Брал кабину тут, доставка быстрая
..
-- Что, съел?! -- злорадно вскричала Даздраперма.
-- Что съел?.. Что, что он съел? -- взволновался я.
А Померанец между тем уже вился волчком на сцене, элегантно выбрасывая правую
ногу во время каждого пируэта. Ну, ей-богу, совсем, как М. Барышников, с
которым лично мне, Тюхину, выпало счастье познакомиться не где-нибудь, а на
одном таком тоже совершенно инфернальном мероприятии, то есть -- на съезде
Ленинского комсомола, кажется, на XVII-м. И уж если совсем начистоту -- мы там
тоже кричали "ура", и насколько мне помнится -- с утра до вечера. Впрочем,
Мишель, по-моему, только рот для виду раскрывал, диссидент этакий!.. И ведь что
характерно -- у нас даже номера в гостинице были соседние: у него 777-й, а у
меня -- 13-й... Или я опять что-то путаю?.. Или мы тогда вообще жили в одном
двухместном номере, только в разных городах и странах?..
"Значит, все-таки съел!" -- подумал я, и пока эта мысль, втемяшившаяся в мою
трижды продырявленную Афедроновым голову, томила и тревожила меня, Померанец
все выделывал свои фантастические фуэте.
"Эх, сюда бы еще Ляхину в одних чулках!" -- совершенно неожиданно вообразил я
и, невольно покосившись на соседнюю, прямо скажем, не выдающуюся ни на один
миллиметр грудь под скрипучей революционной кожей, вздохнул.
В это мгновение Померанец, долго и мучительно помирая, пал наконец на одно
колено. Прижав левую руку к сердцу, а правую простерев вперед, в онемевший от
восхищения зал, он вдруг раскрыл на всю варежку свой, как у клоуна,
каррикатурно-красный, кровавый такой рот и вдруг запел -- да ведь так
задушевно, так замечательно, ну точь-в-точь, как мой батарейный старшина
товарищ Сундуков:
Вот умру я, умру,
Похоронят меня...
И
мы дружно, все, как один, подхватили:
И никто-о не узна-ает,
Где могилка моя.
Господи,
ведь были же, были Песни!.. Эх!..
Ну вобщем, допев до конца и под шквал аплодисментов -- сорвался-таки
напоследок! -- раскланявшись, Померанец с подозрительным грохотом пропал за
кулисами.
-- Это куда это он? -- обеспокоился я.
И суровая моя подруга, бесценная Идея Марксэновна Шизая, пощелкивая курочком
реликвии, задумчиво ответила:
-- Да все туда же, Тюхин, туда же...
Глава девятая
Воздыханья, тени, голоса
Господи, Господи, да что же это творится со мной, окаянным? Зачем, а главное --
откуда это голодная, скрежещущая вставными зубами злоба? Почему не радость --
но злорадство? Отчего не улыбка -- но саркастическая ухмылочка, да еще с
двусмысленными намеками, с подтекстом, с безжалостной тюхинской
подковырочкой?..
Люди, я совсем недавно любил вас...
И ведь не было же никаких кровавых буковок под сомнительными обязательствами,
собственного глаза, выбитого следователем, на ладони, разгайдаренных сбережений
в кубышечке... Ничего этого не было и в помине, просто я проснулся однажды и...
и даже не заметил, что грудь моя во сне опустела, как дупло осеннего дерева.
Где ты, душа-кукушечка, чего ужаснувшись, покинула меня, трепеща одеревеневшими
от страха крылышками?..
Она стоит на коленях перед моей раскладушкой -- худенькая такая, в розовой
комбинашке с оборванной лямочкой. Она сморкается в мятый розовый платочек и,
совершенно незнакомая, другая, шепчет мне на ухо:
-- Да пойми же ты наконец -- это все не случайно! Откуда у него такая
информация о тебе?.. Ну, откуда -- подумай своей гениальной головой!.. Вот
то-то и оно!.. А стало быть, Померанец как минимум провокатор! Понимаешь, это
провокация, Тюхин. Хуже -- заговор! Они там опять, Тюхин, заваривают кашу!..
Я смотрю на нее сквозь розовые очки, на взволнованную такую, человечную,
готовую на все ради меня -- о, она так мне и сказала: ради тебя и Отечества я,
Тюхин, готова на все! Честное левинское! -- я смотрю на нее сквозь
афедроновскую оптику -- и едва ли не верю, и почти что люблю ее больше жизни,
но простить, увы, не могу...
-- В рот!.. живому человеку... из маузера?! -- сглатывая слезы, бормочу я. --
Господи, да как же это... чтобы человеку и -- в рот!?
-- Челове-еку?! Это кто -- это Померанец, по-твоему, человек?! Эх, ты-ии!.. Да
какие же они, Тюхин, люди, если они -- враги!? -- она хмурит брови, она сжимает
крепкие кулачки, чекисточка моя невозможная. -- И пока бьется сердце, Тюхин,
пока в жилах струится, -- и тут я весь настораживаюсь, дорогие читатели! --
пока струится... ну эта... ну как ты, Тюхин, называл ее?
-- Кровь, -- обмирая, подсказываю я.
-- Ну да, ну да, -- соглашается она совсем, как Ричард Иванович, -- пока верю
тебе, Жмурик, пока... люблю!.. -- И она, безумица, хватает вдруг мою
изуродованную на Литейном руку и начинает осыпать ее торопливыми поцелуями, --
люблю!.. люблю!.. люблю!..
И я, едва не забывшись, чуть не зажмуриваюсь от нахлынувших чувств!. О!..
О-о!.. О, только не это -- чур, чур меня!.. Только не телесная близость, потому
что... потому что...
-- Ах, да какая, в сущности, разница -- почему, -- молвит моя безутешная,
подтыкая под мои бока колючее солдатское одеяло. -- Ухожу-ухожу!.. Отдыхай,
набирайся сил, завтра практикум по государственному планированию...
И Шизая моя, Идея Марксэновна -- на пальчиках, как мариинская лебедь уходит к
себе, во вдовью светелочку. Она, снайперша, уходит, а я опять остаюсь наедине
со своими бредовыми видениями на этой кухне, пропади она пропадом, где тараканы
-- и те почему-то не шебуршатся, только вода из крана -- по капельке, как в
китайской пытке, да шипит слабый газовый огонек на конфорке.
А ведь всего-то, казалось бы, и дел-то: сдуть пламя с этой вот, зажженной, и
открыть три остальные...
Да! -- и еще духовку, духовочку еще -- для верности!..
Тазик свалился под утро. Громыхнуло так, что мы в обнимку подскочили в
дружеско-супружеском нашем ложе. Вот почти стенографическая запись того, что за
этим последовало:
О н а ( выхватывая из-под подушки маузер ). Тсс!..
Я ( встревоженно ). Что -- крысы?
Глаза у Идусика так и фосфорицируют во тьме. Глупенькая, вот и крысы для нее --
нечто совершенно неведомое. Бестиа инкогнита. Я откладываю томик И. В.
Левина.
Я. Ах, Идусик, ну так слушай же: В некотором царстве, в некотором государстве,
в городе Гаммельне...
О н а. Ф-фу, напугал... Да ну тебя, Тюхин! Сколько можно говорить: нет у нас
ничего этого -- ни царств-государств, ни крыс...
Я. Господи, что -- и крыс поели?!
О н а. Тсс, тсс!..
В коридоре звучат крадущиеся шаги. Дверь приоткрыта. С кровати виден
холодильник и телефон на стене. В поле зрения возникает тускло светящийся
призрак. В шляпе, с характерной луначарской бородкой. Это Ричард Иванович
Зоркий, заклятый враг народа, расстрелянный по приговору Военной Коллегии.
Провиденциалистские глаза его навеки раскрыты. Руки сомнамбулически
простерты.
П р и з р а к З. ( неживым голосом ). Марксэн с небес, откликнись,
отзовись, смени на ветвь оливы алебарду, сойди с дерев на землю, воплотись, дай
лапу другу -- Зоркому Ричарду!..
Я ( испуганно ). Стихи?!
П р и з р а к З.
О, брат, -- в застенках мрачных КГБ,
Под пытками всего одно лишь слово
Шептал... м-ме... я -- ЛЕМУРИЯ, Марксэн!..
И
д е я ( щелкая курочком ). Нет, ну какая сволочь!..
П р и з р а к З. ( переходя на рыдания ). Прости, о прости, навеки...
м-ме... родной и любимый Учитель и, не побоюсь этого слова, Вождь!.. Это ведь я
по велению партийного долга сообщил о тебе... м-ме... куда следует... О,
смягчитесь все жаждущие отмщения сердца: вот она ( Призрак рвет на груди
рубаху. ) -- вот она -- расплата за содеянное! Вот оно -- торжество
Принципа, посрамление маловерия!.. Как сказал гений человечества Тюхин ( Я
вздрагиваю. ): "Томит, бля, совесть, мучит по утрам похмельная, бля, жажда
покаянья!..".
Я ( растерянно ). Когда?.. Где?..
И д е я ( громко ). Да сколько же можно вам говорить, Зоркий, нету, нету
папы дома!
П р и з р а к З. ( делая вид, что не слышит ). О, если бы -- назад и
против хода...
Щелкает дверца. Это призрак призрачной своей рукой открывает холодильник. Он
вынимает из него уже знакомую читателю трехлитровую банку и, сняв крышку, жадно
припадает к содержимому.
П р и з р а к З. Уп.. уп... уп... уп...
Я ( сглатывая ). Пьет!..
И д е я ( во весь голос ). А еще в шляпе, а еще интеллигент называется!
Тьфу, мерзость какая!..
По мере того, как жидкость в банке убавлялась, дух Ричарда Ивановича все более
явственно терял свою призрачность, он как бы проявлялся, обретал
материальность. Напившись, Ричард Иванович поставил банку на место. Раздался
звук сытенькой отрыжки.
-- Пардон, -- кротко сказал Зоркий, аккуратно закрывая холодильник.
Моя Идея Марксэновна с трудом удержалась от выстрела.
-- И потрудитесь как следует захлопнуть за собой дверь! -- дрожа от гнева,
крикнула она.
Ричард Иванович опять сделал вид, что не слышит. Шаги его -- удаляющиеся,
исполненные достоинства -- звучали еще какое-то непродолжительное время, затем,
уже у самых дверей, покойничек споткнулся о тазик и совсем уж неинтеллигентно
выразился. Брякнул надетый в сердцах на велосипедную педаль предмет нашей
санитарии и гигиены, бабахнула входная дверь...
Мы устало откинулись на подушки.
Меня разбудил ее голос. Нет, я не оговорился -- именно разбудил. К этому
времени я уже вполне овладел строго засекреченной техникой спанья с открытыми
глазами, каковой, кстати сказать, виртуозно владел все тот же К. Комиссаров,
половину жизни своей проспавший в президиумах торжественных заседаний.
Итак, среди ночи меня разбудил ее приглушенный голос. Идея Марксэновна стояла в
коридоре с телефонной трубкой в руке. Она прикрывалась ладошкой, но отдельные
слова все-таки доносились до моего слуха. На всякий случай, я заткнул уши
пальцами и -- о ужас! -- вдруг услышал их разговор. Каждый вздох, каждое
словечко...
-- Ну зачем, зачем?! -- сказала она. -- Ах, если б ты знал, если б знал -- как
не вовремя, не кстати!.. А тут еще этот твой бесстыжий Ричард Иванович...
-- Опять приходил? -- голос незнакомый, странный какой-то: ни мужской, ни
женский, как бы и не человеческий вовсе. -- Спать нужно меньше, Идея
Марксэновна. Они, Ричарды Ивановичи, являются только во сне.
Она всхлипнула:
-- А Афедронов через час звонит...
-- Ха-ха-ха! -- смех совершенно неестественный, напрочь лишенный эмоций. -- До
сих пор не успокоились. О темпора, о море...
-- Это для тебя -- умора, а я просто с ума схожу!.. Ведь все равно поймают!..
Может, пошел бы, сдался?..
-- Плюнь, батюшка, поцелуй ручку злодею..?! -- Пушкина читал, с уважением
отмечаю я, Тюхин. -- Так, что-ли, по-твоему? -- И снова смешок, скрипучий,
мохнатый какой-то. -- А ну, как не поймают?! Ты с ним говорила?
-- Нет еще.
-- Почему?
-- Боюсь!
-- Не надо бояться покойни...
-- Все равно -- боюсь! -- перебивает моя отчаянная. -- О, если б ты знал,
каково это -- спать со жмуриком!
По спине моей бегут тарантулы ужаса: это что... это они... обо мне?!
-- Все мы в каком-то смысле -- жмурики, -- философски замечает ее загадочный
папа. -- И все-таки, моя дорогая, -- надо! Другого выхода, уверяю тебя, нет.
Все варианты просчитаны.
От волнения у меня перехватывает горло. Я склатываю комок, да так громко, что
Идея Марксэновна вздрагивает.
-- Кажется, нас подслушивают, -- говорит он. -- Ну что -- решилась?.. Ну --
быстро, быстро! Придешь?
Она стонет:
-- Что ты со мной делаешь, о-о, что ты делаешь!..
-- Последний раз спрашиваю: придешь или нет?
-- Уходи, умоляю! Они уже засекли твой номер...
-- Значит, договорились?
-- Да, да, да! -- Она хлопает трубкой и бессильно оседает на пол. Хотите
верьте, хотите нет, но это, кажется, обморок!..
Глава десятая
Марксэн почти не виден
Идея Марксэновна ходила по кухне, заламывая руки. Такой потерянной, по-девичьи
беззащитной я еще не видел ее.
-- Что вы делаете со мной, что делаете?! -- в отчаянии вопрошала моя
сожительница -- сугубо духовная, подчеркиваю! -- Ты понимаешь, Тюхин, в чем
ужас: ведь я же до сих пор по-своему люблю его!.. Ах, да причем здесь твой
Шизый?! Ну мой, какая разница... Папу, папу люблю, Тюхин! И вся трагедия в том,
что во мне происходит смертельная схватка между моими дочерними чувствами и
чувством гражданского долга. С одной стороны, я обязана, понимаешь, Тюхин:
о-бя-за-на сообщить о нашем свидании товарищу Бесфамильному, с другой...
-- Ну так и не сообщай, елки зеленые.
-- Ты думаешь? -- оживилась она. -- Ах, Тюхин, ты даже представить себе не
можешь, какой он -- мой папа! Умница, душка, мягенький такой! А сколько
теплоты, обаяния! И знаешь, Жмурик, он ведь очень-очень старый. Ты даже
представить себе не можешь -- какой старый! Веришь ли -- он был свидетелем и
очевидцем трех полетов на Марс и двух мировых революций!.. Ах, Тюхин, чего он
только не навидался на своем тутошнем веку. Мой бедный несчастный лохматик!..
О-о!..
О это "о"!.. Она ведь от меня, от Эмского, переняла это восклицание.
Специфично-поэтическое. Милая, наивная!.. О, если б ты только знала, если б
только представить себе могла!..
Строчки плывут в окаянных глазах моих, буквы двоятся...
-- Ну да, ну да, -- с присущей Тюхину способностью опошлить все на свете, шепчу
я, -- он же -- свидетель, а свидетелей было принято убирать во все времена, не
так ли, дорогая?
Она вздыхает:
-- Ну а как же еще иначе, неисправимый ты мой! -- две суровые складочки -- знак
равенства между мыслью и словом -- возникли на ее чистом, как у подлинного
революционера, лбу. -- Время, Тюхин, такое: бескомпромиссное, не признающее
сантиментов время. И для одних, в данном случае для нас, Тюхин, -- оно время
жить, ну а все остальные, прочие -- это не более чем Померанцы... Нет,
чувствую, тебе это не понять. Вы ведь все -- которые оттуда, сверху -- существа
безнадежно ущербные. -- Я настораживаюсь. -- В вас уже напрочь отсутствует
самое стержневое, Тюхин: классовый инстинкт. Вы, Финкельштейны, ни во что не
верите: ни в настоящее, ни даже в Прошлое! Вы -- циники, вы бессердечные
циники, Тюхин!..
-- Мы не циники, -- мягко возразил я, улыбнувшись ей бледной, как у покойника
улыбочкой, -- мы не циники, драгоценная моя, мы -- лирики по рупь сорок за
строчку, с вычетом подоходного и за бездетность...
И тут она как-то особенно пристально посмотрела на меня, суровая и в то же
время нежная, как сама Эпоха; она посмотрела мне прямо в глаза и тихо
сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
-- Что, съел?! -- злорадно вскричала Даздраперма.
-- Что съел?.. Что, что он съел? -- взволновался я.
А Померанец между тем уже вился волчком на сцене, элегантно выбрасывая правую
ногу во время каждого пируэта. Ну, ей-богу, совсем, как М. Барышников, с
которым лично мне, Тюхину, выпало счастье познакомиться не где-нибудь, а на
одном таком тоже совершенно инфернальном мероприятии, то есть -- на съезде
Ленинского комсомола, кажется, на XVII-м. И уж если совсем начистоту -- мы там
тоже кричали "ура", и насколько мне помнится -- с утра до вечера. Впрочем,
Мишель, по-моему, только рот для виду раскрывал, диссидент этакий!.. И ведь что
характерно -- у нас даже номера в гостинице были соседние: у него 777-й, а у
меня -- 13-й... Или я опять что-то путаю?.. Или мы тогда вообще жили в одном
двухместном номере, только в разных городах и странах?..
"Значит, все-таки съел!" -- подумал я, и пока эта мысль, втемяшившаяся в мою
трижды продырявленную Афедроновым голову, томила и тревожила меня, Померанец
все выделывал свои фантастические фуэте.
"Эх, сюда бы еще Ляхину в одних чулках!" -- совершенно неожиданно вообразил я
и, невольно покосившись на соседнюю, прямо скажем, не выдающуюся ни на один
миллиметр грудь под скрипучей революционной кожей, вздохнул.
В это мгновение Померанец, долго и мучительно помирая, пал наконец на одно
колено. Прижав левую руку к сердцу, а правую простерев вперед, в онемевший от
восхищения зал, он вдруг раскрыл на всю варежку свой, как у клоуна,
каррикатурно-красный, кровавый такой рот и вдруг запел -- да ведь так
задушевно, так замечательно, ну точь-в-точь, как мой батарейный старшина
товарищ Сундуков:
Вот умру я, умру,
Похоронят меня...
И
мы дружно, все, как один, подхватили:
И никто-о не узна-ает,
Где могилка моя.
Господи,
ведь были же, были Песни!.. Эх!..
Ну вобщем, допев до конца и под шквал аплодисментов -- сорвался-таки
напоследок! -- раскланявшись, Померанец с подозрительным грохотом пропал за
кулисами.
-- Это куда это он? -- обеспокоился я.
И суровая моя подруга, бесценная Идея Марксэновна Шизая, пощелкивая курочком
реликвии, задумчиво ответила:
-- Да все туда же, Тюхин, туда же...
Глава девятая
Воздыханья, тени, голоса
Господи, Господи, да что же это творится со мной, окаянным? Зачем, а главное --
откуда это голодная, скрежещущая вставными зубами злоба? Почему не радость --
но злорадство? Отчего не улыбка -- но саркастическая ухмылочка, да еще с
двусмысленными намеками, с подтекстом, с безжалостной тюхинской
подковырочкой?..
Люди, я совсем недавно любил вас...
И ведь не было же никаких кровавых буковок под сомнительными обязательствами,
собственного глаза, выбитого следователем, на ладони, разгайдаренных сбережений
в кубышечке... Ничего этого не было и в помине, просто я проснулся однажды и...
и даже не заметил, что грудь моя во сне опустела, как дупло осеннего дерева.
Где ты, душа-кукушечка, чего ужаснувшись, покинула меня, трепеща одеревеневшими
от страха крылышками?..
Она стоит на коленях перед моей раскладушкой -- худенькая такая, в розовой
комбинашке с оборванной лямочкой. Она сморкается в мятый розовый платочек и,
совершенно незнакомая, другая, шепчет мне на ухо:
-- Да пойми же ты наконец -- это все не случайно! Откуда у него такая
информация о тебе?.. Ну, откуда -- подумай своей гениальной головой!.. Вот
то-то и оно!.. А стало быть, Померанец как минимум провокатор! Понимаешь, это
провокация, Тюхин. Хуже -- заговор! Они там опять, Тюхин, заваривают кашу!..
Я смотрю на нее сквозь розовые очки, на взволнованную такую, человечную,
готовую на все ради меня -- о, она так мне и сказала: ради тебя и Отечества я,
Тюхин, готова на все! Честное левинское! -- я смотрю на нее сквозь
афедроновскую оптику -- и едва ли не верю, и почти что люблю ее больше жизни,
но простить, увы, не могу...
-- В рот!.. живому человеку... из маузера?! -- сглатывая слезы, бормочу я. --
Господи, да как же это... чтобы человеку и -- в рот!?
-- Челове-еку?! Это кто -- это Померанец, по-твоему, человек?! Эх, ты-ии!.. Да
какие же они, Тюхин, люди, если они -- враги!? -- она хмурит брови, она сжимает
крепкие кулачки, чекисточка моя невозможная. -- И пока бьется сердце, Тюхин,
пока в жилах струится, -- и тут я весь настораживаюсь, дорогие читатели! --
пока струится... ну эта... ну как ты, Тюхин, называл ее?
-- Кровь, -- обмирая, подсказываю я.
-- Ну да, ну да, -- соглашается она совсем, как Ричард Иванович, -- пока верю
тебе, Жмурик, пока... люблю!.. -- И она, безумица, хватает вдруг мою
изуродованную на Литейном руку и начинает осыпать ее торопливыми поцелуями, --
люблю!.. люблю!.. люблю!..
И я, едва не забывшись, чуть не зажмуриваюсь от нахлынувших чувств!. О!..
О-о!.. О, только не это -- чур, чур меня!.. Только не телесная близость, потому
что... потому что...
-- Ах, да какая, в сущности, разница -- почему, -- молвит моя безутешная,
подтыкая под мои бока колючее солдатское одеяло. -- Ухожу-ухожу!.. Отдыхай,
набирайся сил, завтра практикум по государственному планированию...
И Шизая моя, Идея Марксэновна -- на пальчиках, как мариинская лебедь уходит к
себе, во вдовью светелочку. Она, снайперша, уходит, а я опять остаюсь наедине
со своими бредовыми видениями на этой кухне, пропади она пропадом, где тараканы
-- и те почему-то не шебуршатся, только вода из крана -- по капельке, как в
китайской пытке, да шипит слабый газовый огонек на конфорке.
А ведь всего-то, казалось бы, и дел-то: сдуть пламя с этой вот, зажженной, и
открыть три остальные...
Да! -- и еще духовку, духовочку еще -- для верности!..
Тазик свалился под утро. Громыхнуло так, что мы в обнимку подскочили в
дружеско-супружеском нашем ложе. Вот почти стенографическая запись того, что за
этим последовало:
О н а ( выхватывая из-под подушки маузер ). Тсс!..
Я ( встревоженно ). Что -- крысы?
Глаза у Идусика так и фосфорицируют во тьме. Глупенькая, вот и крысы для нее --
нечто совершенно неведомое. Бестиа инкогнита. Я откладываю томик И. В.
Левина.
Я. Ах, Идусик, ну так слушай же: В некотором царстве, в некотором государстве,
в городе Гаммельне...
О н а. Ф-фу, напугал... Да ну тебя, Тюхин! Сколько можно говорить: нет у нас
ничего этого -- ни царств-государств, ни крыс...
Я. Господи, что -- и крыс поели?!
О н а. Тсс, тсс!..
В коридоре звучат крадущиеся шаги. Дверь приоткрыта. С кровати виден
холодильник и телефон на стене. В поле зрения возникает тускло светящийся
призрак. В шляпе, с характерной луначарской бородкой. Это Ричард Иванович
Зоркий, заклятый враг народа, расстрелянный по приговору Военной Коллегии.
Провиденциалистские глаза его навеки раскрыты. Руки сомнамбулически
простерты.
П р и з р а к З. ( неживым голосом ). Марксэн с небес, откликнись,
отзовись, смени на ветвь оливы алебарду, сойди с дерев на землю, воплотись, дай
лапу другу -- Зоркому Ричарду!..
Я ( испуганно ). Стихи?!
П р и з р а к З.
О, брат, -- в застенках мрачных КГБ,
Под пытками всего одно лишь слово
Шептал... м-ме... я -- ЛЕМУРИЯ, Марксэн!..
И
д е я ( щелкая курочком ). Нет, ну какая сволочь!..
П р и з р а к З. ( переходя на рыдания ). Прости, о прости, навеки...
м-ме... родной и любимый Учитель и, не побоюсь этого слова, Вождь!.. Это ведь я
по велению партийного долга сообщил о тебе... м-ме... куда следует... О,
смягчитесь все жаждущие отмщения сердца: вот она ( Призрак рвет на груди
рубаху. ) -- вот она -- расплата за содеянное! Вот оно -- торжество
Принципа, посрамление маловерия!.. Как сказал гений человечества Тюхин ( Я
вздрагиваю. ): "Томит, бля, совесть, мучит по утрам похмельная, бля, жажда
покаянья!..".
Я ( растерянно ). Когда?.. Где?..
И д е я ( громко ). Да сколько же можно вам говорить, Зоркий, нету, нету
папы дома!
П р и з р а к З. ( делая вид, что не слышит ). О, если бы -- назад и
против хода...
Щелкает дверца. Это призрак призрачной своей рукой открывает холодильник. Он
вынимает из него уже знакомую читателю трехлитровую банку и, сняв крышку, жадно
припадает к содержимому.
П р и з р а к З. Уп.. уп... уп... уп...
Я ( сглатывая ). Пьет!..
И д е я ( во весь голос ). А еще в шляпе, а еще интеллигент называется!
Тьфу, мерзость какая!..
По мере того, как жидкость в банке убавлялась, дух Ричарда Ивановича все более
явственно терял свою призрачность, он как бы проявлялся, обретал
материальность. Напившись, Ричард Иванович поставил банку на место. Раздался
звук сытенькой отрыжки.
-- Пардон, -- кротко сказал Зоркий, аккуратно закрывая холодильник.
Моя Идея Марксэновна с трудом удержалась от выстрела.
-- И потрудитесь как следует захлопнуть за собой дверь! -- дрожа от гнева,
крикнула она.
Ричард Иванович опять сделал вид, что не слышит. Шаги его -- удаляющиеся,
исполненные достоинства -- звучали еще какое-то непродолжительное время, затем,
уже у самых дверей, покойничек споткнулся о тазик и совсем уж неинтеллигентно
выразился. Брякнул надетый в сердцах на велосипедную педаль предмет нашей
санитарии и гигиены, бабахнула входная дверь...
Мы устало откинулись на подушки.
Меня разбудил ее голос. Нет, я не оговорился -- именно разбудил. К этому
времени я уже вполне овладел строго засекреченной техникой спанья с открытыми
глазами, каковой, кстати сказать, виртуозно владел все тот же К. Комиссаров,
половину жизни своей проспавший в президиумах торжественных заседаний.
Итак, среди ночи меня разбудил ее приглушенный голос. Идея Марксэновна стояла в
коридоре с телефонной трубкой в руке. Она прикрывалась ладошкой, но отдельные
слова все-таки доносились до моего слуха. На всякий случай, я заткнул уши
пальцами и -- о ужас! -- вдруг услышал их разговор. Каждый вздох, каждое
словечко...
-- Ну зачем, зачем?! -- сказала она. -- Ах, если б ты знал, если б знал -- как
не вовремя, не кстати!.. А тут еще этот твой бесстыжий Ричард Иванович...
-- Опять приходил? -- голос незнакомый, странный какой-то: ни мужской, ни
женский, как бы и не человеческий вовсе. -- Спать нужно меньше, Идея
Марксэновна. Они, Ричарды Ивановичи, являются только во сне.
Она всхлипнула:
-- А Афедронов через час звонит...
-- Ха-ха-ха! -- смех совершенно неестественный, напрочь лишенный эмоций. -- До
сих пор не успокоились. О темпора, о море...
-- Это для тебя -- умора, а я просто с ума схожу!.. Ведь все равно поймают!..
Может, пошел бы, сдался?..
-- Плюнь, батюшка, поцелуй ручку злодею..?! -- Пушкина читал, с уважением
отмечаю я, Тюхин. -- Так, что-ли, по-твоему? -- И снова смешок, скрипучий,
мохнатый какой-то. -- А ну, как не поймают?! Ты с ним говорила?
-- Нет еще.
-- Почему?
-- Боюсь!
-- Не надо бояться покойни...
-- Все равно -- боюсь! -- перебивает моя отчаянная. -- О, если б ты знал,
каково это -- спать со жмуриком!
По спине моей бегут тарантулы ужаса: это что... это они... обо мне?!
-- Все мы в каком-то смысле -- жмурики, -- философски замечает ее загадочный
папа. -- И все-таки, моя дорогая, -- надо! Другого выхода, уверяю тебя, нет.
Все варианты просчитаны.
От волнения у меня перехватывает горло. Я склатываю комок, да так громко, что
Идея Марксэновна вздрагивает.
-- Кажется, нас подслушивают, -- говорит он. -- Ну что -- решилась?.. Ну --
быстро, быстро! Придешь?
Она стонет:
-- Что ты со мной делаешь, о-о, что ты делаешь!..
-- Последний раз спрашиваю: придешь или нет?
-- Уходи, умоляю! Они уже засекли твой номер...
-- Значит, договорились?
-- Да, да, да! -- Она хлопает трубкой и бессильно оседает на пол. Хотите
верьте, хотите нет, но это, кажется, обморок!..
Глава десятая
Марксэн почти не виден
Идея Марксэновна ходила по кухне, заламывая руки. Такой потерянной, по-девичьи
беззащитной я еще не видел ее.
-- Что вы делаете со мной, что делаете?! -- в отчаянии вопрошала моя
сожительница -- сугубо духовная, подчеркиваю! -- Ты понимаешь, Тюхин, в чем
ужас: ведь я же до сих пор по-своему люблю его!.. Ах, да причем здесь твой
Шизый?! Ну мой, какая разница... Папу, папу люблю, Тюхин! И вся трагедия в том,
что во мне происходит смертельная схватка между моими дочерними чувствами и
чувством гражданского долга. С одной стороны, я обязана, понимаешь, Тюхин:
о-бя-за-на сообщить о нашем свидании товарищу Бесфамильному, с другой...
-- Ну так и не сообщай, елки зеленые.
-- Ты думаешь? -- оживилась она. -- Ах, Тюхин, ты даже представить себе не
можешь, какой он -- мой папа! Умница, душка, мягенький такой! А сколько
теплоты, обаяния! И знаешь, Жмурик, он ведь очень-очень старый. Ты даже
представить себе не можешь -- какой старый! Веришь ли -- он был свидетелем и
очевидцем трех полетов на Марс и двух мировых революций!.. Ах, Тюхин, чего он
только не навидался на своем тутошнем веку. Мой бедный несчастный лохматик!..
О-о!..
О это "о"!.. Она ведь от меня, от Эмского, переняла это восклицание.
Специфично-поэтическое. Милая, наивная!.. О, если б ты только знала, если б
только представить себе могла!..
Строчки плывут в окаянных глазах моих, буквы двоятся...
-- Ну да, ну да, -- с присущей Тюхину способностью опошлить все на свете, шепчу
я, -- он же -- свидетель, а свидетелей было принято убирать во все времена, не
так ли, дорогая?
Она вздыхает:
-- Ну а как же еще иначе, неисправимый ты мой! -- две суровые складочки -- знак
равенства между мыслью и словом -- возникли на ее чистом, как у подлинного
революционера, лбу. -- Время, Тюхин, такое: бескомпромиссное, не признающее
сантиментов время. И для одних, в данном случае для нас, Тюхин, -- оно время
жить, ну а все остальные, прочие -- это не более чем Померанцы... Нет,
чувствую, тебе это не понять. Вы ведь все -- которые оттуда, сверху -- существа
безнадежно ущербные. -- Я настораживаюсь. -- В вас уже напрочь отсутствует
самое стержневое, Тюхин: классовый инстинкт. Вы, Финкельштейны, ни во что не
верите: ни в настоящее, ни даже в Прошлое! Вы -- циники, вы бессердечные
циники, Тюхин!..
-- Мы не циники, -- мягко возразил я, улыбнувшись ей бледной, как у покойника
улыбочкой, -- мы не циники, драгоценная моя, мы -- лирики по рупь сорок за
строчку, с вычетом подоходного и за бездетность...
И тут она как-то особенно пристально посмотрела на меня, суровая и в то же
время нежная, как сама Эпоха; она посмотрела мне прямо в глаза и тихо
сказала:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29