https://wodolei.ru/catalog/installation/klavishi-smyva/Geberit/
Он даже для большей важности распалил горн и, подведя Мюда к мехам, показал на ручку. — Раздувай, чтоб не потухло.
Шкред держал в коленях ногу жеребца и примерял подкову.
— Оно, мальцы, и у коней ноги такие же разные, как и у людей. Один носит ботинки, и они у него как новые. А другой задники все искривит, каблуки посбивает набок. Так и кони. Бывает, какой кривоногий подкову так стешет наискосок — аж до самых копыт.
Гвозди, которые были в руках, мешали Шкреду, и он отдал их Вересовскому:
— Держи.
Вересовский подставил ладонь, и Шкред высыпал на нее целую горсть ухналей разных размеров.
— Вот у нас в отряде кузнец был. Так тот, бывало, подкову нагреет и раскаленную к копыту прибивает. Копыто шипит, конь дрожит, ногу вырывает, а он, хорошее дело, бьет да и все. Я своего, правда, не давал. Сам перековывал: «Давай я сам, ты не умеешь»,— бывало, скажу. Он обижался, но ничего, терпел.
Шкред брал по гвоздику с ладони Вересовского, прибивал подкову и все говорил:
— Иной и кузнец, бывает, сообразить не может, что не копыта надо подгонять под подкову, а наоборот — подкову к копытам. Оно ведь, мальцы, не копыто нужно для подковы, а подкова для копыта.
Он выбрал на ладони еще один гвоздик, посмотрел, что его уже некуда вбивать, взял в губы. Отпустил ногу, повернулся, взял кусачки, лежащие на земле, откусил ими гвозди, что были длинными, снова поднял копыто, подтянул клещами за гвозди подкову и, подставив клещи под шляпки гвоздей, легкими ударами молотка позагнул ухнали на копыте. Попробовал, шатается ли подкова, и, убедившись, что она сидит крепко, отпустил конскую ногу: конь стал на нее очень осторожно, словно боялся сломать подкову.
Браться за другое копыто Шкред не торопился. Он присел на круглячок, вынул изо рта гвоздь, положил его назад в пригоршню Вересовскому и снова, как по писаному, завел:
— А я, мальцы, конские копыта как свои пять пальцев знаю. По одним копытам могу многое рассказать про коня. Про его житье-бытье. Вот, скажем, у моего жеребца копыта мягкие. Значит, он долго проработал на влажных почвах. А влажность, понимаете, размягчает копыта.
— А может, это от росы? — усомнился Мюд.
— Ну немного и от росы,— нехотя согласился Шкред, и бьио хорошо видно, что Мюдова осведомленность ему не очень понравилась.— А вот если конь долгое время стоит на
навозе — копыта у него большие отрастают, делаются мягкими и ломаются. И когда коня держат на сухом, твердом полу — копыта тогда становятся совсем хрупкими, тоже ломаются.
Шкред встал, поднял с земли деревянный нож для очистки копыт и подошел к коню. Поднял другую ногу и начал очищать следующее копыто.
— По-хорошему, так копыта не мешало бы каждый день чистить. Вон сколько тут грязи. А грязь в бороздках около стрелки — враг копыту. Грязь и влага под щетками способствуют заболеванию мокрецом.
Вересовскому надоело слушать эту Шкредову лекцию по вопросам коневодства, он высыпал оставшиеся гвозди в большую, уже почти мужскую, ладонь Мюда, который все еще стоял возле горна, раздувая огонь, а сам пошел туда, где женщины доили коров.
6
Утром Вересовского встретила Лисавета и, даже не поздоровавшись, спросила:
— Знаешь ли ты, Петрович, что Щипи пешком в лагерь вернулся?
— Как это пешком? У него же было два коня.
— Так он, ей-богу, и чужого спутал, и своего отдал. Она только что доила корову, и от нее пахло еще парным
молоком. Лисавета видела, что командир ничего не понимает, но с объяснением не спешила. Тут ее неожиданно окликнула Клава:
— Лисавета, твоя дочка проснулась и плачет.
И Лисавета заспешила к своей фуре, а ему только махнула рукой:
— Иди, Петрович, туда, там дед тебе все расскажет. Ночью был густой туман. Утром трава сияла от росы. Роса была крупная и чистая как слезы.
В росе мыл ноги Мюд. Вересовский спросил у него:
— Где дед?
— Не знаю,— пожал плечами мальчишка.— Видимо, в лес за пленными пошел.
Он, конечно, намекал на дедово приключение с немцами, и Вересовский погрозил ему пальцем:
— Ты мне эти шутки брось. Сам, сопляк, еще как следует и носа вытереть не может, а над старым человеком посмеивается...
Дед Граеш шел ему навстречу. Правда, сначала до него донесся дым от едкого дедова «самосада», затем послышалось его «ахы-ахы-ахы», а уж потом он увидел и самого деда — тот тихо, не торопясь выходил из-за кустов.
— Здоров был, Петрович! — первым поздоровался дед и слегка приподнял над головой свою заношенную зимнюю шапку.
Вересовский подал ему руку и спросил:
— Так что там у Щипи случилось?
— А что случилось? Ничего не случилось. Пешком унь наш Щипи домой примчался.
— А куда он коня девал?
Дед зевнул — да так широко, что едва закрыл снова рот.
— Понимаешь, Петрович, отобрали у него коня. То ли бандиты какие, то ли, может, те хозяева подстерегали: кто-то же коня украл, а вдруг он еще появится?
Дед Граеш затянулся, пыхнул, как паровоз, дымом и заа-хыкал. Откашлялся и добавил:
— А хлопец потом в соседней деревне спрашивал, кто живет на том хуторе. И понимаешь, что ему сказали? Что там полицейская семья живет.
«О черт, снова Шкредова правда»,— тут же подумал Вересовский и разозлился на самого себя и на ту железную логику, которая никогда не подводила его заместителя.
Представил, как будет морщиться Шкред: «Я ведь тебе говорил, не делай глупости. А ты свое: грабители, грабители... Теперь видишь своих «грабителей»?»
Шкред разозлился еще больше, когда узнал, что Вересовский позволил мальчишке взять с собой и второго коня.
— Вот придумал! Носится с этими сорванцами, как с писаными торбами. Ты бы, может, его, хорошее дело, на плечах туда и назад сносил? Вместе с краденым конем — туда, а оттуда уже, глядишь, и легче было бы: один Щипи не такой уж и тяжелый...
— С конем-то, Анисим, он быстрее обернется.
— Не знаю, не знаю, быстрее ли,— злился Шкред и решительно отходил от него, словно отмежевывался: ты — это не я.
И вот, пожалуйста, все получилось так, как и говорил Шкред.
Вересовскому казалось, что Шкреда почему-то раздражает Щипи: он недолюбливал его за быстроту, за торопливость, за сумбурность, которые, если говорить откровенно, приносили им немало хлопот. Но самому Вересовскому Щипи со всеми его недостатками нравился — если бы мальчишка был его сыном, он бы и не перевоспитывал его: пускай будет таким, каким уродился...
— А где сам Щипи? — строго спросил командир.
— Не трогай ты его пока, пусть поспит.— Дед Граеш защищал мальчишку.— Он, понимаешь, и сам все это очень переживает. И Шкреда боится.
После новой затяжки дед закашлялся еще больше. Бросил недокуренную самокрутку, затоптал ее и задумался:
— Хотя он, этот мальчуган, если подумать, совсем ни в чем не виноват. Слышишь, хоть ты уже на него не ругайся.
— Хорошо, хорошо, не буду,— пообещал Вересовский, а сам все же пошел к фуре, где, вернувшись из ночных похождений, все еще спал Щипи.
Дед тоже повернулся и пошел вслед за ним — видимо, забыл, что направлялся совсем в другую сторону. Граеш топал за командиром, и Вересовский слышал, как от деда, который и не курил сейчас, доносился запах его крепкого, едкого «деркача».
Солнце поднялось уже довольно высоко: августовские утра чаще всего бывают солнечными, и только где-то к полудню начинают появляться на небе облака.
Из-за кустов на них с лаем выскочил Дружок: не узнал, что ли?
Вересовскому иногда казалось, что Дружок слепой. Увидит, насторожится, уши поставит и не узнаёт — лает. А скажешь: «Дружок, Дружок!» — сразу хвостом завиляет и бежит ластиться.
И сейчас, как только Вересовский заговорил с ним, Дружок затих, завилял хвостом и бросился ему под ноги.
Роса выпала очень обильная. Вспомнилось: роса — пот земли. Подумал: от чего потеет земля? Вот ведь бывает от работы. А наши поля уже сколько лет не знают дружной, до пота, работы. Они заросли сорняком, бурьяном. Постой-постой, а родить вот этот лопушистый бурьян разве не работа? Разве ей, землице, не надо напрягаться, истощаться — так же, как и рожая колосья? А может, как раз она и потеет от обиды, что ей уже который год приходится родить сорняки?
Вересовский прошел кусты и неожиданно остановился,стоял и удивленно, не двигаясь, долго смотрел вперед: большая сверкающая гроздь света ярко била ему в глаза.
И даже когда, подойдя ближе, капитан увидел, что это всего только паутина, сплетенная пауком меж двух жердей, отгораживающих чью-то усадьбу от луга, он не разочаровался, не разозлился,— смотри ты, как обманулся! — а стоял и, будто зачарованный, смотрел на это удивительное зрелище.
Паутина была большая, узорчатая, тонкой работы — будто кружева, красиво связанные хорошей мастерицей. На кружевах— роса, звонкие, как стеклышки, бусинки, солнце перебирает их лучами, отчего они часто звенят, все это сияет, искрится, горит, и потому кажется, что кто-то нарочно хочет показать, какими красивыми могут быть и обычная паутина, и обычная роса.
Вересовский смотрел на это диво и не видел, что недалеко от него, опершись на жердину, стоит незнакомый мальчуган и тоже внимательно глядит, но не на паутину, а совсем в другую сторону — как раз туда, где сегодня ночью стояла дедова фура.
Вересовский случайно увидел парнишку—на него, чужого, загавкал как раз Дружок, но мальчик, как и до этого, не обращая внимания ни на собаку, ни на ее лай, пристально смотрел перед собой,— и Вересовский, подняв голову, наткнулся на мальчишку глазами и сразу же взглянул туда, куда так настойчиво вглядывался тот.
Там мылся Мюд. Ленясь сходить в деревню, набрать из колодца воды, сорванец большой кружкой черпал из бидона молоко и умывался им — что же, чего-чего, а молока у них — всякого — было много; хлеба порой не хватало, а с молоком никаких забот не было — пей, ешь вдоволь, какое хочешь; Матюжница даже везла с собой маслобойку и почти каждый день сбивала в ней желтенькое, ароматное масло. Капитан понял, что Мюд видит, как жадно следит за ним мальчуган, и потому нарочно придуривается, громко фыркает, чтобы молочные брызги летели красивее и как можно дальше на траву.
А незнакомый мальчик был, наверное, голоден.
— Дед, иди-ка ты надери этому негоднику уши,— не оглядываясь назад, но зная, что Граеш стоит за ним, сказал Вересовский.— А то, видишь, до чего, сопляк, додумался: молоком моется.
Незнакомый мальчик, услышав, что рядом заговорили люди — он также, наверное, не видел их,—встрепенулся, оттолкнулся от жердины и хотел уже дать стрекача, но капитан ласково позвал его:
— Погоди, сынок.
Вересовский увидел, как вздрогнул мальчишка от этого обычного для всех детей слова, как какая-то неопределенная тень — то ли боль, то ли радость — пробежала по его личику.
— Иди сюда, сынок.— Вересовский нарочно повторил слово «сынок».— Не бойся.
Мальчик стоял возле изгороди, не зная, что делать: идти ему или не идти к этому дядьке. И все же ласковое слово «сынок» придало ему смелости, и он, хотя и не очень уверенно, сделал шага два вперед. И тогда Вересовский сам пошел ему навстречу.
Они встретились и стояли по разные стороны изгороди. Вересовский обнял малыша за плечи, взъерошил ему волосы и, нарочито весело подмигнув мальчишке, как давнему знакомому, спросил:
— Ты что — из этой деревни?
— Ага,— мальчик кивнул головой.
— А зовут тебя как?
— Кузьмей.
— Как, как? Может Кузьма? Кузя?
— Нет, Кузьмей,— стоял на своем парнишка.— Так мама меня звала.
— А где же твоя мама? Еще спит, видимо? А ты что так рано поднялся?
— Нет у меня мамки.
— А отец?
— И татки нет. Как получила мамка письмо, как прочитала, что татку убили, в тот же вечер и сама утонула. Вон ее могилка, недалеко от нашей хаты, видите?
Вересовский почувствовал, как сжалось сердце, как большой давящий ком, завязавшись где-то внутри, подкатил под самое горло, остановился там и не давал дышать. Он чувствовал, что стали мокрыми глаза, и потому отворачивался, чтобы мальчишка не увидел этого.
Он не утешал сироту, ничего не говорил ему — разве можно тут что-нибудь поправить словами или утешениями?! — молчал и только гладил мальчика по русой головке. И ему было сейчас неловко за свой легкий, даже веселый тон, за то, что с Кузьмеем начал говорить слишком по-детски.
Потом, когда немного успокоился, сказал Кузьмею:
— Пошли, я тебя с нашими хлопцами познакомлю. Малый ловко перескочил через жердину, взрослый обнял
его за плечи, и они, как давно знакомые, пошли к дедовой фуре.
Видимо, дед Граеш поругал уже Мюда — тот как-то жался в стороне, старался не встретиться с командиром. И все же Вересовский поймал его за ухо.
— Вижу я, дед не выполнил моего приказа, не надрал тебе уши. Значит, придется мне самому свой приказ выполнять.
— Ага, нашелся пан эдакий,— злился и дед.— Молоком моется. Может, этого молока унь сироты в детских домах ждут, а он разливает, сорванец.
Мюд вырвался — Вересовский держал за ухо не крепко — и отбежал немного подальше, чтобы его нельзя было достать рукой.
— Ты не завтракал еще? — спросил Вересовский у Кузьмея, хотя хорошо знал и сам, что конечно же не завтракал.— Давай мы с тобой пока молока попьем.
Мальчик молчал, и капитан, повернувшись к Мюду, приказал:
— Принеси другую кружку да налей нам с Кузьмеем молока.
Мюд — нечто с пуд — быстренько нашел еще одну кружку, зачерпнул одной и другой из бидона молока и подал капитану — подавал издалека, на вытянутых руках, боясь, чтобы тот снова не ухватил за ухо. Одну кружку Вересовский передал Кузьмею:
— Пей, сынок.
Мальчишка взял кружку и, запрокинув голову, сразу же наклонил ее надо ртом. Вересовский смотрел, как парнишка пьет, и у него росла большая жалость к этому сиротке, которого еще полчаса назад он совсем не знал: Кузьмей хоть и торопясь, не дыша пил молоко, нетерпеливо наклоняя кружку — теперь только Вересовский понял, как мальчик голоден,— но пил он осторожно, бережно: ни одной капли не пролилось на землю. Не то что другие: как нагнет кружку — изо всех дырок течет.
Вересовский тоже нагнул свою кружку и, не передыхая, выпил молоко.
К ним, торопясь, бежала Марфа Матюжница. Она еще издалека заговорила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Шкред держал в коленях ногу жеребца и примерял подкову.
— Оно, мальцы, и у коней ноги такие же разные, как и у людей. Один носит ботинки, и они у него как новые. А другой задники все искривит, каблуки посбивает набок. Так и кони. Бывает, какой кривоногий подкову так стешет наискосок — аж до самых копыт.
Гвозди, которые были в руках, мешали Шкреду, и он отдал их Вересовскому:
— Держи.
Вересовский подставил ладонь, и Шкред высыпал на нее целую горсть ухналей разных размеров.
— Вот у нас в отряде кузнец был. Так тот, бывало, подкову нагреет и раскаленную к копыту прибивает. Копыто шипит, конь дрожит, ногу вырывает, а он, хорошее дело, бьет да и все. Я своего, правда, не давал. Сам перековывал: «Давай я сам, ты не умеешь»,— бывало, скажу. Он обижался, но ничего, терпел.
Шкред брал по гвоздику с ладони Вересовского, прибивал подкову и все говорил:
— Иной и кузнец, бывает, сообразить не может, что не копыта надо подгонять под подкову, а наоборот — подкову к копытам. Оно ведь, мальцы, не копыто нужно для подковы, а подкова для копыта.
Он выбрал на ладони еще один гвоздик, посмотрел, что его уже некуда вбивать, взял в губы. Отпустил ногу, повернулся, взял кусачки, лежащие на земле, откусил ими гвозди, что были длинными, снова поднял копыто, подтянул клещами за гвозди подкову и, подставив клещи под шляпки гвоздей, легкими ударами молотка позагнул ухнали на копыте. Попробовал, шатается ли подкова, и, убедившись, что она сидит крепко, отпустил конскую ногу: конь стал на нее очень осторожно, словно боялся сломать подкову.
Браться за другое копыто Шкред не торопился. Он присел на круглячок, вынул изо рта гвоздь, положил его назад в пригоршню Вересовскому и снова, как по писаному, завел:
— А я, мальцы, конские копыта как свои пять пальцев знаю. По одним копытам могу многое рассказать про коня. Про его житье-бытье. Вот, скажем, у моего жеребца копыта мягкие. Значит, он долго проработал на влажных почвах. А влажность, понимаете, размягчает копыта.
— А может, это от росы? — усомнился Мюд.
— Ну немного и от росы,— нехотя согласился Шкред, и бьио хорошо видно, что Мюдова осведомленность ему не очень понравилась.— А вот если конь долгое время стоит на
навозе — копыта у него большие отрастают, делаются мягкими и ломаются. И когда коня держат на сухом, твердом полу — копыта тогда становятся совсем хрупкими, тоже ломаются.
Шкред встал, поднял с земли деревянный нож для очистки копыт и подошел к коню. Поднял другую ногу и начал очищать следующее копыто.
— По-хорошему, так копыта не мешало бы каждый день чистить. Вон сколько тут грязи. А грязь в бороздках около стрелки — враг копыту. Грязь и влага под щетками способствуют заболеванию мокрецом.
Вересовскому надоело слушать эту Шкредову лекцию по вопросам коневодства, он высыпал оставшиеся гвозди в большую, уже почти мужскую, ладонь Мюда, который все еще стоял возле горна, раздувая огонь, а сам пошел туда, где женщины доили коров.
6
Утром Вересовского встретила Лисавета и, даже не поздоровавшись, спросила:
— Знаешь ли ты, Петрович, что Щипи пешком в лагерь вернулся?
— Как это пешком? У него же было два коня.
— Так он, ей-богу, и чужого спутал, и своего отдал. Она только что доила корову, и от нее пахло еще парным
молоком. Лисавета видела, что командир ничего не понимает, но с объяснением не спешила. Тут ее неожиданно окликнула Клава:
— Лисавета, твоя дочка проснулась и плачет.
И Лисавета заспешила к своей фуре, а ему только махнула рукой:
— Иди, Петрович, туда, там дед тебе все расскажет. Ночью был густой туман. Утром трава сияла от росы. Роса была крупная и чистая как слезы.
В росе мыл ноги Мюд. Вересовский спросил у него:
— Где дед?
— Не знаю,— пожал плечами мальчишка.— Видимо, в лес за пленными пошел.
Он, конечно, намекал на дедово приключение с немцами, и Вересовский погрозил ему пальцем:
— Ты мне эти шутки брось. Сам, сопляк, еще как следует и носа вытереть не может, а над старым человеком посмеивается...
Дед Граеш шел ему навстречу. Правда, сначала до него донесся дым от едкого дедова «самосада», затем послышалось его «ахы-ахы-ахы», а уж потом он увидел и самого деда — тот тихо, не торопясь выходил из-за кустов.
— Здоров был, Петрович! — первым поздоровался дед и слегка приподнял над головой свою заношенную зимнюю шапку.
Вересовский подал ему руку и спросил:
— Так что там у Щипи случилось?
— А что случилось? Ничего не случилось. Пешком унь наш Щипи домой примчался.
— А куда он коня девал?
Дед зевнул — да так широко, что едва закрыл снова рот.
— Понимаешь, Петрович, отобрали у него коня. То ли бандиты какие, то ли, может, те хозяева подстерегали: кто-то же коня украл, а вдруг он еще появится?
Дед Граеш затянулся, пыхнул, как паровоз, дымом и заа-хыкал. Откашлялся и добавил:
— А хлопец потом в соседней деревне спрашивал, кто живет на том хуторе. И понимаешь, что ему сказали? Что там полицейская семья живет.
«О черт, снова Шкредова правда»,— тут же подумал Вересовский и разозлился на самого себя и на ту железную логику, которая никогда не подводила его заместителя.
Представил, как будет морщиться Шкред: «Я ведь тебе говорил, не делай глупости. А ты свое: грабители, грабители... Теперь видишь своих «грабителей»?»
Шкред разозлился еще больше, когда узнал, что Вересовский позволил мальчишке взять с собой и второго коня.
— Вот придумал! Носится с этими сорванцами, как с писаными торбами. Ты бы, может, его, хорошее дело, на плечах туда и назад сносил? Вместе с краденым конем — туда, а оттуда уже, глядишь, и легче было бы: один Щипи не такой уж и тяжелый...
— С конем-то, Анисим, он быстрее обернется.
— Не знаю, не знаю, быстрее ли,— злился Шкред и решительно отходил от него, словно отмежевывался: ты — это не я.
И вот, пожалуйста, все получилось так, как и говорил Шкред.
Вересовскому казалось, что Шкреда почему-то раздражает Щипи: он недолюбливал его за быстроту, за торопливость, за сумбурность, которые, если говорить откровенно, приносили им немало хлопот. Но самому Вересовскому Щипи со всеми его недостатками нравился — если бы мальчишка был его сыном, он бы и не перевоспитывал его: пускай будет таким, каким уродился...
— А где сам Щипи? — строго спросил командир.
— Не трогай ты его пока, пусть поспит.— Дед Граеш защищал мальчишку.— Он, понимаешь, и сам все это очень переживает. И Шкреда боится.
После новой затяжки дед закашлялся еще больше. Бросил недокуренную самокрутку, затоптал ее и задумался:
— Хотя он, этот мальчуган, если подумать, совсем ни в чем не виноват. Слышишь, хоть ты уже на него не ругайся.
— Хорошо, хорошо, не буду,— пообещал Вересовский, а сам все же пошел к фуре, где, вернувшись из ночных похождений, все еще спал Щипи.
Дед тоже повернулся и пошел вслед за ним — видимо, забыл, что направлялся совсем в другую сторону. Граеш топал за командиром, и Вересовский слышал, как от деда, который и не курил сейчас, доносился запах его крепкого, едкого «деркача».
Солнце поднялось уже довольно высоко: августовские утра чаще всего бывают солнечными, и только где-то к полудню начинают появляться на небе облака.
Из-за кустов на них с лаем выскочил Дружок: не узнал, что ли?
Вересовскому иногда казалось, что Дружок слепой. Увидит, насторожится, уши поставит и не узнаёт — лает. А скажешь: «Дружок, Дружок!» — сразу хвостом завиляет и бежит ластиться.
И сейчас, как только Вересовский заговорил с ним, Дружок затих, завилял хвостом и бросился ему под ноги.
Роса выпала очень обильная. Вспомнилось: роса — пот земли. Подумал: от чего потеет земля? Вот ведь бывает от работы. А наши поля уже сколько лет не знают дружной, до пота, работы. Они заросли сорняком, бурьяном. Постой-постой, а родить вот этот лопушистый бурьян разве не работа? Разве ей, землице, не надо напрягаться, истощаться — так же, как и рожая колосья? А может, как раз она и потеет от обиды, что ей уже который год приходится родить сорняки?
Вересовский прошел кусты и неожиданно остановился,стоял и удивленно, не двигаясь, долго смотрел вперед: большая сверкающая гроздь света ярко била ему в глаза.
И даже когда, подойдя ближе, капитан увидел, что это всего только паутина, сплетенная пауком меж двух жердей, отгораживающих чью-то усадьбу от луга, он не разочаровался, не разозлился,— смотри ты, как обманулся! — а стоял и, будто зачарованный, смотрел на это удивительное зрелище.
Паутина была большая, узорчатая, тонкой работы — будто кружева, красиво связанные хорошей мастерицей. На кружевах— роса, звонкие, как стеклышки, бусинки, солнце перебирает их лучами, отчего они часто звенят, все это сияет, искрится, горит, и потому кажется, что кто-то нарочно хочет показать, какими красивыми могут быть и обычная паутина, и обычная роса.
Вересовский смотрел на это диво и не видел, что недалеко от него, опершись на жердину, стоит незнакомый мальчуган и тоже внимательно глядит, но не на паутину, а совсем в другую сторону — как раз туда, где сегодня ночью стояла дедова фура.
Вересовский случайно увидел парнишку—на него, чужого, загавкал как раз Дружок, но мальчик, как и до этого, не обращая внимания ни на собаку, ни на ее лай, пристально смотрел перед собой,— и Вересовский, подняв голову, наткнулся на мальчишку глазами и сразу же взглянул туда, куда так настойчиво вглядывался тот.
Там мылся Мюд. Ленясь сходить в деревню, набрать из колодца воды, сорванец большой кружкой черпал из бидона молоко и умывался им — что же, чего-чего, а молока у них — всякого — было много; хлеба порой не хватало, а с молоком никаких забот не было — пей, ешь вдоволь, какое хочешь; Матюжница даже везла с собой маслобойку и почти каждый день сбивала в ней желтенькое, ароматное масло. Капитан понял, что Мюд видит, как жадно следит за ним мальчуган, и потому нарочно придуривается, громко фыркает, чтобы молочные брызги летели красивее и как можно дальше на траву.
А незнакомый мальчик был, наверное, голоден.
— Дед, иди-ка ты надери этому негоднику уши,— не оглядываясь назад, но зная, что Граеш стоит за ним, сказал Вересовский.— А то, видишь, до чего, сопляк, додумался: молоком моется.
Незнакомый мальчик, услышав, что рядом заговорили люди — он также, наверное, не видел их,—встрепенулся, оттолкнулся от жердины и хотел уже дать стрекача, но капитан ласково позвал его:
— Погоди, сынок.
Вересовский увидел, как вздрогнул мальчишка от этого обычного для всех детей слова, как какая-то неопределенная тень — то ли боль, то ли радость — пробежала по его личику.
— Иди сюда, сынок.— Вересовский нарочно повторил слово «сынок».— Не бойся.
Мальчик стоял возле изгороди, не зная, что делать: идти ему или не идти к этому дядьке. И все же ласковое слово «сынок» придало ему смелости, и он, хотя и не очень уверенно, сделал шага два вперед. И тогда Вересовский сам пошел ему навстречу.
Они встретились и стояли по разные стороны изгороди. Вересовский обнял малыша за плечи, взъерошил ему волосы и, нарочито весело подмигнув мальчишке, как давнему знакомому, спросил:
— Ты что — из этой деревни?
— Ага,— мальчик кивнул головой.
— А зовут тебя как?
— Кузьмей.
— Как, как? Может Кузьма? Кузя?
— Нет, Кузьмей,— стоял на своем парнишка.— Так мама меня звала.
— А где же твоя мама? Еще спит, видимо? А ты что так рано поднялся?
— Нет у меня мамки.
— А отец?
— И татки нет. Как получила мамка письмо, как прочитала, что татку убили, в тот же вечер и сама утонула. Вон ее могилка, недалеко от нашей хаты, видите?
Вересовский почувствовал, как сжалось сердце, как большой давящий ком, завязавшись где-то внутри, подкатил под самое горло, остановился там и не давал дышать. Он чувствовал, что стали мокрыми глаза, и потому отворачивался, чтобы мальчишка не увидел этого.
Он не утешал сироту, ничего не говорил ему — разве можно тут что-нибудь поправить словами или утешениями?! — молчал и только гладил мальчика по русой головке. И ему было сейчас неловко за свой легкий, даже веселый тон, за то, что с Кузьмеем начал говорить слишком по-детски.
Потом, когда немного успокоился, сказал Кузьмею:
— Пошли, я тебя с нашими хлопцами познакомлю. Малый ловко перескочил через жердину, взрослый обнял
его за плечи, и они, как давно знакомые, пошли к дедовой фуре.
Видимо, дед Граеш поругал уже Мюда — тот как-то жался в стороне, старался не встретиться с командиром. И все же Вересовский поймал его за ухо.
— Вижу я, дед не выполнил моего приказа, не надрал тебе уши. Значит, придется мне самому свой приказ выполнять.
— Ага, нашелся пан эдакий,— злился и дед.— Молоком моется. Может, этого молока унь сироты в детских домах ждут, а он разливает, сорванец.
Мюд вырвался — Вересовский держал за ухо не крепко — и отбежал немного подальше, чтобы его нельзя было достать рукой.
— Ты не завтракал еще? — спросил Вересовский у Кузьмея, хотя хорошо знал и сам, что конечно же не завтракал.— Давай мы с тобой пока молока попьем.
Мальчик молчал, и капитан, повернувшись к Мюду, приказал:
— Принеси другую кружку да налей нам с Кузьмеем молока.
Мюд — нечто с пуд — быстренько нашел еще одну кружку, зачерпнул одной и другой из бидона молока и подал капитану — подавал издалека, на вытянутых руках, боясь, чтобы тот снова не ухватил за ухо. Одну кружку Вересовский передал Кузьмею:
— Пей, сынок.
Мальчишка взял кружку и, запрокинув голову, сразу же наклонил ее надо ртом. Вересовский смотрел, как парнишка пьет, и у него росла большая жалость к этому сиротке, которого еще полчаса назад он совсем не знал: Кузьмей хоть и торопясь, не дыша пил молоко, нетерпеливо наклоняя кружку — теперь только Вересовский понял, как мальчик голоден,— но пил он осторожно, бережно: ни одной капли не пролилось на землю. Не то что другие: как нагнет кружку — изо всех дырок течет.
Вересовский тоже нагнул свою кружку и, не передыхая, выпил молоко.
К ним, торопясь, бежала Марфа Матюжница. Она еще издалека заговорила:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19