https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/bojlery/
"Ну же, чего рут руззявил!" -- махнул рукой товарищ старшина и я,
Тюхин, прыгнул.
Ничего такого сверхъестественного не произошло. Я, правда, малость
поскользнулся, ударился злосчастной своей левой коленкой о ребристый металл
корпуса, но тут же встал, одернул пижаму.
-- Кутурый час? -- спросил тот, кого я, придурок, чуть не принял за Сталина.
Я вытащил роковые часы и отщелкнул золотую крышечку с гравировкой.
Вот эта секундная пауза -- он, задумавшись о чем-то, спросил, я глянул на
циферблат и уже открыл было рот, но вздрогнул -- это как это? -- зажмурился,
встряхнув головой, снова посмотрел, более того, даже пересчитал на всякий
случай цифры на циферблате, и когда подтвердилось, а подтвердился тот странный
факт, что часовых делений на часах было не двенадцать, а тринадцать, когда я
окончательно убедившись в этом, поднял растерянные глаза на товарища старшину,
-- именно в этот миг нечто жуткое, крылатое и бесшумное, как пикирующий с
выключенными моторами боевой самолет, из тьмы, из мрака военной ночи упало на
капитанский мостик, всплеснули омерзительные чертячьи крылья, из
монструозно-огромной, усеянной крокодильими зубами смрадной пасти исторгся
чудовищный кашель, вспыхнули злые, красные, как светофоры, буркала и никакой не
фантом, не плод игры моего тюхинского воображения, а самая что ни на есть
натуральная Тварь, привлеченная, должно быть, сверканьем золотых часов и
блеском надраенных асидолом пуговиц на кителе Ионы Варфоломеевича, подхватила
смертельными когтями -- да не меня, не меня недостойного, а его -- товарища
старшину! -- и понесла, понесла, держа за шиворот, в кровавое свое логово!..
-- Пэрэдай нашим, -- донеслось издали, -- пусть счытають мэня члэнум руднуй
Хуманыстыческуй партыи!.. Техныку, уввэрэнную мнэ служную буевую тэхныку --
бэрэгы, как зэныцю ука, Тюх-ы-ин!..
Случилось ужасное -- дорогого товарища старшину Иону Варфоломеевича Сундукова
похитила кровожадная бестия по имени Феликс-птица!
Преодолев мгновенное замешательство, я кинулся к ПУКу. И хотя единственный
транспорт, которым я с грехом пополам умел управлять, был велосипед, это,
конечно же, не остановило меня.
-- Товарищ старшина, держитесь, я щас! -- вскричал я.
Ничего такого особо сложного на этом пульте не было: рычажочек, как на
игральном автомате -- влево-вправо-вперед-назад -- какие-то кнопочки с цифрами,
пепельница, внизу педали для ног -- целых шесть штук, лампочки, приборчики,
какой-то микрофон... Я вспотел. "Господи, -- мелькнуло у меня в голове, -- а
что, если он там, в Армии, только прикидывался идиотом?! Что, если... Ну где,
где здесь зажигание?.."
И поскольку времени на размышление уже не оставалось, я по-тюхински -- а-а, где
наша не пропадала! -- ткнул наугад пальцем, нажал наудачу ногой!..
Божий свет метнулся куда-то вбок. Задзынькало. Замигали сумасшедшие огоньки. Я
ударил, как мне казалось, по тормозам, но корабль швырнуло в пике. Взвыла
сирена. На панели вспыхнули буквы: "УПАСНУСТЬ!". Вконец растерявшись, я врезал
кулаком по панели, как по роялю старика Бэзила!..
Господи, Господи!.. Лишенный гравизащиты летательный -- едва не описался:
летальный, -- аппарат, мелко задребезжав, вдруг чудовищно увеличился в размерах
и на скорости чуть ли не света врезался во внезапно возникший на пути купол
Исаакиевского собора!
От удара меня вышвырнуло. Уже в воздухе, в падении я увидел, как что-то
огромное, огненно-круглое, шарахнулось по небу и сгинуло неведомо куда...
Глава двадцать первая
У дымящейся воронки в чистом поле
Всего переломанного, меня подобрала вездесущая хлопотунья Перепетуя. Очнувшись,
я обнаружил себя в котельной, на куче ветоши. Подмигивала коптилка. На бетонном
полу валялись пустые бутылки из-под фиксажа.
Перепетуюшка при ближайшем рассмотрении оказалась не такой уж и старой. С
последней нашей встречи на трассе факельного забега она заметно вымолодилась,
обзавелась зубами и даже, в некотором смысле, похорошела. Заметив, что я пришел
в себя, спасительница моя облегченно вздохнула:
-- Очухалси, сокол сталинский! Ну, слава Развратной Засыпательности!
Гипосульфитику хошь?..
Вздрогнув, я впал в тревожную задумчивость.
Что и говорить, положеньице было аховое! Сочетаться морганатическим браком с
заминированной дурой Даздрапермой я не желал. Даже сама мысль об этом мне,
вернувшемуся из Задверья убежденным марксэнистом, казалась кощунственной. Уж на
этот-то раз поступаться принципами я не собирался.
Что сотворили бы со мной, попадись я в их лапы, Мандула с Кузявкиным -- об этом
и подумать было страшно!..
Про старшину Сундукова, героически погибшего товарища, доверие которого я так
преступно не оправдал, я старался даже не вспоминать.
Куда ни кинь -- всюду светила "вышка".
Очами души увидел я изувеченный купол архитектурного шедевра и застонал.
Отзывчивая Перепетуя склонилась надо мной. На левой ноздре у нее была волосатая
бородавка. Вместо глаз пивные пробки. Нетерпеливая рука мышью забегала по моему
израненному телу.
-- Ты мне лучше пяточки почеши! -- добрея, сказал я.
-- А ты мне спинку! -- жарко дохнула она.
Так мы с ней -- душа в душу -- и перекантовались всю зиму.
Обуревали мысли. Когда Перепетуя уходила и по котельной, наглея, шастали
непонятно откуда взявшиеся в Тартаристане крысы, я, сидя у каганца, думал.
Во-первых -- эта лишняя, тринадцатая циферка на часах. Она ведь появилась после
вторичной телепортации из "фазенды". Что сие значило и чем было чревато для
меня, особенно в том свете, что часы остановились на без тринадцати тринадцать
-- об этом я не имел ни малейшего понятия.
Второй странностью была чудесная метаморфоза, случившаяся с моим краснокожим
аусвайсом. Каким-то волшебным образом из него исчезли все поддельные записи. Да
не просто выцвели или там испарились, а скрупулезнейшим образом поменялись на
прежние, подлинные. Я листал фантастический документ гражданина несуществующего
уже государства -- некоего М., Виктора Григорьевича, умудрившегося родиться
20-го октября 1942 года, то бишь в самый разгар Сталинградской битвы, -- я
изучал странички, как чужую валюту -- наощупь и напросвет, и душа моя пела, а
внутренний голос нашептывал: "Таки -- да: скоро уже!.. И причем -- самым
непредсказуемым, как и должно быть у нас, у русских, способом... Обязательно,
всенепременно, несмотря ни на что и вопреки всяческой логике!.. Слышишь,
Витюша?".
Витюша слышал. Нащупав в кармане пижамы серую пуговицу от пальто, он, затаив
дыхание, сжимал ее пальцами. Чуда не происходило, но Тюхин уже почти наверняка
знал, что так и должно было быть. Для того, чтобы возвратиться наверх, нажимать
нужно было на верхнюю пуговицу!
В этот вечер добытчица Перепетуя вернулась раньше обычного.
-- Вона полюбуйся! -- хлопнув на стол бумаженцию, сказала она.
Прочитав листовочку, я так и подскочил. Ея Императорское Величество Даздраперма
Первая высочайшим рескриптом объявляла меня, Тюхина, вне закона! Цитирую: "как
подлого изменщика, агента межгалактического сионизма, тайного чеченца,
псевдодемократа и брачного афериста". "Приговор Наш, -- писала далее
Даздраперма Венедиктовна, -- окончательный, обжалованию не подлежащий, а ежели
кто вышеупомянутого злодея стренет, то ничтоже сумняшеся пущай его, окаянного,
вервием фиксирует и доставляет ко мне, в Смольный, для сугубой расправы".
-- Достукался, касатик! -- загрустила Перепетуя.
-- Неужто донесешь?!
-- Одна, пожалуй, не донесу, -- озаботилась чертова перечница, -- придется
кого-нито на помощь крикнуть. Но это -- опосля. Ты гляди-кося, Мересьев, каку я
невидаль на свалке сыскала! Фиксаж -- не фиксаж... Может, проявитель? -- И она,
кормилица, вынула из своей заплечной сумы трехлитровую, с ручкой, бутылищу
"столичной".
Мое бедное, изнуренное трехмесячным затворничеством сердце, оборвалось:
Господи! То-то мне Кондратий с рюмкой примерещился!..
Очередная трагедия произошла как-то до обидного буднично, невпечатляюще. Я
зажмурился, поднес ко рту, запрокинулся, загуркал, аки голубь, допил до дна,
занюхал мануфактуркой, крякнул, елки зеленые: "Экая гадость! И как же ее
беспар...".
Остаток слова застрял в моей окаянной глотке. Подруги дней суровых в наличии
уже не было. Лишь кучка пепла на табурете да пустой пластмассовый стаканчик на
полу -- вот и все, что осталось от любезной Перепетуюшки. Дряхлая голубка
сгорела потусторонне-синим огнем. Точь в точь, как родной брат соседа моего --
Гумнюкова, дернувший с похмела подвернувшегося под руку карбодихлофоса.
Замычав от горя, я потянулся к бутылище. Так начался кошмарный запой.
В одиночку я пить не мог, чем, кстати, всю жизнь втайне гордился. На мое
счастье, нивесть откуда возник рядовой Мы. Потом притащился этот алкаш Эмский.
Завывая, он декламировал стихи собственного сочинения. Слабак-солдатик все
икал. А что касается Тюхина, то тот, переживая потрясение, посыпал голову
пеплом своей спасительницы.
-- Так поцелуй же ты меня, Перепетуя! -- в помрачении шептал он.
Потом ему вдруг приспичило позвонить по служебному телефону. Подмигивая
собутыльникам (глядите, мол, какой я храбрый!), Тюхин крикнул в трубку:
-- Але, Мандула, слышишь меня?
Трубка, скыркнув, сурово ответила:
-- Чую тоби, сынку, чую!..
Тюхин тряс солдатика:
-- Нет, ты скажи, скажи честно: да разве ж это смерть?! Где покой, где
покаяние?.. Зачем, точнее -- за что все это?! Мало мы с тобой там, в горячо
любимом Отечестве, помыкались, а? И потом -- где люди, в смысле -- настоящие
люди, нехимероиды?.. Где, в какой стороне -- цель, которая еще не стала нашей с
тобой мишенью?! Нет, ты, салага, морду не вороти, ты мне прямо ответь:
па-че-му? за какие такие особые прегрешения?!
-- Зна... значит так надо! -- сотрясаясь от икоты, бормотал рядовой Мы.
-- Но кому, кому?!
Помутившийся Эмский упал со стула. Его подхватили под руки и поволокли на
свежий воздух. Лицо у поэта было смертельно сизое, заплывшие глаза практически
отсутствовали. Он скрежетал зубами, пытался плюнуть, обвисая, стонал:
-- Гады, гады-ии!.. Что ж вы, гады, со мной, Тюхиным, содеяли?!
Как Тюхин попал на Троицкое поле, одному черту известно. Он сидел на
подозрительном сугробчике, в двух шагах от колышка с табличкой:
"Заминировано!".
Вокруг было тоскливо, не по-питерски пусто, незнакомо. По небу тащились поздние
ноябрьские облака. Пахло талой травой и скорой осенью. Человек, первый за шесть
суток его несусветного столпничества, приближался нестерпимо медленно. До него
было так далеко, так велика была вероятность, что этот самоубийца или свернет в
сторону, или не дай Бог, подорвется, что Тюхин боялся пошевелиться. Да и мина
под ним самим вполне могла быть противопехотной, из тех сволочных, взрывающихся
от снятия с них тяжести...
Тюхина мелко трясло. Хмель уже давно выветрился, остался один страх -- а ну как
закемарит, свалится с бугорочка, или того хуже -- вдруг да нагрянет в этот
Богом забытый район чудовищная перепончато-крылая протобестия, истребительница
генофонда нации! Уж больно эта унылая, окраинная местность напоминала Тюхину
его навязчивый сон -- помните -- с унылым осенним пейзажиком, с бугорочком, с
расклячившимся на нем голодранцем, который -- и это Тюхин понял именно здесь,
на поле -- и чистом, и Троицком, и минном одновременно -- который был никем
иным, как он сам -- Тюхин.
Смельчак был все ближе. Задрав слепое, в черных очках лицо, он шел прямехонько
на потерпевшего, щупая снег перед собой бамбуковой лыжной палкой. Инвалид по
зрению был без шапки, без шарфа, зато при бабочке, в черных фрачных брюках, в
сереньком, до мурашек знакомом Тюхину, пальтеце -- однобортном, в рубчик,
застегнутым на одну-единственную уцелевшую пуговицу -- Господи, дивны дела
твои! -- как раз на верхнюю! Светлая, исполненная большого человеческого
счастья, улыбка озаряла лицо слепца. Да, друзья мои, это был он -- один из
братьев-близнецов Брюкомойниковых. И снег хрумкал все громче, и сердце у Тюхина
билось все сильней...
Зверь сам шел на ловца. "Ну же -- ближе, ближе!" -- как в засаде терпеливо,
заклинал сидевший на корточках. Он уже набрал воздуха, чтобы гаркнуть... нет,
чтобы шепнуть этому гаду -- Ну, что-нибудь такое... такое этакое! -- стой! --
шепнуть ему, -- гад, стой, стрелять буду! -- но Брюкомойников, приблизившись
так, что до него можно было доплюнуть, вдруг сам встал, как вкопанный и,
выхватив из кармана бутылку, крикнул в небеса:
-- Пане Тюхин, х-хотите верьте, х-хотите -- нет: в-весь Город об-блазил! Н-нету
н-нигде водки, только п-портвейн...
Тюхин чуть не подавился слюной от неожиданности, а жизнерадостный заика, не
давая ему опомниться п-повел речь п-про к-какого-то Наждакова -- н-ну помните,
п-пане Тюхин, ку-кудрявый такой, вы ему еще инст-трумент кулаком исп-портили?
-- что это, мол, из-за него, из-за Наждакова и вышла такая досадная задержка --
п-отому что ч-черт его п-понес в эту С-сосновую Поляну, п-приехали, а т-анк и
сломался, г-горючее, геноссе Т-тюхин, кончилось -- и Брюкомойников, задыхаясь и
всхохатывая, затароторил про какую-то совершенно неведомую Тюхину, но тем не
менее горячо в него, в Тюхина, влюбленную Капитолиночку -- н-ну п-помните,
которая на столе голышом п-плясала?! -- ничего, ровным счетом ничего
ошарашенный Тюхин не помнил, а поскольку память с бодуна отшибало у него
частенько, -- верил и внутренне ужасался. Выяснилось, что Капитолиночка больше
не сердится и даже -- айн-цвайн -- Брюкомойников выхватил из кармана граненые
стаканчики -- и даже шлет сеньору Тюхину -- хрусталь с поцелуйчиком! -- и он
опять хохотнул, погрозил Тюхину пальцем -- ох, и шалун вы по этой части,
кабальего Эмский! -- что она, Капитолиночка, баба классная, только, как все
акробатки, и отравить, ежели что, может. А вот то, что вы, дорогой женишок,
сидите на холодном сугробе, рискуя застудить свои мужские достоинства, это, сэр
Тюхин, нехорошо, а если учесть на чем вы сидите...
-- На чем? -- белыми губами спросил Тюхин.
-- А вы д-думаете -- Н-на мине?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Тюхин, прыгнул.
Ничего такого сверхъестественного не произошло. Я, правда, малость
поскользнулся, ударился злосчастной своей левой коленкой о ребристый металл
корпуса, но тут же встал, одернул пижаму.
-- Кутурый час? -- спросил тот, кого я, придурок, чуть не принял за Сталина.
Я вытащил роковые часы и отщелкнул золотую крышечку с гравировкой.
Вот эта секундная пауза -- он, задумавшись о чем-то, спросил, я глянул на
циферблат и уже открыл было рот, но вздрогнул -- это как это? -- зажмурился,
встряхнув головой, снова посмотрел, более того, даже пересчитал на всякий
случай цифры на циферблате, и когда подтвердилось, а подтвердился тот странный
факт, что часовых делений на часах было не двенадцать, а тринадцать, когда я
окончательно убедившись в этом, поднял растерянные глаза на товарища старшину,
-- именно в этот миг нечто жуткое, крылатое и бесшумное, как пикирующий с
выключенными моторами боевой самолет, из тьмы, из мрака военной ночи упало на
капитанский мостик, всплеснули омерзительные чертячьи крылья, из
монструозно-огромной, усеянной крокодильими зубами смрадной пасти исторгся
чудовищный кашель, вспыхнули злые, красные, как светофоры, буркала и никакой не
фантом, не плод игры моего тюхинского воображения, а самая что ни на есть
натуральная Тварь, привлеченная, должно быть, сверканьем золотых часов и
блеском надраенных асидолом пуговиц на кителе Ионы Варфоломеевича, подхватила
смертельными когтями -- да не меня, не меня недостойного, а его -- товарища
старшину! -- и понесла, понесла, держа за шиворот, в кровавое свое логово!..
-- Пэрэдай нашим, -- донеслось издали, -- пусть счытають мэня члэнум руднуй
Хуманыстыческуй партыи!.. Техныку, уввэрэнную мнэ служную буевую тэхныку --
бэрэгы, как зэныцю ука, Тюх-ы-ин!..
Случилось ужасное -- дорогого товарища старшину Иону Варфоломеевича Сундукова
похитила кровожадная бестия по имени Феликс-птица!
Преодолев мгновенное замешательство, я кинулся к ПУКу. И хотя единственный
транспорт, которым я с грехом пополам умел управлять, был велосипед, это,
конечно же, не остановило меня.
-- Товарищ старшина, держитесь, я щас! -- вскричал я.
Ничего такого особо сложного на этом пульте не было: рычажочек, как на
игральном автомате -- влево-вправо-вперед-назад -- какие-то кнопочки с цифрами,
пепельница, внизу педали для ног -- целых шесть штук, лампочки, приборчики,
какой-то микрофон... Я вспотел. "Господи, -- мелькнуло у меня в голове, -- а
что, если он там, в Армии, только прикидывался идиотом?! Что, если... Ну где,
где здесь зажигание?.."
И поскольку времени на размышление уже не оставалось, я по-тюхински -- а-а, где
наша не пропадала! -- ткнул наугад пальцем, нажал наудачу ногой!..
Божий свет метнулся куда-то вбок. Задзынькало. Замигали сумасшедшие огоньки. Я
ударил, как мне казалось, по тормозам, но корабль швырнуло в пике. Взвыла
сирена. На панели вспыхнули буквы: "УПАСНУСТЬ!". Вконец растерявшись, я врезал
кулаком по панели, как по роялю старика Бэзила!..
Господи, Господи!.. Лишенный гравизащиты летательный -- едва не описался:
летальный, -- аппарат, мелко задребезжав, вдруг чудовищно увеличился в размерах
и на скорости чуть ли не света врезался во внезапно возникший на пути купол
Исаакиевского собора!
От удара меня вышвырнуло. Уже в воздухе, в падении я увидел, как что-то
огромное, огненно-круглое, шарахнулось по небу и сгинуло неведомо куда...
Глава двадцать первая
У дымящейся воронки в чистом поле
Всего переломанного, меня подобрала вездесущая хлопотунья Перепетуя. Очнувшись,
я обнаружил себя в котельной, на куче ветоши. Подмигивала коптилка. На бетонном
полу валялись пустые бутылки из-под фиксажа.
Перепетуюшка при ближайшем рассмотрении оказалась не такой уж и старой. С
последней нашей встречи на трассе факельного забега она заметно вымолодилась,
обзавелась зубами и даже, в некотором смысле, похорошела. Заметив, что я пришел
в себя, спасительница моя облегченно вздохнула:
-- Очухалси, сокол сталинский! Ну, слава Развратной Засыпательности!
Гипосульфитику хошь?..
Вздрогнув, я впал в тревожную задумчивость.
Что и говорить, положеньице было аховое! Сочетаться морганатическим браком с
заминированной дурой Даздрапермой я не желал. Даже сама мысль об этом мне,
вернувшемуся из Задверья убежденным марксэнистом, казалась кощунственной. Уж на
этот-то раз поступаться принципами я не собирался.
Что сотворили бы со мной, попадись я в их лапы, Мандула с Кузявкиным -- об этом
и подумать было страшно!..
Про старшину Сундукова, героически погибшего товарища, доверие которого я так
преступно не оправдал, я старался даже не вспоминать.
Куда ни кинь -- всюду светила "вышка".
Очами души увидел я изувеченный купол архитектурного шедевра и застонал.
Отзывчивая Перепетуя склонилась надо мной. На левой ноздре у нее была волосатая
бородавка. Вместо глаз пивные пробки. Нетерпеливая рука мышью забегала по моему
израненному телу.
-- Ты мне лучше пяточки почеши! -- добрея, сказал я.
-- А ты мне спинку! -- жарко дохнула она.
Так мы с ней -- душа в душу -- и перекантовались всю зиму.
Обуревали мысли. Когда Перепетуя уходила и по котельной, наглея, шастали
непонятно откуда взявшиеся в Тартаристане крысы, я, сидя у каганца, думал.
Во-первых -- эта лишняя, тринадцатая циферка на часах. Она ведь появилась после
вторичной телепортации из "фазенды". Что сие значило и чем было чревато для
меня, особенно в том свете, что часы остановились на без тринадцати тринадцать
-- об этом я не имел ни малейшего понятия.
Второй странностью была чудесная метаморфоза, случившаяся с моим краснокожим
аусвайсом. Каким-то волшебным образом из него исчезли все поддельные записи. Да
не просто выцвели или там испарились, а скрупулезнейшим образом поменялись на
прежние, подлинные. Я листал фантастический документ гражданина несуществующего
уже государства -- некоего М., Виктора Григорьевича, умудрившегося родиться
20-го октября 1942 года, то бишь в самый разгар Сталинградской битвы, -- я
изучал странички, как чужую валюту -- наощупь и напросвет, и душа моя пела, а
внутренний голос нашептывал: "Таки -- да: скоро уже!.. И причем -- самым
непредсказуемым, как и должно быть у нас, у русских, способом... Обязательно,
всенепременно, несмотря ни на что и вопреки всяческой логике!.. Слышишь,
Витюша?".
Витюша слышал. Нащупав в кармане пижамы серую пуговицу от пальто, он, затаив
дыхание, сжимал ее пальцами. Чуда не происходило, но Тюхин уже почти наверняка
знал, что так и должно было быть. Для того, чтобы возвратиться наверх, нажимать
нужно было на верхнюю пуговицу!
В этот вечер добытчица Перепетуя вернулась раньше обычного.
-- Вона полюбуйся! -- хлопнув на стол бумаженцию, сказала она.
Прочитав листовочку, я так и подскочил. Ея Императорское Величество Даздраперма
Первая высочайшим рескриптом объявляла меня, Тюхина, вне закона! Цитирую: "как
подлого изменщика, агента межгалактического сионизма, тайного чеченца,
псевдодемократа и брачного афериста". "Приговор Наш, -- писала далее
Даздраперма Венедиктовна, -- окончательный, обжалованию не подлежащий, а ежели
кто вышеупомянутого злодея стренет, то ничтоже сумняшеся пущай его, окаянного,
вервием фиксирует и доставляет ко мне, в Смольный, для сугубой расправы".
-- Достукался, касатик! -- загрустила Перепетуя.
-- Неужто донесешь?!
-- Одна, пожалуй, не донесу, -- озаботилась чертова перечница, -- придется
кого-нито на помощь крикнуть. Но это -- опосля. Ты гляди-кося, Мересьев, каку я
невидаль на свалке сыскала! Фиксаж -- не фиксаж... Может, проявитель? -- И она,
кормилица, вынула из своей заплечной сумы трехлитровую, с ручкой, бутылищу
"столичной".
Мое бедное, изнуренное трехмесячным затворничеством сердце, оборвалось:
Господи! То-то мне Кондратий с рюмкой примерещился!..
Очередная трагедия произошла как-то до обидного буднично, невпечатляюще. Я
зажмурился, поднес ко рту, запрокинулся, загуркал, аки голубь, допил до дна,
занюхал мануфактуркой, крякнул, елки зеленые: "Экая гадость! И как же ее
беспар...".
Остаток слова застрял в моей окаянной глотке. Подруги дней суровых в наличии
уже не было. Лишь кучка пепла на табурете да пустой пластмассовый стаканчик на
полу -- вот и все, что осталось от любезной Перепетуюшки. Дряхлая голубка
сгорела потусторонне-синим огнем. Точь в точь, как родной брат соседа моего --
Гумнюкова, дернувший с похмела подвернувшегося под руку карбодихлофоса.
Замычав от горя, я потянулся к бутылище. Так начался кошмарный запой.
В одиночку я пить не мог, чем, кстати, всю жизнь втайне гордился. На мое
счастье, нивесть откуда возник рядовой Мы. Потом притащился этот алкаш Эмский.
Завывая, он декламировал стихи собственного сочинения. Слабак-солдатик все
икал. А что касается Тюхина, то тот, переживая потрясение, посыпал голову
пеплом своей спасительницы.
-- Так поцелуй же ты меня, Перепетуя! -- в помрачении шептал он.
Потом ему вдруг приспичило позвонить по служебному телефону. Подмигивая
собутыльникам (глядите, мол, какой я храбрый!), Тюхин крикнул в трубку:
-- Але, Мандула, слышишь меня?
Трубка, скыркнув, сурово ответила:
-- Чую тоби, сынку, чую!..
Тюхин тряс солдатика:
-- Нет, ты скажи, скажи честно: да разве ж это смерть?! Где покой, где
покаяние?.. Зачем, точнее -- за что все это?! Мало мы с тобой там, в горячо
любимом Отечестве, помыкались, а? И потом -- где люди, в смысле -- настоящие
люди, нехимероиды?.. Где, в какой стороне -- цель, которая еще не стала нашей с
тобой мишенью?! Нет, ты, салага, морду не вороти, ты мне прямо ответь:
па-че-му? за какие такие особые прегрешения?!
-- Зна... значит так надо! -- сотрясаясь от икоты, бормотал рядовой Мы.
-- Но кому, кому?!
Помутившийся Эмский упал со стула. Его подхватили под руки и поволокли на
свежий воздух. Лицо у поэта было смертельно сизое, заплывшие глаза практически
отсутствовали. Он скрежетал зубами, пытался плюнуть, обвисая, стонал:
-- Гады, гады-ии!.. Что ж вы, гады, со мной, Тюхиным, содеяли?!
Как Тюхин попал на Троицкое поле, одному черту известно. Он сидел на
подозрительном сугробчике, в двух шагах от колышка с табличкой:
"Заминировано!".
Вокруг было тоскливо, не по-питерски пусто, незнакомо. По небу тащились поздние
ноябрьские облака. Пахло талой травой и скорой осенью. Человек, первый за шесть
суток его несусветного столпничества, приближался нестерпимо медленно. До него
было так далеко, так велика была вероятность, что этот самоубийца или свернет в
сторону, или не дай Бог, подорвется, что Тюхин боялся пошевелиться. Да и мина
под ним самим вполне могла быть противопехотной, из тех сволочных, взрывающихся
от снятия с них тяжести...
Тюхина мелко трясло. Хмель уже давно выветрился, остался один страх -- а ну как
закемарит, свалится с бугорочка, или того хуже -- вдруг да нагрянет в этот
Богом забытый район чудовищная перепончато-крылая протобестия, истребительница
генофонда нации! Уж больно эта унылая, окраинная местность напоминала Тюхину
его навязчивый сон -- помните -- с унылым осенним пейзажиком, с бугорочком, с
расклячившимся на нем голодранцем, который -- и это Тюхин понял именно здесь,
на поле -- и чистом, и Троицком, и минном одновременно -- который был никем
иным, как он сам -- Тюхин.
Смельчак был все ближе. Задрав слепое, в черных очках лицо, он шел прямехонько
на потерпевшего, щупая снег перед собой бамбуковой лыжной палкой. Инвалид по
зрению был без шапки, без шарфа, зато при бабочке, в черных фрачных брюках, в
сереньком, до мурашек знакомом Тюхину, пальтеце -- однобортном, в рубчик,
застегнутым на одну-единственную уцелевшую пуговицу -- Господи, дивны дела
твои! -- как раз на верхнюю! Светлая, исполненная большого человеческого
счастья, улыбка озаряла лицо слепца. Да, друзья мои, это был он -- один из
братьев-близнецов Брюкомойниковых. И снег хрумкал все громче, и сердце у Тюхина
билось все сильней...
Зверь сам шел на ловца. "Ну же -- ближе, ближе!" -- как в засаде терпеливо,
заклинал сидевший на корточках. Он уже набрал воздуха, чтобы гаркнуть... нет,
чтобы шепнуть этому гаду -- Ну, что-нибудь такое... такое этакое! -- стой! --
шепнуть ему, -- гад, стой, стрелять буду! -- но Брюкомойников, приблизившись
так, что до него можно было доплюнуть, вдруг сам встал, как вкопанный и,
выхватив из кармана бутылку, крикнул в небеса:
-- Пане Тюхин, х-хотите верьте, х-хотите -- нет: в-весь Город об-блазил! Н-нету
н-нигде водки, только п-портвейн...
Тюхин чуть не подавился слюной от неожиданности, а жизнерадостный заика, не
давая ему опомниться п-повел речь п-про к-какого-то Наждакова -- н-ну помните,
п-пане Тюхин, ку-кудрявый такой, вы ему еще инст-трумент кулаком исп-портили?
-- что это, мол, из-за него, из-за Наждакова и вышла такая досадная задержка --
п-отому что ч-черт его п-понес в эту С-сосновую Поляну, п-приехали, а т-анк и
сломался, г-горючее, геноссе Т-тюхин, кончилось -- и Брюкомойников, задыхаясь и
всхохатывая, затароторил про какую-то совершенно неведомую Тюхину, но тем не
менее горячо в него, в Тюхина, влюбленную Капитолиночку -- н-ну п-помните,
которая на столе голышом п-плясала?! -- ничего, ровным счетом ничего
ошарашенный Тюхин не помнил, а поскольку память с бодуна отшибало у него
частенько, -- верил и внутренне ужасался. Выяснилось, что Капитолиночка больше
не сердится и даже -- айн-цвайн -- Брюкомойников выхватил из кармана граненые
стаканчики -- и даже шлет сеньору Тюхину -- хрусталь с поцелуйчиком! -- и он
опять хохотнул, погрозил Тюхину пальцем -- ох, и шалун вы по этой части,
кабальего Эмский! -- что она, Капитолиночка, баба классная, только, как все
акробатки, и отравить, ежели что, может. А вот то, что вы, дорогой женишок,
сидите на холодном сугробе, рискуя застудить свои мужские достоинства, это, сэр
Тюхин, нехорошо, а если учесть на чем вы сидите...
-- На чем? -- белыми губами спросил Тюхин.
-- А вы д-думаете -- Н-на мине?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29