https://wodolei.ru/catalog/kuhonnie_moyki/
Что касается своеобразия, но тут никто не сравнится с Рембрандтом и Микеланджело. Это бесспорно! Вы это сами поймете.
Огюст был столь захвачен энтузиазмом Лекока, что боялся задать вопрос: это могло нарушить ход мыслей учителя. По этой же причине редко кто из учеников задавал ему вопросы.
– Рисунок– это не только то, что запечатлено на бумаге, но и то, что не передано. Перо скользит по бумаге и навеки запечатлевает на бумаге всю сущность художника.
Впервые Огюст сталкивался с таким проявлением сильных эмоций. «Как могут из них выйти всего-навсего простые ремесленники, если они прошли через такое горнило чувств», – думал он.
А когда Лекок сказал: «Превыше всего мы должны ставить тело человека, которое воплощает в себе все его достоинство и совершенство», Огюст загорелся желанием рисовать человеческие фигуры. Он не знал, рисовать ему мужчин или женщин, обнаженных или в одежде. Сначала он набрасывал один бесполый торс, потом, ноги, тоже неизвестного пола, потом руки, голову – и тут-то и происходила заминка._Голова не могла принадлежать одновременно и мужчине и женщине, да и тело тоже. На рисунок упала тень Лекока. И он ждал, что учитель скажет ему: «Воздержитесь». А вместо этого услышал:
– Продолжайте.
– Но я мало знаком с анатомией, – ответил Огюст.
– Вы ведь знаете человеческое тело, правда? Ну свое собственное тело? Вы рассматривали свое собственное тело?
Огюст покраснел. Нет, не рассматривал, конечно, он знал кое-что о себе, но только в общих чертах, и стеснялся обсуждать подобные вопросы.
– Художник, который сам себе не служит моделью, попросту слеп.
Огюст принялся было точить карандаши, но Лекок настаивал:
– Все видят предметы по-разному. Для меня это синее, а для вас, может быть, зеленое. Для меня это деревья, а для вас – человеческие тела. Рисуйте то, что видите.
– Но я не могу рисовать по памяти. Я не знаю как!
Углубиться в подробности значило бы проявить свою полную неискушенность, а этого он почему-то боялся.
– Вы младенец. Для вас каждая часть тела существует независимо, вне связи. Вам следует быть чертежником, поклонником прямых линий.
– Я не хочу быть чертежником. И не буду им! – Огюст так стремительно вскочил с места, что опрокинул рисовальную доску и порвал рисунок. Ему стало обидно, но еще более обижали его эти намеки Лекока: он всегда так верил учителю.
Лекок выглядел усталым, ему хотелось скорее прекратить этот спор, который стал бессмысленным, но гут он заметил слезы на глазах юноши; ведь Огюст умел рисовать, в этом не было сомнения, и тогда мэтр спокойно добавил:
– Приходите в вечерний класс, там будут рисовать с натуры. Только приходите пораньше. Народу очень много.
Лекок был прав. Вечерний класс оказался переполненным – в этот вечер рисовали обнаженную женскую натуру. Студентов было раза в два больше, чем на дневных классах; они были старше и вели себя свободнее и шумнее. Огюсту только что исполнилось пятнадцать, и он робел среди восемнадцатилетних и девятнадцатилетних, а иным было и за двадцать. Это были художники, которые уже работали ремесленниками днем и могли посещать классы только по вечерам.
Студенты немедленно тесным кругом окружили модель и принялись делать с нее наброски. Огюст оказался позади и сначала мог видеть лишь спину натурщицы. Он пришел с опозданием: пришлось поспорить с Папой, чтобы добиться разрешения посещать Малую школу вечерами.
Огюст нервничал, в студии было прохладно – стоял декабрь, и он дрожал. Но не от холода. Он не был уверен, что решится при всех взглянуть на обнаженную натурщицу.
Барнувен, который расположился рядом, торжествующе сказал:
– В Большой школе у них только натурщики-мужчины, а женское тело копируют лишь с классических нимф на картинах. Но Лекок передовой человек, такому нет цены.
Огюст кивнул, ему было стыдно сознаться в своих настоящих чувствах: Папа был бы потрясен, если бы увидел его сейчас. Мама произнесла бы, наверное, несчетное число молитв, а что касается Мари, то трудно представить, что бы подумала его застенчивая сестра.
Однако все остальные держались равнодушно. Лекок говорил о натурщице, словно о трупе на анатомическом столе, он рассказывал о частях ее тела, методически перечислял их: торс, рука, кисть руки, голова, нижние конечности, ступня, таз. Но самым большим разочарованием оказалась сама натурщица.
– Прислуга из дома напротив, – с раздражением пояснил Барнувен. – Лекок выбирал какую потолще.
– Да, толстовата, – согласился Огюст, ему хотелось казаться таким же искушенным, как и Барнувен. Тем не менее сердце забилось у него сильнее, когда он наконец решился присмотреться к ней.
Лекок сухо пояснял:
– Это типичное женское тело. Огюст придвинулся поближе.
– Вы должны изобразить его таким, каким сами его видите.
Огюст не провел еще и линии.
– Начинайте с бедер. Это поможет вам правильно расположить ее в пространстве.
Огюст начал рисовать, потом остановился. Обнаженные тела он видел только в иллюстрациях к книгам, описывающим героические события древности. То были весьма романтичные, приукрашенные, идеализированные фигуры, а эта натурщица всего-навсего обыкновенная женщина средних лет из трудовой среды, даже не хорошенькая дамочка полусвета, которая по крайней мере была бы привлекательной. И все же Огюст не мог отвести взгляда от обольстительной линии ее спины. Ему хотелось передать движение, ритм, и он попробовал набросать стремительные, выгнутые линии, тело в движении.
Затем натурщица повернулась, чтобы студенты могли рассмотреть ее со всех сторон. Лекок считал, что модель не должна до бесконечности сохранять одну и ту же позу, а должна двигаться свободно, чтобы рисунок приобретал естественность и движение, – и Огюст был потрясен. Спереди она выглядела еще более тяжелой, чем он себе представлял. Обвислые, увядающие груди; живот выпирал многочисленными складками; бедра широкие, мясистые. Но самым большим разочарованием была кожа. Не та мраморно белая кожа, что он привык видеть на полотнах Энгра, нечто необычайно великолепное, в молочных тонах, – кожа у натурщицы была покрыта бесчисленными веснушками.
Огюст смотрел и ничего не видел. Он разглядывал ее напряженно и одновременно испытывал какое-то детское смущение, которое хотелось скрыть. Изучить тело он может только в одиночестве, здесь это невозможно. Теперь натурщица стояла, прикрываясь руками, в позе, предполагающей наивную чистоту, но эффект был обратным. Огюст почувствовал грусть. Это было безобразной пародией на женское тело, существующее в его воображении.
Он принялся старательно рисовать, и Лекок сказал:
– Примитивно. Верно, но безжизненно.
– Я еще не закончил.
– Время! Время! Время! Разве дело во времени?
– Значит, я что-то делаю не так, мэтр?
– Длинные или короткие мазки – все равно. Главное, чтобы ваши глаза не теряли чувствительности. Глаза должны быть посредником между вами и натурой.
– Я рисую то, что вижу.
– То, что чувствую. Чувствуете-то вы, дорогой друг, вполне достаточно, да видите мало.
Лекоку нравился этот юноша, но разве знаешь, кто из них добьется успеха, а кто нет? Когда он был студентом Большой школы, все считали, что Гораций Лекок де Буабодран станет вторым Давидом или Энгром, а он всего-навсего хотел остаться де Буабодраном, самим собой. Теперь он редко писал, и говорили, что он прирожденный педагог, а это значило, что картин от него больше не ждут.
– Рисуйте свободней, непринужденней, Роден, все эти условности не имеют значения. Присматривайтесь. Это ведь целое искусство – уметь видеть. Уметь видеть – труднее всего, тут нужен гений. Огюст очень хотел сказать Лекоку, что у него болят глаза, что когда он так далеко от модели, то видит лишь расплывчатые контуры; пока он слушал мэтра, более напористые из учеников протолкнулись поближе к натурщице. Огюст почти не видел ее за чужими спинами. А рисунок еще не закончен. Шея, плечи, руки еще не нарисованы. Да он никогда и не закончит, вдруг испугался Огюст, потому что Лекок направился к натурщице, разрешил ей отдохнуть и та присела на стул, накинув на пухлые плечи толстую шерстяную накидку, чтобы согреться.
В перерыве Барнувен представил Огюста небольшой группе его знакомых студентов. Анри Фантен-Латур Фантен-Латур, Анри (1836–1904)-французский живописец и график. Ученик Лекока де Буабодрана и Курбе.
, на четыре года старше Огюста, был оратором группы, у него были такие же рыжие волосы, как у Огюста, усы и реденькая бородка – типичный молодой художник. Альфонс Легро Легро, Альфонс (1837–1899)-французский гравер, живописец и скульптор. С начала 1860-х годов жил в Лондоне.
, смуглый, невысокий, тихий, но полный скрытого огня. Жюль Далу Далу, Жюль (1838–1902)-французский скульптор, автор многих монументальных работ и портретов. Активный участник Парижской коммуны. «Моим первым другом был Далу, – вспоминал впоследствии Роден. – Большой художник, работавший в манере мастеров XVIII века. Он родился декоратором. Мы познакомились в ранней молодости у одного скульптора-декоратора, который так часто забывал нам платить, что мы с Далу вынуждены были уйти от него…Какой говорун был этот Далу! Но при всем этом он всегда уступал мне… Заказ на памятник Виктору Гюго, который был мне сделан, отдалил от меня друга молодости, о чем я очень сожалею». (Эти слова Родена приводит Гюстав Кокио в монографии «Rodin a l'Hotel de Biron et a Men-don», Paris, 1917.)
, ученик класса ваяния, энергичный, не скрывающий своих мнений, с узким нервным лицом. Но центром кружка был Эдгар Дега, он даже не рисовал, а просто сидел и наблюдал за всем; ему было двадцать два, и никто не сомневался в широте его познаний. Дега был изящным, с продолговатым худым лицом и полными губами, а таких насмешливых и пытливых глаз Огюст еще никогда не видал. Барнувен сказал:
– Ну и здоровая же натурщица, меня от нее прямо тошнит.
– Напрасная трата времени, – отозвался Фантен-Латур. – И чего все эти идиоты сгрудились вокруг нее? Нам надо рисовать только по памяти и обязательно в Лувре. Лувр – самая лучшая школа.
– Фантен во всем следует великим мастерам, – сказал Барнувен Огюсту.
– Это лучше, чем сидеть здесь, – возразил Фантен-Латур. – Мы рассчитываем увидеть нимфу, а нам подсовывают служанку. Даже у Делакруа и Давида куда больше вкуса.
– Да, – вздохнул Барнувен. – Фантен у нас школяр.
Внезапно раздался насмешливый голос Дега:
– Вы оба не правы. Рисуйте, что хотите, только рисуйте – по памяти, с натуры, откуда хотите, А что касается всяких там теорий, так они для простых смертных.
– Рисуйте, что хотите? – столь же насмешливо передразнил Фантен. – Наш друг Дега почерпнул это у Энгра и уже ходит у него в последователях.
– Ничей я не последователь, – вскипел Дега. – Но я не из идиотов, это точно.
– Значит, по-твоему, я идиот? – горячился Фантен.
На мгновение Огюсту показалось, что дело дойдет до драки, с такой непримиримостью они взирали друг на друга; но тут Дега пожал плечами. Он не отвечает за глупость Фантена, говорил его вид, и Фантен принялся спорить с Легро.
Огюст уже пришел в себя от неожиданности и начал понимать, что друзья просто обожали спорить, им было скучно без споров и стычек – эта черта свойственна всем им. И еще бунт, бунт против всех признанных истин мира искусства, за исключением того, чему их учил Лекок. Их связывало подлинное чувство товарищества, и когда конфликт разрастался, они уступали друг другу; Они звали друг друга по фамилиям, подчеркивая, что признают друг друга, пусть их еще и не признали другие.
Огюст завидовал свободной, непринужденной беседе своих новых друзей. Теперь они хвастали друг перед другом девушками, прошлыми, настоящими и будущими победами. Барнувен пустился в подробности, и все согласились, что натурщица ужасна. Как сказал Дега, «просто деревенщина». Почти все, кто не имел счастья понравиться хрупкому длиннолицему Дега, а к таковым можно было причислить чуть ли не весь род человеческий, попадали в категорию «деревенщин».
Огюст пытался сосредоточиться на модели, но разговоры отвлекали. Далу рисовал методично, старательно; Легро без конца смачивал карандаш слюной и работал, не останавливаясь ни на секунду; Фантен-Латур рассматривал натурщицу, словно та была классической нимфой из Лувра; Барнувен рисовал, улыбаясь легкой, иронической улыбкой; даже Дега, наблюдатель, и тот был погружен в работу. Удивительно! Серьезно ли они все это говорили? Или просто хотели показать себя, особенно перед ним? Лекок все так же сухо продолжал:
– Поторопитесь, натурщица устала.
Огюст вернулся к своему рисунку, но опять оказался позади всех. А когда наконец освободилось место впереди и он мог хорошо рассмотреть натурщицу, было слишком поздно заканчивать рисунок: класс окончился.
Лекок заметил его огорчение и сказал:
– Закончите дома, по памяти.
На следующий вечер дома Огюст не стал ложиться спать, а устроился за кухонным столом, чтобы попытаться закончить рисунок. Натурщица теперь представлялась ему огромной, прямо-таки необъятной. Он думал о друзьях Барнувена, об этом собрании чудаков, но с ними было интересно, и он чувствовал себя с ними заодно, когда был в их компании. Он вспоминал картины, посвященные любви Эрота и Психеи, и предупреждающий голос Лекока звучал у него в ушах: «Мягче карандаш-это не железный лом».
– Ты меня слышишь? Господи, да что с тобой? – Это был Папа, он стоял за его спиной и изумленными глазами взирал на еще не законченный рисунок.
– Что это такое?
– Фигура, Папа.
– Женская?
– Нам задали в школе.
– Рисовать голую?
Огюст передернул плечами и попытался было разъяснить, что таким путем учатся рисовать, но Пана не слушал.
– Господи, и подумать только, что это мой сын! – заорал он. – Яйца и масло стоят теперь франк десять, а ты рисуешь голых женщин!
Мама, разбуженная криками Папы, спустилась вниз в ночной сорочке, за ней – Мари. Папа был в растерянности: не обсуждать же этот вопрос перед ними.
– Мари, – проворчал он, – Огюст попусту тратит твои деньги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87
Огюст был столь захвачен энтузиазмом Лекока, что боялся задать вопрос: это могло нарушить ход мыслей учителя. По этой же причине редко кто из учеников задавал ему вопросы.
– Рисунок– это не только то, что запечатлено на бумаге, но и то, что не передано. Перо скользит по бумаге и навеки запечатлевает на бумаге всю сущность художника.
Впервые Огюст сталкивался с таким проявлением сильных эмоций. «Как могут из них выйти всего-навсего простые ремесленники, если они прошли через такое горнило чувств», – думал он.
А когда Лекок сказал: «Превыше всего мы должны ставить тело человека, которое воплощает в себе все его достоинство и совершенство», Огюст загорелся желанием рисовать человеческие фигуры. Он не знал, рисовать ему мужчин или женщин, обнаженных или в одежде. Сначала он набрасывал один бесполый торс, потом, ноги, тоже неизвестного пола, потом руки, голову – и тут-то и происходила заминка._Голова не могла принадлежать одновременно и мужчине и женщине, да и тело тоже. На рисунок упала тень Лекока. И он ждал, что учитель скажет ему: «Воздержитесь». А вместо этого услышал:
– Продолжайте.
– Но я мало знаком с анатомией, – ответил Огюст.
– Вы ведь знаете человеческое тело, правда? Ну свое собственное тело? Вы рассматривали свое собственное тело?
Огюст покраснел. Нет, не рассматривал, конечно, он знал кое-что о себе, но только в общих чертах, и стеснялся обсуждать подобные вопросы.
– Художник, который сам себе не служит моделью, попросту слеп.
Огюст принялся было точить карандаши, но Лекок настаивал:
– Все видят предметы по-разному. Для меня это синее, а для вас, может быть, зеленое. Для меня это деревья, а для вас – человеческие тела. Рисуйте то, что видите.
– Но я не могу рисовать по памяти. Я не знаю как!
Углубиться в подробности значило бы проявить свою полную неискушенность, а этого он почему-то боялся.
– Вы младенец. Для вас каждая часть тела существует независимо, вне связи. Вам следует быть чертежником, поклонником прямых линий.
– Я не хочу быть чертежником. И не буду им! – Огюст так стремительно вскочил с места, что опрокинул рисовальную доску и порвал рисунок. Ему стало обидно, но еще более обижали его эти намеки Лекока: он всегда так верил учителю.
Лекок выглядел усталым, ему хотелось скорее прекратить этот спор, который стал бессмысленным, но гут он заметил слезы на глазах юноши; ведь Огюст умел рисовать, в этом не было сомнения, и тогда мэтр спокойно добавил:
– Приходите в вечерний класс, там будут рисовать с натуры. Только приходите пораньше. Народу очень много.
Лекок был прав. Вечерний класс оказался переполненным – в этот вечер рисовали обнаженную женскую натуру. Студентов было раза в два больше, чем на дневных классах; они были старше и вели себя свободнее и шумнее. Огюсту только что исполнилось пятнадцать, и он робел среди восемнадцатилетних и девятнадцатилетних, а иным было и за двадцать. Это были художники, которые уже работали ремесленниками днем и могли посещать классы только по вечерам.
Студенты немедленно тесным кругом окружили модель и принялись делать с нее наброски. Огюст оказался позади и сначала мог видеть лишь спину натурщицы. Он пришел с опозданием: пришлось поспорить с Папой, чтобы добиться разрешения посещать Малую школу вечерами.
Огюст нервничал, в студии было прохладно – стоял декабрь, и он дрожал. Но не от холода. Он не был уверен, что решится при всех взглянуть на обнаженную натурщицу.
Барнувен, который расположился рядом, торжествующе сказал:
– В Большой школе у них только натурщики-мужчины, а женское тело копируют лишь с классических нимф на картинах. Но Лекок передовой человек, такому нет цены.
Огюст кивнул, ему было стыдно сознаться в своих настоящих чувствах: Папа был бы потрясен, если бы увидел его сейчас. Мама произнесла бы, наверное, несчетное число молитв, а что касается Мари, то трудно представить, что бы подумала его застенчивая сестра.
Однако все остальные держались равнодушно. Лекок говорил о натурщице, словно о трупе на анатомическом столе, он рассказывал о частях ее тела, методически перечислял их: торс, рука, кисть руки, голова, нижние конечности, ступня, таз. Но самым большим разочарованием оказалась сама натурщица.
– Прислуга из дома напротив, – с раздражением пояснил Барнувен. – Лекок выбирал какую потолще.
– Да, толстовата, – согласился Огюст, ему хотелось казаться таким же искушенным, как и Барнувен. Тем не менее сердце забилось у него сильнее, когда он наконец решился присмотреться к ней.
Лекок сухо пояснял:
– Это типичное женское тело. Огюст придвинулся поближе.
– Вы должны изобразить его таким, каким сами его видите.
Огюст не провел еще и линии.
– Начинайте с бедер. Это поможет вам правильно расположить ее в пространстве.
Огюст начал рисовать, потом остановился. Обнаженные тела он видел только в иллюстрациях к книгам, описывающим героические события древности. То были весьма романтичные, приукрашенные, идеализированные фигуры, а эта натурщица всего-навсего обыкновенная женщина средних лет из трудовой среды, даже не хорошенькая дамочка полусвета, которая по крайней мере была бы привлекательной. И все же Огюст не мог отвести взгляда от обольстительной линии ее спины. Ему хотелось передать движение, ритм, и он попробовал набросать стремительные, выгнутые линии, тело в движении.
Затем натурщица повернулась, чтобы студенты могли рассмотреть ее со всех сторон. Лекок считал, что модель не должна до бесконечности сохранять одну и ту же позу, а должна двигаться свободно, чтобы рисунок приобретал естественность и движение, – и Огюст был потрясен. Спереди она выглядела еще более тяжелой, чем он себе представлял. Обвислые, увядающие груди; живот выпирал многочисленными складками; бедра широкие, мясистые. Но самым большим разочарованием была кожа. Не та мраморно белая кожа, что он привык видеть на полотнах Энгра, нечто необычайно великолепное, в молочных тонах, – кожа у натурщицы была покрыта бесчисленными веснушками.
Огюст смотрел и ничего не видел. Он разглядывал ее напряженно и одновременно испытывал какое-то детское смущение, которое хотелось скрыть. Изучить тело он может только в одиночестве, здесь это невозможно. Теперь натурщица стояла, прикрываясь руками, в позе, предполагающей наивную чистоту, но эффект был обратным. Огюст почувствовал грусть. Это было безобразной пародией на женское тело, существующее в его воображении.
Он принялся старательно рисовать, и Лекок сказал:
– Примитивно. Верно, но безжизненно.
– Я еще не закончил.
– Время! Время! Время! Разве дело во времени?
– Значит, я что-то делаю не так, мэтр?
– Длинные или короткие мазки – все равно. Главное, чтобы ваши глаза не теряли чувствительности. Глаза должны быть посредником между вами и натурой.
– Я рисую то, что вижу.
– То, что чувствую. Чувствуете-то вы, дорогой друг, вполне достаточно, да видите мало.
Лекоку нравился этот юноша, но разве знаешь, кто из них добьется успеха, а кто нет? Когда он был студентом Большой школы, все считали, что Гораций Лекок де Буабодран станет вторым Давидом или Энгром, а он всего-навсего хотел остаться де Буабодраном, самим собой. Теперь он редко писал, и говорили, что он прирожденный педагог, а это значило, что картин от него больше не ждут.
– Рисуйте свободней, непринужденней, Роден, все эти условности не имеют значения. Присматривайтесь. Это ведь целое искусство – уметь видеть. Уметь видеть – труднее всего, тут нужен гений. Огюст очень хотел сказать Лекоку, что у него болят глаза, что когда он так далеко от модели, то видит лишь расплывчатые контуры; пока он слушал мэтра, более напористые из учеников протолкнулись поближе к натурщице. Огюст почти не видел ее за чужими спинами. А рисунок еще не закончен. Шея, плечи, руки еще не нарисованы. Да он никогда и не закончит, вдруг испугался Огюст, потому что Лекок направился к натурщице, разрешил ей отдохнуть и та присела на стул, накинув на пухлые плечи толстую шерстяную накидку, чтобы согреться.
В перерыве Барнувен представил Огюста небольшой группе его знакомых студентов. Анри Фантен-Латур Фантен-Латур, Анри (1836–1904)-французский живописец и график. Ученик Лекока де Буабодрана и Курбе.
, на четыре года старше Огюста, был оратором группы, у него были такие же рыжие волосы, как у Огюста, усы и реденькая бородка – типичный молодой художник. Альфонс Легро Легро, Альфонс (1837–1899)-французский гравер, живописец и скульптор. С начала 1860-х годов жил в Лондоне.
, смуглый, невысокий, тихий, но полный скрытого огня. Жюль Далу Далу, Жюль (1838–1902)-французский скульптор, автор многих монументальных работ и портретов. Активный участник Парижской коммуны. «Моим первым другом был Далу, – вспоминал впоследствии Роден. – Большой художник, работавший в манере мастеров XVIII века. Он родился декоратором. Мы познакомились в ранней молодости у одного скульптора-декоратора, который так часто забывал нам платить, что мы с Далу вынуждены были уйти от него…Какой говорун был этот Далу! Но при всем этом он всегда уступал мне… Заказ на памятник Виктору Гюго, который был мне сделан, отдалил от меня друга молодости, о чем я очень сожалею». (Эти слова Родена приводит Гюстав Кокио в монографии «Rodin a l'Hotel de Biron et a Men-don», Paris, 1917.)
, ученик класса ваяния, энергичный, не скрывающий своих мнений, с узким нервным лицом. Но центром кружка был Эдгар Дега, он даже не рисовал, а просто сидел и наблюдал за всем; ему было двадцать два, и никто не сомневался в широте его познаний. Дега был изящным, с продолговатым худым лицом и полными губами, а таких насмешливых и пытливых глаз Огюст еще никогда не видал. Барнувен сказал:
– Ну и здоровая же натурщица, меня от нее прямо тошнит.
– Напрасная трата времени, – отозвался Фантен-Латур. – И чего все эти идиоты сгрудились вокруг нее? Нам надо рисовать только по памяти и обязательно в Лувре. Лувр – самая лучшая школа.
– Фантен во всем следует великим мастерам, – сказал Барнувен Огюсту.
– Это лучше, чем сидеть здесь, – возразил Фантен-Латур. – Мы рассчитываем увидеть нимфу, а нам подсовывают служанку. Даже у Делакруа и Давида куда больше вкуса.
– Да, – вздохнул Барнувен. – Фантен у нас школяр.
Внезапно раздался насмешливый голос Дега:
– Вы оба не правы. Рисуйте, что хотите, только рисуйте – по памяти, с натуры, откуда хотите, А что касается всяких там теорий, так они для простых смертных.
– Рисуйте, что хотите? – столь же насмешливо передразнил Фантен. – Наш друг Дега почерпнул это у Энгра и уже ходит у него в последователях.
– Ничей я не последователь, – вскипел Дега. – Но я не из идиотов, это точно.
– Значит, по-твоему, я идиот? – горячился Фантен.
На мгновение Огюсту показалось, что дело дойдет до драки, с такой непримиримостью они взирали друг на друга; но тут Дега пожал плечами. Он не отвечает за глупость Фантена, говорил его вид, и Фантен принялся спорить с Легро.
Огюст уже пришел в себя от неожиданности и начал понимать, что друзья просто обожали спорить, им было скучно без споров и стычек – эта черта свойственна всем им. И еще бунт, бунт против всех признанных истин мира искусства, за исключением того, чему их учил Лекок. Их связывало подлинное чувство товарищества, и когда конфликт разрастался, они уступали друг другу; Они звали друг друга по фамилиям, подчеркивая, что признают друг друга, пусть их еще и не признали другие.
Огюст завидовал свободной, непринужденной беседе своих новых друзей. Теперь они хвастали друг перед другом девушками, прошлыми, настоящими и будущими победами. Барнувен пустился в подробности, и все согласились, что натурщица ужасна. Как сказал Дега, «просто деревенщина». Почти все, кто не имел счастья понравиться хрупкому длиннолицему Дега, а к таковым можно было причислить чуть ли не весь род человеческий, попадали в категорию «деревенщин».
Огюст пытался сосредоточиться на модели, но разговоры отвлекали. Далу рисовал методично, старательно; Легро без конца смачивал карандаш слюной и работал, не останавливаясь ни на секунду; Фантен-Латур рассматривал натурщицу, словно та была классической нимфой из Лувра; Барнувен рисовал, улыбаясь легкой, иронической улыбкой; даже Дега, наблюдатель, и тот был погружен в работу. Удивительно! Серьезно ли они все это говорили? Или просто хотели показать себя, особенно перед ним? Лекок все так же сухо продолжал:
– Поторопитесь, натурщица устала.
Огюст вернулся к своему рисунку, но опять оказался позади всех. А когда наконец освободилось место впереди и он мог хорошо рассмотреть натурщицу, было слишком поздно заканчивать рисунок: класс окончился.
Лекок заметил его огорчение и сказал:
– Закончите дома, по памяти.
На следующий вечер дома Огюст не стал ложиться спать, а устроился за кухонным столом, чтобы попытаться закончить рисунок. Натурщица теперь представлялась ему огромной, прямо-таки необъятной. Он думал о друзьях Барнувена, об этом собрании чудаков, но с ними было интересно, и он чувствовал себя с ними заодно, когда был в их компании. Он вспоминал картины, посвященные любви Эрота и Психеи, и предупреждающий голос Лекока звучал у него в ушах: «Мягче карандаш-это не железный лом».
– Ты меня слышишь? Господи, да что с тобой? – Это был Папа, он стоял за его спиной и изумленными глазами взирал на еще не законченный рисунок.
– Что это такое?
– Фигура, Папа.
– Женская?
– Нам задали в школе.
– Рисовать голую?
Огюст передернул плечами и попытался было разъяснить, что таким путем учатся рисовать, но Пана не слушал.
– Господи, и подумать только, что это мой сын! – заорал он. – Яйца и масло стоят теперь франк десять, а ты рисуешь голых женщин!
Мама, разбуженная криками Папы, спустилась вниз в ночной сорочке, за ней – Мари. Папа был в растерянности: не обсуждать же этот вопрос перед ними.
– Мари, – проворчал он, – Огюст попусту тратит твои деньги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87