он спустил из-за любимой женщины, интересовали всех больше, чем кризис правительства.
Гонкур пожал Огюсту руку, и он почти не почувствовал этого слабого рукопожатия, Золя – энергично, а Доде – рассеянно, мысли его витали в другом месте.
Огюст подумал, что ни одного из них он по-настоящему не знает, хотя и встречался с каждым не раз. Вид у Золя был довольный, он сказал:
– Я слышал, вас называют «Золя в скульптуре» за реализм.
– Может быть, избыточный, – сказал Гонкур. – О, я знаю, у вас есть и поэтическая жилка, – поспешил он добавить, увидев, что Огюст нахмурился, – но вас чрезвычайно занимает тема любовных объятий. Когда бы я ни пришел к вам в мастерские, вы всегда лепите нагие модели.
– Но взгляните на Уголино, – сказал Золя. – Само олицетворение голода и отчаяния. Он прямо сошел со страниц Данте.
– Данте – это литература. Ошибочно переносить литературное произведение в скульптуру, – сказал Огюст.
– Вы реалист, – сказал Золя. – Может быть, похожий на меня, но больше на Флобера. Я вижу это по вашим «Гражданам Кале», «Адаму», реалистичной «Еве».
Другие называют его натуралистом, подобно Золя, подумал Огюст, а некоторые даже романтиком, подобно Гюго, но он ни то, ни другое, он, Огюст Роден, – наблюдатель, труженик, скульптор.
– Зачем сравнивать – разве это так уж важно? Скульптуру можно найти повсюду, только умей смотреть на мир.
– Какое из своих произведений вы больше всего любите? – спросил Гонкур.
Чувствуя, что от него ждут пищи для сплетен, Огюст ответил: – Я люблю все свои детища одинаково.
– Даже уродливые?
– Даже уродливые.
Наступило неловкое молчание, и тут Золя с благожелательностью сказал:
– Академия ненавидит и боится Родена и его скульптуры так же, как ненавидит и боится нас. И мы должны защищать его произведения, как я защищал Моне.
Снова наступила пауза, Золя отошел поговорить с Моне и президентом Карно; Гонкур и Доде последовали за ним. Не как его верные друзья – в этом Огюст теперь уверился еще больше, – а чтобы не уступить пальмы первенства.
Увидев, что его бывший друг Золя отошел, на Огюста налетел Сезанн. Растрепанный и неопрятный, словно пешком отмеривший весь путь от своего дома в Эксе. В каком-то взволнованном порыве он объявил:
– На ваших произведениях по крайней мере нет налета буржуазности.
К ним подошел Ренуар, один из немногих, в чьем присутствии Сезанн не испытывал робости. После минутного молчания Ренуар усмехнулся и сказал:
– Итак, дорогой друг, вы причислены к сонму великих мира сего. Я надеюсь, это вас не испортит.
– Никогда! – объявил Сезанн. – Он будет продолжать работать. Вот увидите.
– Постараюсь, Поль, – ответил Огюст; неплохо бы сейчас, подумал он, искупать Сезанна в ванне, куда бы стал привлекательней. Старомодный черный сюртук художника и брюки были покрыты пятнами и заляпаны грязью.
Они втроем наблюдали, как президент в сопровождении Золя, Гонкура и Доде продвигался через толпу, и вдруг Огюст вздрогнул. В дверях стоял Лекок. Совсем один, худой, сильно состарившийся, он тяжело опирался на толстую трость, хотя и старался держаться прямо.
Слезы навернулись на глаза Огюста. Ему так хотелось обнять Лекока, прижать к груди, расцеловать в обе щеки. Он извинился перед друзьями и успокоился, когда Сезанн, который даже невинное «до свиданья» мог счесть за объявление войны, на сей раз все понял и не обиделся.
Огюст взял Лекока под руку, но Лекок уклонился. Он резко сказал:
– Я могу ходить сам.
– Но почему вы пришли один, мэтр?
– Буше предложил проводить меня, и Каррьер тоже! Чудаки! Если бы мне нужна была помощь, я бы не пришел. Но, как видите, я здесь.
– Меня это очень радует.
– Где ваши скульптуры? Я пришел посмотреть на ваши скульптуры, а не на кучу бездельников из предместья Сен-Жермен.
Огюст показал Лекоку все, он водил его медленно, неторопливо, не обращая ни на кого внимания. Он понимал, что старому учителю это стоит громадного напряжения воли и сил, но Лекок отказывался присесть. Лекок вспомнил «Идущего человека» и обрадовался, увидев, что Роден ничуть не изменил статую, одобрительно пробормотал что-то по поводу «Адама», но добавил, что предпочитает «Еву», а по поводу «Граждан» сказал:
– Пропорции хороши. Вы должны окончить их, что бы ни решили в Кале.
Дольше всего он задержался у памятника Гюго.
– Вы сделали старика нагим. Отлично, – сказал Лекок. – Таким он и был в жизни. Вас не одобряют?
Огюст нахмурился.
– Нет.
– Вот и прекрасно. Вы на правильном пути. – Хотите присесть, мэтр?
– Нет, Роден, нет! Скоро мне уж и не придется вставать.
– Не надо шутить.
– Бог мой, я и не собираюсь. Мне уже восемьдесят семь. Вы знаете, что я родился в один год с Гюго?
Огюст удивился.
– Вы думали, что я уже умер.
– Что вы заняты.
– В моем-то возрасте? – Лекок засмеялся. – Но я пережил старика. Гюго вечно хвастался своим кровообращением, своей живучестью, а я вот все еще жив.
– И проживете еще много лет.
– Вы никогда не умели как следует лгать, Роден. Как проходит выставка?
– В списке гостей самые выдающиеся люди, но зависти и кривотолков хоть отбавляй. Каждый мнит себя критиком и считает своим долгом обнаружить изъян.
– Естественно. На вернисаже каждый гость должен доказать, что он принадлежит к избранным, а именно к критикам, и высказаться более решительно, чем простые смертные, показать, что, хотя он и ценит искусство, художника он презирает.
– Я не уверен, что еще буду выставляться.
– Если бы я продолжал выставляться, меня бы уже не было в живых.
– Вы дразните меня, мэтр.
– Нет, серьезно. Не прекрати я выставляться в пятьдесят, я бы так долго не прожил.
– Мне сорок восемь.
– Но у вас больше таланта. И помните: когда критика становится особенно ревнивой и злой, то из всех наших грехов самый непростительный в глазах современников – выдающийся талант.
– Спасибо.
– Кроме того, на этот раз уж никак не провал, – удовлетворенно заметил Лекок.
– Возможно.
– Я в этом уверен. Вас страшно недооценивали, а я знал, что вы с Моне еще тряхнете Салон и Институт изящных искусств, чего не удалось мне. Вот увидите – кончится тем, что вас будут приглашать на охоту к президенту в Рамбуйе, на обеды и приемы в Елисейском дворце, на бега в Лонгшан – повсюду.
Огюст слушал недоверчиво, но он был слишком рад приходу Лекока, чтобы затевать спор.
«Роден, – подумал Лекок, – воспитал в себе качества, которые достойны похвалы». И тут старик почувствовал, что сильно устал.
Огюст проводил его до дверей и подождал, пока подъехал экипаж; он и не заметил, что президент тоже покидает выставку и Пруст хочет, чтобы Огюст с ним попрощался. Пообещав Лекоку посетить его сразу после закрытия выставки, он стоял у дверей и задумчиво смотрел ему вслед, когда подошел Пруст и упрекнул за невнимание к высокому гостю.
– Невнимание? – Огюст возмутился. – Он первый был невежлив со мной.
– Все это не важно, – перебил его Моне, – ведь Карно, что бы вы ни говорили, Пруст, не собирается ничего у нас покупать. Пойдемте, друзья решили отметить открытие выставки.
«Друзьями» оказались спокойный Ренуар, робкий Сезанн и высокомерный Дега, который намеренно не обращал внимания на Каррьера, – тот молча сидел рядом с Буше и Прустом, видимо, приглашенным уже напоследок.
– Одни художники, – сказал Моне Огюсту. – Кроме Пруста.
– Спасибо, – ехидно произнес Пруст, но не ушел, как, видимо, надеялся Моне.
Когда Огюст пробормотал, что выставка не удалась, пожалуй, даже провалилась – очень немногие из гостей по-настоящему осмотрели ее, – Пруст воскликнул:
– Провалилась? Да ведь выставка привлекла самых именитых людей, чего не было уже многие годы! Вы перещеголяли Салон, о вас с Моне говорит весь Париж. Эта выставка – событие. Манеры мне ваши не нравятся, Роден, но у меня для вас радостная новость.
– Какая? – Огюст приготовился к очередной неприятности.
– Вас собираются наградить орденом Почетного легиона.
Пораженный, Огюст мог только произнести: – Как и Мане.
– Да. Но мы хотим заручиться вашим согласием. Будет неудобно, если вы откажетесь после того, как мы приложили столько усилий. Вы тоже будете представлены, Моне, – сказал Пруст.
– Я отказываюсь, – сказал Моне, – как заметил Мане: уже слишком поздно.
– И все же Мане принял награду, – сказал Пруст.
– Мане умирал. Нет, я откажусь, если мне предложат, – ответил Моне.
Сезанн поспешно проговорил:
– Я бы на вашем месте принял орден, мосье Роден.
Огюст был удивлен, что Сезанн так мечтает получить эту официальную награду;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я