https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Один только стишок и
запомнился. Коротенький, всего-то в восемь строчек:
Господи, уже и не прошу --
на пол, как подрубленный, валюсь --
через силу, Господи, дышу!
Господи, не веруя, молюсь!
Господи, раздрай в душе, разлад!..
Он ведь мне уже который год --
Этот в душу -- исподлобья -- взгляд
ленинский -- покоя не дает...
Вот
такая, с позволения сказать, лирика. Невеселая, как видите. Да и не мудрено: ну
до смеху ли мне было, если еще там, в Городе, заприметил за моей лапушкой --
как бы это поделикатней выразиться? -- некий физиологический нонсенс, что ли. У
нее по-моему напрочь не работало пищеварение. Там, на Салтыкова-Щедрина, даже,
извиняюсь, туалета как такового -- не было. Вместо него была оборудована
фотолаборатория. Как-то раз я не выдержал и написал химическим карандашом на
дверях ее:
БЕДА, КОГДА ЖЕНА ФОТОЛЮБИТЕЛЬ:
ГОРЬКА ТВОЯ МОЧА, КАК ПРОЯВИТЕЛЬ!
О, если б знал, если б только мог представить себе!..
Когда кончились продукты, она стала поедать все подряд: штукатурку, угольки из
камина, мыло -- войдешь в ванную, возьмешь кусок "Камей классик", а на нем
следы ее неровных зубов! Помню, однажды вечером она, задумчиво глядя на
Петруччио, спросила меня: "Тюхин, а попугаи съедобные?". На всякий случай я
снял с антресолей раскладушку -- мало ли! -- еще куснет за ухо, как
Даздраперма!..
А еще она, Мария Марксэнгельсовна, пристрастилась к чтению.
Вот списочек книг, прямо-таки проглоченных ею в Задверье. В скобочках -- ее
своеручные оценки.
8. Ф. Достоевский "Идиот" -- (Вот уж воистину!)
7. Он же -- "Бр. Кар." -- (Брр-р!.. Прямо как дусту наелась!..)
6. Он же -- "Бобок" -- (Не поняла юмора. Он что -- наш, что ли?)
5. Краткий курс истории ВКПб. -- (Достать и прочесть полный!)
4. "Триста способов любви. Пособие для начинающих" -- (Есть еще 301-ый, который
мне показал Г. М.)
3. "Вы ждете ребенка" -- (Ох, и не говорите! Заждались уже!..)
2. М. Т. Вовкин-Морковкин "Послание к живым" -- (Ай да лупоглазенький!..)
1. В. Тюхин-Эмский "Химериада" -- (И с этим шакалом я делила постель?!)
Увы, увы! -- из песни слов не выкинешь. Это уже я -- Тюхин.
Смаргивая невольную слезу, вспоминаю. В переулке еще не развеялась пыль от
полуденной Иродиады -- белое трико трансмутанта, белый рысак, бело-сине-красное
знамя. Из терема напротив доносятся стихи под мандолину -- это наша соседка
Веселиса, она же -- Констанция Драпездон мелодекламирует на французском. Выйдя
замуж, она стала виконтессой, а разведясь, -- поэтессой.
Хорошо!
Моя паранормальная, задумчиво жуя, сидит в качалке с томиком М. Горького.
-- Тюхин, -- выдирая страницу, вопрошает она, -- а море, над которым гордо реет
черной молнии подобный, оно большое?
-- Бесконечное!
-- Как что, как революция?
-- Как реконструкционно-восстановительный период после нее!
-- О-о!..
Милая! О как мы сроднились с ней за эти совместные годы! Она даже "окать"
стала, как я, В. Тюхин-Эмский. "А ну плюнь!.. Выплюнь, кому говорят -- он же
Горький!.." И она беспрекословно выплевывает, хорошая моя.
-- Ах, Тюхин, ничего не могу поделать с собой. Все время хочется чего-то
этакого, несусветного...
-- Солененького?.. Кисленького?! Ах ты, мамулик ты мой! А как насчет
лимончиков?.. Годится!.. Тогда, может, я это... может я на рыночек сбегаю?
Лапушка и ахнуть не успела, как я, подхватив авоську, петушком перемахнул через
деревянную баллюстрадку веранды.
Денег, разумеется, не было. То есть были непонятно откуда взявшиеся в кармане
20 монгольских тугриков -- Даздраперма, юмористка, сунула, что ли? -- но даже
это меня не остановило. Рок событий, неудержимый, как трамвай, брошенный
водителем, скрежеща на поворотах, нес меня...
До сих пор ума не приложу, как я оказался под другим небом, -- не синим и не
голубым, а жовто-блакитным. И уже не память, а некое совершенно безошибочное
беспамятство вело по саманным заулкам. Домики были сплошь одноэтажные, беленные
известкой, в мальвах, как в детстве. У водяной колонки посыпал дождь --
крупный, черный, как спелая шелковица. Дождины были сладкие, пачкучие. Ни с
того, ни с сего я вдруг свистнул в два пальца и побежал -- вприпрыжку, как за
железным обручем! И когда за банными акациями сначала робко сверкнуло, словно
улыбнулось, а потом, как женщина в халатике, -- ах! -- и открылось -- да такое
солнечное, такое манящее, что слезы хлынули из глаз, -- оно, море -- и я
задохнулся, и ноги вмиг отяжелели -- минуточку, минуточку! нельзя же так,
сразу! -- я схватился за грудь, как пулей пронзенный предчувствием, что больше
никогда в жизни уже не свидимся, я схватился за то место, где деревянная
кукушечка снесла яичко, и со стоном опустился на траву, на июльскую, шелудивую,
в двух шагах от Банного спуска, у самого обрыва...
Море, теплое, тихое праморе моего пришествия в мир хлюпало волнами внизу. И
были ступеньки из плитняка, и Горбатый Камень, с которого я впервые нырнул
солдатиком, и одинокий парус, и, разумеется, чайки, одну из которых звали
Крякутный-Рекрутской. Все было на месте, даже перевернутый, с дырой в днище
баркас, через нее-то я однажды и вылез, как выродился по второму разу: "Мама,
мама, я стихи сочинил!.."
Все было, как тогда, в солнечном сталинском детстве, только вот само синее
море, оказалось вовсе не синим. И не голубым. И даже не мраморно-зеленым. Море,
открывшееся моему изумленному взору, было розовым на цвет, таким розовым, что я
испуганно схватился за глаза -- Господи, да уж не в очках ли я?! Очков,
разумеется, не оказалось -- их сшибло в момент самодезинтеграции Папы Марксэна,
так что, когда, брякая ведерком, возник дусик с удочками, я имел моральные
основания на такой, по меньшей мере -- идиотский вопрос:
-- Это как это?
-- Ась, -- приложив ладонь к уху, осклабился дед.
-- Это что, спрашиваю, за море? Черное?
-- А то какое же! -- просиял старый афганец. -- Оно и есть -- Ордена Нерушимого
Братства Народов нелюдимое наше Червонное море!
-- Так какое же оно червонное, когда -- розовое?
-- А стало быть, не дошло еще до кондиции, анчоус ты мой в томатном соусе!
Ну что ж -- розовое так розовое, -- смирился я, -- благо хоть наше...
А тем временем, как-то без всякого перехода, разом -- смерклось. Со свистом и
гиканьем вздыбила передо мною черного коня -- черная же, с черным штандартом
анархо-синдикалистов в руке -- Иродиада Бляхина.
-- Тюхи-ин! Началось! -- вскричала она. -- Еду Зловредия брать!
-- Какого еще Лаврентия? -- не понял я. -- С какой целью?
-- Экий ты! -- осерчала она. -- Да Падловича! Да замуж!..
Я долго махал ей вслед рукой. А когда она проскакала обратно вся красная,
окровавленная, и началось утро, я пошел на Шарашкину горку.
Как и следовало ожидать, за сорок с лишком лет рынок моего детства претерпел и
подвергся. Немалым, в частности, откровением для меня явился тот факт, что он
-- прежде называвшийся Шарашкиным -- заговорил вдруг по-французски. Со всех
концов так и слышалось: пардон, мерси, бонжур, шерше ля фам... Изменился к
лучшему и ассортимент. Вместо пресловутой хамсы и макухи на лотках громоздились
горы экзотической всячины: омары, кальмары, джинсы, кожаные куртки, сигареты,
марихуана стаканами, тампоны Тампакс, шампунь Вошь энд Проктер, гранаты -- Ф-1
и РГД и прочее, прочее. Пьяненький с утра пораньше букинист торговал моей
"Химериадой". "Бычки! Бычки!" -- базланила торговавшая окурками местная мадам
Стороженко.
И вообще -- при ближайшем рассмотрении Шарашкин рынок оказался вдруг самым что
ни на есть марсельским. Сразу за торговыми рядами, похотливо похлюпывая,
покачивались прогулочные яхты чеченских миллионеров. Крикливая толпа пестрела
гризетками и кокотками. Формалинчиком и не пахло. Напротив -- пахло о'де
колоном и чем-то еще, навеки памятным, чем были пропитаны розовенькие
салфеточки, которыми воспользовалась одна моя марсельская знакомая. Случайная,
разумеется. На прощанье я ей сказал: "Ты это, ты хоть адресочек дай, на всякий
случай..." Куда там! Вжикнула молнией, хохотнула, фукнула в лицо колумбийской
"беломоринкой" -- о-ля-ля, Виктор! И вот я разжмуриваюсь, а она, шалашовка,
опять поправляет как ни в чем ни бывало свои кружевные чулочки. "Вот так
встреча!" -- говорю я, хлопая ее по тощей заднице. И она подскакивает, как
ошпаренная, хлопает бесстыжими своими глазищами: "Уот даз ит мин?!" Как будто
ничего такого между нами и не было. Будто это и не я вовсе прямо из родного
аэропорта рванул к знакомому врачу проверяться!.. Я смотрю ей прямо в
переносицу, в лоб и эта курвочка наконец-то не выдерживает, дает слабину,
искажается растерянной улыбочкой: о-ля-ля! Ага, проняло-таки! Узнала, мочалка
нечесанная!.. Что-что?! Сколько-сколько?! Сто франков? Пардон-мерси,
мадмуазель! Экскузе, как говорится, муа! Мы уже однажды получили свое
удовольствие...
А если б вы знали, как я обрадовался, когда увидал этого хмыря с лотком на
лямке. Опять живого, опять целого и невредимого.
-- Здорово, покойничек! -- радостно воскликнул я.
Глаза у Померанца воровато забегали:
-- Так вы, значит, вопрос ставите -- покойничек... А аргументы есть? Ах, нету!
Тогда какой же вы гуманист после этого?!
-- Что верно, то верно, -- согласился я, -- гуманист из меня, из Тюхина,
аховый. Лимончики у тебя, козла, имеются?
Померанец обиженно поджал губы.
-- Ассортимент перед вами.
Ассортимент проходимца был столь же убог и подозрителен, как и уровень его
социально-политического самосознания. В наличии имелись всего лишь три вещи:
пластмассовая вставная челюсть, паспорт гражданина СССР и большая серая
пуговица. Я ее сразу узнал. И схватил!
-- Ты где, корзубый, мою четвертую пуговицу взял? -- давясь от злобы, прошипел
я. -- На Литейном?
-- Вот какая постановочка! -- оживился профессиональный провокатор. -- Значит,
вы заявляете, что эта пуговица ваша?
-- Моя!
-- А зубной протез, случайно, не ваш?
-- Тоже мой!
-- Та-ак! Так вы, стало быть, вопрос ставите!.. Может, и паспорточек ваш? -- и
с этими словами он, сардонически ухмыляясь, щелкнул своим длинным покойницким
ноготочком по документику. В запале полемики я купился. Я взял его в руки,
открыл и остолбенел от неожиданности. Грустная, усатая, с большими, как
турецкие маслины, глазами и узеньким лбом физиономия глянула на меня с
фотографии. И вот еще какой знаменательный факт выяснил я, ошалело листая
липовую ксиву. Родились мы с владельцем рокового, черт знает откуда взявшегося
в моей квартире пальтеца -- год в год, месяц в месяц, день в день -- 20-го
октября 1942 года! Мало того, в графе "национальность" в паспорточке, вопреки
очевидности, значилось -- "русский". Сглотнув невольный комок, я уже собрался
было бережно спрятать его запазуху, но скорый на руку коробейник опередил
меня.
-- Ну уж нет уж! -- выхватив у меня драгоценную реликвию, окрысился он. --
Может, скажете и фотоснимочек ваш?
И тогда я взял его, гада, за яблочко и сказал:
-- А то чей же?!
Он пригляделся ко мне повнимательней и уже не был столь категоричен:
-- Ну, вообще-то, если налепить усы, брови... ежели атропинчику в глаза, ну и
лоб -- кувалдочкой...
-- Отдай! -- прохрипел я.
-- Не могу -- он казенный. Вещественное доказательство.
-- Тогда продай.
-- Ах, так вы вопрос ставите, -- встрепенулся торгаш. -- А раз так, раз имеет
место попытка подкупа при исполнении -- два миллиона!
-- Чего, рублей?
Подлец Померанец даже обиделся:
-- Ну уж не карбованцев же!..
Сошлись на двадцати протомонгольских тугриках.
-- Пережиток рыночной системы! -- скрипнул зубами я.
-- А ты -- валютчик! -- пробормотал он, воровато озираясь и пряча.
Мы с ним разошлись, как разведчики после конспиративной встречи -- в разные
стороны, быстро и не оглядываясь. Он -- прямиком в черный, без номерных знаков,
фургон, причем дверь Померанцу, как я увидел в витринном зеркале, открыла
большая волосатая ручища, -- он, аферюга, на доклад к начальству, а я дальше --
за лимончиками, за извечно дефицитными цитрусовыми, которыми здесь, в райской
стране Лимонии, что-то и не пахло.
-- Лимоны есть?
-- Лимонов нет, есть "Это я -- Эдичка!" Э. Лимонова.
-- Почем?
-- "Лимон" штука.
-- Щас как залимоню!..
-- Ша!.. Ша!.. Тогда берегите свои нервы, читайте труды по лимнологии!
-- По чему, по чему?
-- Люди, та налейте ж вы ему лимонаду, он перегрелся на климате!
-- Граждане, читайте стихи поэта В. Салимона, благотворительно воздействующие
на лимфатическую систему!
-- Держите его, он климактериальный!
-- Лимбом его, лимбом! И в -- Лиму!
-- На Калимантан!
-- Пардон!.. Сорри!.. Звыняйте, дяденьку!.. Иншульдиген!..
-- Ты шо, сказывся, чи шо?!
И вот я мечусь, как угорелый, по Шарашкиному рынку моего детства -- натыкаюсь,
наступаю на чьи-то ноги, извиняюсь, отругиваюсь. И он в ответ матюгается,
хохочет, расступается, как Дыраида, дыхает сивухой, смыкает по карманам -- где
он, где мой документик? во сюда его, в носок! -- он галдит, гакает, шарахает
мне кулачищами по горбу -- тысячесудьбый, тысячесмертный послевоенный рынок,
где ведро абрикосов стоило рупь, а человеческая жизнь -- и того дешевле.
-- Не видали? Молодые такие, красивые, он в белом морском кителе, а у нее такое
платьице с оборочками -- голубое, ситцевое?
-- Дети твои, что ли, дядечка?
-- Родители...
-- А-а, ну раз родители, значит, взяли!
-- Господи, да что вы говорите?! Где, когда?!
-- Так ить еще в сорок девятом годе, милок... Разом, обоих...
-- В кителе, говоришь? В голубом платьице? Да вот же они!..
-- Где? Где?
И все внутри обрывается. И в горле горячо и сухо, как в пулеметном стволе. Как
тогда, в сорок шестом, впервые в жизни потерявшись, я из последних сил догоняю
их, судорожно хватаюсь за полу белого, с золотыми пуговицами, кителя. Он
поворачивается -- Ке вуле-ву? -- стройный, молодой, черный, как южная ночь,
официант-камерунец из марсельской "Альгамбры"...
-- Мильпардон, месье!.. Тысяча извинений, мадам!
-- Опять нарываешься, чувачок! -- фукает дымком все та же моя фифа с
ароматическими салфетками.
-- О-о!..
И, схватившись за голову, я бегу, как из-под Кингисеппа, и уже отчаявшийся -- о
никогда, никогда -- до скончания вины, а стало быть -- на веки вечные! -- уже
обреченный, грудь в грудь сталкиваюсь с НИМ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я