https://wodolei.ru/catalog/chugunnye_vanny/180na80/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И давайте-ка, сокровище мое, в стороночку,
чтобы не мешать проходящим... м-ме... трудящимся.
И пятится, пропуская, весь этакий местами полупрозрачный, как хищник из фильма
со Шварценеггером, с тросточкой под мышкой, заметьте, -- черной.
А они и в самом деле идут, смутные, как привидения, тени -- и слева, и справа и
прямо -- сквозь меня, стоящего посреди тротуара, поперек движения. Вот еще один
смутнопросвечивающий, в белой каске, с карабином на плече -- еще один идет
прямо на меня, лоб в лоб. Я инстинктивно выбрасываю перед собой руку и она,
полупризрачная моя, не встречая сопротивления, повисает в пустоте, а мы --
солдатик и я -- на какое-то мгновение сливаемся, как школьные амебы, и тотчас
же делимся на две суверенные половины.
И звучит, звучит козлячий хохоточек:
-- Экспериментируете?.. м-ме-е!.. Да пройдет же, само пройдет, говорю вам.
Приглядитесь, приморгайтесь, глядишь и приживетесь... Не вы первый, не вы...
м-ме... Ну и так далее. Только лучше бы все-таки в стороночку, так, знаете ли,
на всякий пожарный... Вот сюда, к трубе, к стеночке. Вы тут... м-ме...
поскучайте, а я мигом, мне только один... м-ме... звоночек. Так что я -- через
улочку, петушочком, петушочком, курослепенький вы мой!..
И он, вскинув трость, как шпагу, сломя голову несется через Суворовский,
лавируя между легковушками, грозя кулаком успевшему в последний момент
тормознуть водителю троллейбуса.
Ай да Ричард Иванович, ай да слепой!.. Минуточку, минуточку -- то есть как это
-- через Суворовский?!
И во рту у меня пересыхает. Я отступаю на пару шагов от стены и, силы небесные,
сразу же натыкаюсь на нее окаянными своими глазами. Господи, на табличку. На
уличную табличку углового дома, хоть и полуразрушенного, выгоревшего изнутри,
но того самого. Слышите?! Того -- на всю жизнь памятного, из послевойны, из
детства. И хоть в глазах все плывет, хоть картинка, лишенная фокуса,
смазывается, я читаю, читаю надпись на эмалированной железяке:
Улица Красной Конницы
Читаю и не верю глазам своим... И трясу головой и снова -- по буковке, по
слогам: ул... Кра... нни... цы...
Но позвольте, позвольте -- а почему же не Кавалергардская?!
И вообще... Что это все значит: эти серые тени, эти серенькие весенние листочки
на деревцах, сероватое небо над головой?..
Я перевожу взор на здешнее, потустороннее блеклое солнце и смотрю, смотрю, елки
зеленые. Смотрю, пока слезы ручьями не начинают струиться по щекам. И я громко,
так что прохожий шарахается, сглатываю и, забыв все на свете, по-детски, обоими
кулаками начинаю тереть глаза...
И все гаснет, меркнет. И в ушах, угасая, запоздалый, отчаянный, как перед
вечной разлукой, крик Ричарда Ивановича:
-- Да вы что?! Да вы в своем ли у-мме?! Что ж вы это делаете со мной, товарищ
Тю...
Когда я наконец проморгался, Ричарда Ивановича уже не было. И шел снег. И на
ветру полоскались опять же -- некрасные, но зато с серпом и молотом флаги. А по
Суворовскому, чадя и взрыкивая, шла тяжелая военная техника. И все это до
странности напоминало кадры архивной, в царапинах, кинохроники. Ну, скажем,
пятидесятых годов, только почему-то -- с развалинами.
Где-то за углом бумсал невидимый духовой оркестр. И уже не тени, а почти что
люди, уже как бы проявившиеся почти, с шарами, с пищалками празднично толпились
вокруг, а я, как идиот, сиротливо жался промеж них, в сером своем на голую
грудь пальто, без шапки, да еще, как фанатик "детки" -- босой...
Место действия было прежнее: угол Суворовского и Красной Конницы. Только,
повторяю, отсутствовал товарищ Зоркий. И хлопьями валил снег, уж никак не
весенний. А на транспаранте, натянутом поперек проспекта, было белым по серому
написано:
ДА ЗДРАВСТВУЕТ 38-я ГОДОВЩИНА
ВЕЛИКОЙ НОЯБРЬСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ
РЕСТАВРАЦИИ!
...Окончательно привел меня в чувство остановившийся рядом гражданин
-- хоть и в шляпе, хоть и в габардиновом плаще, но, судя по выправке, конечно
же, бывший военный.
-- Хорошо идут! -- громко сказал он, подразумевая проходивших мимо в пешем
строю десантников. -- Молодцы герои неба и земли! -- покосившись на меня,
добавил он.
-- Молодцы, -- без всякого энтузиазма согласился я.
-- Нашим воздушным десантникам, самым отважным десантникам в мире -- ура! -- не
сводя с меня глаз, с чувством сказал он.
-- Ура! -- на всякий пожарный случай, тоже с чувством, ответил я.
-- Пехотинец? -- теплея лицом, спросил товарищ в гражданском.
-- Ракетчик, -- сказал я не без гордости. И он вдруг широко развел руки и,
теперь уже откровенно любуясь мной, сначала отшагнул назад, а потом так и
кинулся на меня с намереньем крепко, по-солдатски прижать к своей доблестной
груди.
Увы, объятья не состоялись. И этот, почти уже не призрак, просифонил сквозь
меня, как воскресный электропоезд мимо станции. Ошалело оглянувшись, он
продолжил свое движение дальше, на ту сторону Красной Конницы, причем не
сбавляя скорости и не меняя положения рук. На ходу от радостно воскликнул,
адресуясь к огромным праздничным портретам на изщербленном пулями фасаде
госпиталя: "Народным вождям -- слава, слава, слава!" -- и сгинул, растворившись
в толпе.
Портретов было два. На том, что слева, красовалось изображение кого-то до жути
похожего на В. В. Жириновского, на правом, и это уж вне всяких сомнений, был
запечатлен по-бабьи одутловатый, но тоже не лишенный обаяния, Георгий
Максимилианович Маленков.
-- Только спокойно, Витюша, без паники, -- пошатнувшись, прошептал я. И
крепко-крепко зажмурился, и мотнул головой...
Трах-тарарах!..
А?.. Что?.. Это кто это, треща деревянными крылышками, вьется-кружит над моей
пропащей головушкой?.. Кто-кто?! Быть того не может!.. Кукушечка-кукушечка, так
сколько же ты, стерва, годков накуковала мне давеча, в потемках?
И она, пощелкивая клювом, как кастаньетами, отвечает мне, Тюхину, человеческим
голосом:
-- А таперича я не кукушечка, Витюша, а самая что ни на есть -- Мря,
пусторотенькая, без претензий, но зато на казенном довольствии!..
И -- фыр-р! и -- тр-рр! -- в сторону Таврического сада. А я зябко передергиваю
плечами -- бр-р! -- потому что сумерки, сентябрь. И дворник моего детства
Минтемир Гайнутдинов сметает в кучу последнюю октябрьскую листву, а расклейщица
газет, поверх вчерашней за первое, лепит на клейстер свежую, сегодняшнюю -- за
тридцатое. За 30 сентября 1955 года. А я, Тюхин, сижу себе на уличной,
ленинградской, елки зеленые, скамейке и уже абсолютно ничему не удивляюсь: ни
волосатым своим, в синяках от ущипов ногам, ни этой самой кукушечке, ни
дворнику, которого, кстати, взяли лет на пять позже, кажется, в мае
пятидесятого. Да что там говорить, я не ужасаюсь даже этим, почти повсеместным
разрушениям, уже успевшим порости кипреем, кирпичным руинам. Я сижу в скверике
на углу Моисеенко, а напротив-наискосок, мимо чудом уцелевшего кинотеатра
"Искра", повиливая опупенными бедрами, фланирует одинокая блядь с китайским
зонтиком. И это ни кто иная, как Ираида Прокофьевна Ляхина, в недавнем моем
секретарско-писательском прошлом -- аж заведующая Отделом культуры. Господи,
как сейчас помню, зашел в кабинет и... обомлел. Да неужто не мерещится?! Неужто
и впрямь она -- наша дворовая Ирка-пипирка, она же -- Дыраида, а потом, как
стала красить губы, и вовсе -- Кастрюля, по причине легендарной вседоступности
и величины. Помню, тогда, во время первой аудиенции, я, по простоте душевной и
неопытности, чуть было не ляпнул: "Кастрюля, ты?!". Но Ираида Прокофьевна,
упреждая, нахмурила свои партийно-правительственные брови и, строгая, но
справедливая, в темном костюме с депутатским значком, привстала из-за стола:
"Вы по какому вопросу, товарищ?".
И вот теперь уже я сидел нога-на-ногу, а она, вышедшая в тираж профура, делая
вид, курсировала туда-обратно, а дворник дядя Минтемир, Рустемов отец, шаркал
метлой по аллейке.
И был вечер. И дядя Минтемир, постукав черенком метлы о поребрик, присел со
мной рядышком. И если б я знал, что стрясется дальше, ей-богу -- зажмурился бы
навсегда.
-- Эх, Тюха-Витюха, давай, что ли, закурим, Витюха!
-- Не курю, -- и тут голос у меня предательски вдруг срывается, -- не курю...
дядя Минтемир.
-- Поди, секим-башка, и не пьешь?
-- Теперь и не пью...
-- Совсем яман. Плохо, говорю. Ладно, хоть помнишь, не забыл...
-- Что? О чем это вы?! -- Господи, прямо мороз по коже.
-- Сам, Витюха, знаешь. -- И он чиркает спичкой и, не прикуривая свою
"звездочку", пристально смотрит мне в глаза.
И я хочу, я рад бы отвести взор, но не могу, слышите, не могу. Оцепенев от
стыда и страха, я смотрю и смотрю в его карие, насмешливые его глаза. И вдруг,
точно сквозь слезы, дядя Минтемир как бы смазывается, теряет четкость, весь
такой туманно-расплывчатый, машет рукой -- ничего, мол, Витюха, не боись, все
путем! -- и темнеет, лишается очертаний, как фото, когда оно засвечивается, и
вот уже исчезает, как исчез он тогда, весной пятидесятого -- невозвратно,
бесследно, на веки вечные...
И только смятая пачка из-под "звездочки" да метла, приставленная к скамейке.
Я в ужасе хватаюсь за виски -- Господи, Господи! -- и как пьяный, как
задурившийся до видений, хотя от того, от прошлого кайфа, уже и помина нету, --
обхвативши головушку, пошатываясь, я выбегаю из скверика на все тот же, пропади
он пропадом, Суворовский: "Лю-юди! Товарищи! Вяжите меня окаянного!.." -- и
только уже на самых трамвайных путях, когда от неотвратимо наезжающего на меня
прожектора темнеет в глазах, только тогда я окончательно осознаю, что это, увы,
не сон, и что вот сейчас, через какое-то исчезающе малое, как моя частная
жизнишка, мгновение я попаду под колеса.
Глава четвертая
О том, как меня все-таки "зафиксировали"

Ничего сверхестественного не произошло. Меня просто-напросто сшибло, переехало,
проволокло по мостовой. Я даже ни на секунду не терял сознания, ну разве что с
перепугу обмер с открытыми, как у покойника, глазами.
Когда я наконец сморгнул, раздался голос. Такой, знаете, невозможно-родной, с
легким грузинским акцентом.
-- Это правакация! Это загавар! -- воскликнул откуда-то сверху, с небес
горестный Эдуард Амвросиевич. -- Слышите, я еще раз гаварю вам: грядет
диктатура! Я пака еще точно не знаю, кто канкретно будит диктатаром, но
диктатура, павтаряю, грядет!
Итак, я лежал на мостовой, рядом с роковым трамваем, совершенно голый и
почему-то мокрый. Я лежал, с ужасом пытаясь представить себе самого же себя, на
части разрезанного, а он, взмахивая кулаком скорбно продолжал:
-- Гатовится демакратический рэванш! Нэ за гарами путч, переварот! -- так он,
товарищ якобы Шеварнадзе, говорил, и правая его рука рубила воздух в такт
словам, а в левой он, дорогой друг и соратник товарища Горбачева, держал баллон
огнетушителя с надписью: "Гипосульфит натрия. (Фиксаж)".
-- Зреет темный загавар! -- говорил он. -- В этой ситуации, кагда правакации
практически на каждам шагу, я нэ магу аставаться вадителем трамвая! Я ухажу!
Да, да, -- ухажу, и нэ нада меня угаваривать астаца! Я сейчас же, сию же минуту
ухажу дабравольцем на Кавказский театр ваенных действий! В знак пратеста,
слышите?!
И он, сунув странный огнетушитель обомлевшей Кастрюле, то есть, пардон, Ираиде
Прокофьевне Ляхиной, действительно ушел, бросив вверенный ему транспорт на
месте происшествия. Ушел, чтобы сменить форменную фуражку вагоновожатого на
шлем водителя танка.
Прощальная речь человека, которого я при жизни боготворил, не могла не
взволновать меня. Я пошевелился и, на всякий случай, застонал. Тотчас же надо
мной склонились участливые старческие лица.
-- Вам, товарищ, не по себе? -- поинтересовалось первое, кажется, мужеского
рода.
-- Идет снег? Двоится? Мерещится несусветное? -- осведомилось второе.
-- Это ничего, касатик, это пройдет! -- утешило третье при пионерском галстуке,
правда, непонятно какого цвета.
-- Когда? -- прошелестел я.
-- Так, судя по всему, очень скоро! -- обнадежила бабуля-пионерка, что-то
заботливо поправив у меня там, за животом.
-- Ну вот что, -- сказала пришедшая в себя Ираида Прокофьевна. -- На-кося вот,
держи-ка лучше это! -- и всучила замечтавшейся старушке агрегат неизвестного
назначения. -- Пользуй, Перепетуя!..
И захлопала в ладоши, бывшая массовица-затейница:
-- А ну -- живенько, живенько -- строиться! В затылочек -- равняйсь, на
первый-второй -- рассчитайсь!.. Отряд, сми-ирна!.. На пра!.. На ле!.. Ноги на
пле!.. Раз-два, раз-два!.. И с песенкой, дружненько! И -- прямо на Тентелевку,
на свалку мировой истории!..
И задудела труба, затарахтел барабан, задребезжал голос:
-- Кто шагает дружно, в ряд?
-- Верных левинцев отряд!
Хорошо подхватили, бодро, будто и не покойнички вовсе.
-- И чтоб духу тут вашего, могильного не было! -- сказала в сердцах Ираида
Прокофьевна и, ухватив мое пальто за ворот, потащила меня на нем по мостовой,
как санитарки на войне тащили раненых на плащпалатках...
На том самом моем, злополучном, непонятно откуда на вешалке взявшемся,
однобортном, с хлястиком, о четырех пуговицах...
О, если б знал, если б только мог представить себе!..
Затащив меня в самые что ни на есть крапивные кущи соседнего скверика, Ираида
Ляхина перевела дух.
-- Ну и здоровый же ты кобел, -- с уважением констатировала она, по-хозяйски
меня разглядывая. -- Греблей, поди, увлекаешься?
Я прикрылся ладонями.
-- Ладно, ладно, -- сказала Кастрюля. -- А я, думаешь, не стеснялась, не
сгорала, думаешь, со стыдобушки, когда вы, микробы малолетние, за мной
подглядывали?!
И я вспомнил, вспомнил, прости Господи, как мы у Скочи, выключивши свет,
блудливо посапывая... Тьфу, аж вспоминать тошно!.. Как она появлялась наконец в
окне напротив, за тюлевой занавесочкой, в синем, до колен, халатике, с мокрым
полотенцем на голове. Вот она, взрослая такая, поочередно задирая ноги,
натягивает капрон. И вдруг вскакивает и, высунув язык, вся вдруг распахивается
перед нами!.. Мамочка ты моя родная! Да как же она их носит-то?! А соски-то,
соски -- глянь! -- как две рустемовых тюбетейки!..
Я вспомнил этот срам, неполовозрелые наши, с групповым рукоблудием,
мерзопакости, я вспомнил все это и, запоздало устыдившись, прошептал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я