https://wodolei.ru/catalog/unitazy/malenkie/
Грива у коня была седая, и Вересовский невольно загляделся на нее: седина в гриве казалась настоящей, человечьей, как у него самого.
— Только попомнишь мои слова, Вересовский, что придется тебе за все это отвечать.— Шкред круто повернулся и пошел к табуну.
Вересовский подоткнул повод под ремень, пригладил ладонью волосы, которые ветер нагреб на самые глаза,
снова взял в руку повод и пошел с конем вслед за Шкредом — тоже к табуну.
Вересовскому не очень нравилось, что Шкред порой вел себя в отряде как главный, иногда даже пытался приказывать и ему. Но он смотрел на все это спокойно и не принимал всерьез: человек по годам старше его, пускай потешится.
Особенно злился Анисим на Вересовского за коней. Вересовский и сам понимал, что делает порой не то, что надо, что и Шкред, бывает, говорит правду, но что он мог сделать, если огрубевшее за столько лет войны, наступлений и обороны, блиндажей и траншей, атак и медсанбатов сердце вдруг оттаяло, стало мягким как воск,— ему хотелось помочь сейчас каждому, кто вынес эту войну и в такой кутерьме остался живым.
И разве мог он отказать той горемычной матери, которая пришла просить у него коня? Она и сейчас будто стоит у него перед глазами — сухонькая, щупленькая, с большими, не по росту ей, руками крестьянки, руками, которые знали и свою, женскую, работу, и нелегкую работу мужчин, что так давно уже, держа оружие, не помогают им ни пахать, ни сеять. Глаза у нее были сухие, но он видел, что они плачут.
У женщины была большая семья. А теперь она осталась одна, и то совсем случайно,— в тот день как раз ходила в лес, на связь. А всю ее семью завезли в городок и там после пыток расстреляли. Ей показали потом братскую могилу, где лежали самые дорогие ей люди, она успела уже зарасти зеленой травой, и только по осевшей земле можно было узнать, что именно здесь был тот страшный ров.
Так вот женщина пришла тогда просить коня, чтобы забрать из братской могилы свою семью и перевезти ее на свое деревенское кладбище, где уже собралось столько близких, родных и знакомых, где уже, как она говорила, будет с кем перемолвиться словом. Ну как он мог ей отказать — матери и жене, сестре и бабуле: там ведь, в могиле, лежат и ее дети, и ее муж, и ее мать с отцом, и даже маленькая внучка — дочурка старшего сына-партизана?!
А в другой деревне женщины поймали двух полицаев, которых, удирая, бросили недавние хозяева, и пришли просить у него подводу, чтобы отвезти их в райцентр, где уже бралась за работу милиция. Вересовскому понравилось, что эти сироты (а ему всегда казалось, что женщины, оставшиеся без мужчин — без мужей и отцов,— очень
уж напоминают сирот) не накинулись на полицаев, не учинили над ними самосуд, а хотят отдать негодяев в руки властей — власть, мол, знает, что и к чему, она разберется во всем.
— Им еще, гадам, коня? — злился Шкред.— Да вы их, сволочей, бегом до райцентра гоните. А то еще и спутайте, подонков. Пускай знают, как Советскую власть продавать.
Все же коня женщинам они дали. Но Шкред предупредил их:
— Только не вздумайте этих гнид на подводу сажать. Увижу — отберу и коня и подводу. Сами садитесь, а их привяжите к телеге, и пускай бегут, как собаки, вслед за вами. А вы коня погоняйте, чтобы быстрее бежал. И не жалейте его, жив будет.
Дал Вересовский коня в одной из деревень и на свадьбу. Сначала он, правда, удивился — ого, война еще гремит, а они, смотри, какие прыткие, жениться уже вздумали, но потом, когда узнал, что жених и невеста — вчерашние партизаны, малолетки еще (его поэтому и в армию пока не взяли), даже в лесу мечтали, как они, справляя свою свадьбу, будут ехать на конях и целоваться, махнул рукой — пусть женятся, пусть быстрее рожают новых мужчин и женщин, которых так ждут наши поля: они поросли травой, стали дерном, одичали, а людей, чтобы обласкать их, за войну осталось слишком мало. Молодые обещали догнать табун и вернуть коня, но слова своего не сдержали — видимо, загулялись и, счастливые, забыли обо всем на свете. Бог с ними, черт с ним, с конем, лишь бы жили дружно да были богатые на детей.
Словом, одним коней давал он, а другие брали сами.
Этот отряд бандитов в лагере не заметил никто. Даже Иван Доморад и Воля Чистая, которые той ночью были в охране, не услышали, как они подъехали на лошадях — куда им, сторожам-самоучкам, тягаться с такими опытными, натренированными головорезами! Не услышали бы и другие, те, кто спал, ничего бы не знали до утра, если бы бандиты, выхваляясь, не полоснули по их лагерю из всех своих автоматов.
Правда, к великому счастью, в лагере никого даже не ранило — били ведь наугад, но Ивана и Волю они нашли неподвижными недалеко от табуна — те были еще теплые. Щипи осветил фонариком их лица, свет мигал на губах и лицах, и потому всем казалось, что они шевелятся. Но Доморад и Чистая были мертвы: бандиты сняли караульных
по всем своим подлым и безупречным правилам — так, как снимали их и в более сложных условиях.
В тот раз бандиты забрали из табуна десятка полтора коней, однако эта утрата, кажется, никого особенно не тронула — ее как будто не заметили. В сердцах было великое горе, перед глазами стояли гробы, а в них — Воля и Иван, которые еще недавно смело, ничего не боясь, шли рядом с ними по родной и мирной земле.
Смерть догнала их в дни покоя, в своем освобожденном крае и потому казалась еще более нелепой и горькой и заслоняла все другие, как сейчас виделось, мелкие беды и хлопоты.
Они похоронили своих друзей, которых не успели еще как следует и узнать, похоронили по-военному, даже дали залп из всего разнокалиберного оружия, какое у них было, женщины поплакали над могилами, а мужчины, хоть и их тоже душили слезы,— Вересовский видел, как Щипи глотал их, не давая выкатиться на глаза,— молча пошли к табуну, крепко сжимая в руках винтовки.
О тех уведенных конях не вспоминал даже Шкред, хотя он за каждого утраченного коня переживал так, будто это был его собственный.
Где-то дней через десять дороги он начал убеждать Вересовского, что коней и коров нельзя гнать в одном табуне.
— Почему? — удивился Вересовский и достал из кармана «луковицу» — посмотреть, который час.
— Понимаешь, малец, крейсерская скорость коня совсем иная, чем крейсерская скорость коровы. Это я тебе говорю как ветеринар.
— Ну так и что с того? Что ты этим хочешь сказать? — спросил Вересовский, хотя уже и сам догадался, о чем думает его заместитель.
— Понимаешь, давай мы на два табуна поделимся. Я коней погоню, ты с коровами пойдешь. Не хочешь так — ладно, иди с конями ты, а мы уж с нашей коровской крей-сейрской скоростью потихоньку за тобой топать будем:
— Брось ты, Анисим, глупости говорить. Зачем нам это делать?
— Так ты ж, малец, всех коней скоро пораздашь...
— Ах вот оно что! Ты боишься, что тебе придется за мои грехи отвечать? Так не бойся — за свои грехи я сам отвечу.
Вересовский помолчал, щелкнул крышкой «луковицы»,
которую все еще держал в руках, спрятал ее в карман и тогда исподлобья взглянул на Шкреда:
— А ты подумал, как мы делить наш табун будем? Кто бы ни погнал коней, ему ведь и коровы тоже нужны — что в дороге есть без молока? А тому, кто пойдет с коровами, кони понадобятся. Кто без них, скажем, твою тачанку тянуть будет? Да и возы, фуры сами не поедут, им также конь нужен. Или, может, сам в оглобли станешь?
— Не придуривайся, Степан. Я говорю как лучше,
Но на Вересовского нашла какая-то язвительность, и он не мог уже остановиться.
— А как мы наших женщин делить будем? Да и мужчин тоже? Скажем, Алексея Клина и Хлябич Нину? А что, если Матюжница,— иронизировал он дальше,— со мною ехать захочет: коней же доить не надо, и ей со мною будет легче. Кто тогда твои рубашки выстирает?
Матюжница и правда присматривала за Шкредом, как за мужем: она стирала ему белье, зашивала, если что рвалось, и кто-нибудь незнакомый даже и не заподозрил бы, что они не муж и жена.
— Веслава постирает,— Вересовский понял, что и Шкред поддевает его.— Я Веславу попрошу остаться со мною.
— Ты кого хочешь себе проси, но это, Анисим, не мудро. А пойдем мы с тобою так, как шли и до этого. Тем более что у нас уже появилась своя крейсерская скорость — кон-ско-коровская. И мы не будем ее нарушать.
После этого Шкред не вспоминал больше о том разговоре, но коров, которых он сам начал опекать, никому не давал. Даже когда надо было выбраковать какую для так называемых внутренних потребностей, он всегда долго упирался, пока не удавалось его наконец убедить, что иначе нельзя: людей ведь в отряде много, дорога далекая, и кормиться хочешь или не хочешь, а чем-то надо.
Вересовский помнит, как долго он не хотел даже и говорить, не позволял выбраковывать красивого, породистого, но очень тяжелого быка, которого немцы взяли, видимо, где-то на опытной станции. Быку было тяжело идти, он отставал, но Шкред ухаживал за ним, как за маленьким.
— Выбраковывай, Анисим. Он не дойдет,— говорил ему Вересовский,но Шкред стоял на своем:
— Ты что, малец? Такого племенника? Ты ж только посмотри, какие у него рога — хоть вилы делай. А как траву щиплет — словно языком косит. Конечно, съесть его не трудно. Но ты понимаешь, что это не простой бык? Понима-
ешь, как он на развод нужен там, у нас? Где все голодно и голо. Его ведь люди растили, надеялись, а ты зарезать хочешь...
И только когда бык, стесав о шоссе свои копыта аж до мяса, до крови, совсем уже не мог идти — падал на колени и глухо стонал, Шкред согласился его выбраковать.
Вересовский видел и сам, что коней в табуне все меньше и меньше, но понимал, что и этот, краденый, ничего не поправит. Поэтому он, приведя Сивого в табун, попросил Любу Евик — она была сегодня в дозоре,— чтобы спутала его, а сам пошел к мальчишкам, которые все еще обедали. Им подносила, что просили, Лисаветина малышка, и Вересовский не удержался, чтобы не погладить ее по русой головке:
— Вот какая у нас сегодня хозяюшка хорошая. Девочка, как взрослая, застеснялась и опустила глаза.
— Ей-богу, Петрович, никак хлопцев не накормить,— улыбнулась Лисавета.— Во проголодались.
Вересовский подсел к хлопцам, молча сидел и ждал, когда они кончат есть.
Краденый конь, как только от него отошли люди, сразу же повалился в отаву и начал кататься. Он подымал ноги все выше и выше, стараясь перекатиться на другой бок. Но раскачка была, наверно, небольшая, и он падал все в ту же примятую траву... Наконец он перевернулся через хребет и с наслаждением начал тереться боком о землю — ему, потному, было это, видимо, очень приятно. Вересовский кивнул головой на Сивого и сказал:
— Так расскажите хоть, где вы, черти, этого коня украли.
Мальчишки внимательно посмотрели на него — не сердится ли? — но, не увидев на его лице злости, успокоились.
— Да возле одного хутора пасся.
— Спутанный?
— Ага.
— Так вы на спутанном и ехали? — нарочно, чтобы расшевелить ребят, спросил Вересовский.
— Что вы,— улыбнулся Щипи.— Распутали.
— А страшно было красть,— признался Мюд.— Ветер шумит, деревья скрипят, собаки брешут, а нам все кажется, что дверь в хате открывается.
— А хата хоть хорошая была?
— Да нет! Стреха какая-то дырявая, окна маленькие.
— Как вы думаете, кто в этой хате живет?
— Видать, какой-нибудь дед старый,— усмехнулся Мюд.
— Или какая вдова горемычная, у которой на фронте или в партизанах мужа убили,— добавил Вересовский и сразу же посерьезнел, посуровел.— Костик,— повернулся он к Щипи,—ты уже наелся? Сыт? Ну тогда вот что. Пока мы еще недалеко отошли, садись на украденного коня и гони его снова на хутор. Спутаешь там — и назад. Только не задерживайся нигде, быстрее нас догоняй.
Шипи молча, долго и внимательно смотрел на него, а потом спросил:
— А Шкред?
— Иди-иди, я тебе приказываю. И возьми с собой другого коня. Украденного спутаешь, а на этом сам вернешься.
Щипи нехотя поднялся с травы, отряхнул со ш нов крошки и медленно пошел к табуну. Вересовский смотрел вслед мальчишке и не мог понять, доволен он сам или недоволен этим своим решением.
Достал портсигар с махоркой, газетку, сложенную книжечкой, и начал крутить папироску. Неровно рвалась бумага, просыпался табак — он еще не научился это хорошо делать одной рукой, но все же кое-как скрутил цигарку, она получилась кривобокой, толстой, некрасивой, и с наслаждением закурил.
4
Гривы и копыта, рога и хвосты. Скрип больших пароконных фур и повозок. Табун, который разминулся с войной, растянулся по дороге и сейчас спешит на восток. Ноги, ноги, ноги. И пыль, пыль, пыль, от которой никуда не денешься, нигде не спасешься: она и за воротником, она и в сапогах — будто нарочно кто насыпал в портянки.,— она и во рту, как песок, скрипит на зубах.
За долгое время непрерывного пути все это настолько стало привычным, примелькалось, намозолило глаза, что даже ночью ему уже снится все та же дорога, те же гривы и копыта, хвосты и рога, все та же пыль — будто день продолжается и ночью. Вересовский просыпается тогда, долго глядит в холодное августовское небо, которое от крупных, ярких и близких, хоть бери их рукой, звезд кажется еще более холодным и низким — будто оно висит над самой фурой,— и ему словно всерьез не верится, что сейчас ночь, что вокруг темно и нет того жаркого, знойного солнца, которое во сне только что так грело ему плечи.
И сегодня, при закате, солнце так палило в спину, что под нагретой гимнастеркой образовались даже капли пота. Но предосеннее солнце, хотя оно и кажется колючим, все же греет только с одной стороны, только там, куда попадают лучи, а в тени его как будто нет: отвернешься спиной от солнца и сразу же почувствуешь под гимнастеркой холодок — будто бы одежда и не была только что такой горячей, что об нее, казалось, можно ожечься.
Табун утомленно шел по дороге — понятно, утомились не только люди, но и скотина, которую вдобавок ко всему донимали еще и болезни: мокрец, опой, простуды. Людям было немного легче — люди хоть знали, куда и зачем они идут. Скотине же было непонятно, зачем эта долгая и утомительная дорога, когда вдоль нее трава, которую можно спокойно, не торопясь щипать, и поэтому многие, едва увидев ядреную и неистоптанную отаву, нетерпеливо поворачивали в ту сторону головы и уже пробовали свернуть к ней, но, остановленные строгими, охрипшими окриками, снова послушно возвращались в пыль, что облаком висела над дорогой, и снова шли вперед, понурые и безразличные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Только попомнишь мои слова, Вересовский, что придется тебе за все это отвечать.— Шкред круто повернулся и пошел к табуну.
Вересовский подоткнул повод под ремень, пригладил ладонью волосы, которые ветер нагреб на самые глаза,
снова взял в руку повод и пошел с конем вслед за Шкредом — тоже к табуну.
Вересовскому не очень нравилось, что Шкред порой вел себя в отряде как главный, иногда даже пытался приказывать и ему. Но он смотрел на все это спокойно и не принимал всерьез: человек по годам старше его, пускай потешится.
Особенно злился Анисим на Вересовского за коней. Вересовский и сам понимал, что делает порой не то, что надо, что и Шкред, бывает, говорит правду, но что он мог сделать, если огрубевшее за столько лет войны, наступлений и обороны, блиндажей и траншей, атак и медсанбатов сердце вдруг оттаяло, стало мягким как воск,— ему хотелось помочь сейчас каждому, кто вынес эту войну и в такой кутерьме остался живым.
И разве мог он отказать той горемычной матери, которая пришла просить у него коня? Она и сейчас будто стоит у него перед глазами — сухонькая, щупленькая, с большими, не по росту ей, руками крестьянки, руками, которые знали и свою, женскую, работу, и нелегкую работу мужчин, что так давно уже, держа оружие, не помогают им ни пахать, ни сеять. Глаза у нее были сухие, но он видел, что они плачут.
У женщины была большая семья. А теперь она осталась одна, и то совсем случайно,— в тот день как раз ходила в лес, на связь. А всю ее семью завезли в городок и там после пыток расстреляли. Ей показали потом братскую могилу, где лежали самые дорогие ей люди, она успела уже зарасти зеленой травой, и только по осевшей земле можно было узнать, что именно здесь был тот страшный ров.
Так вот женщина пришла тогда просить коня, чтобы забрать из братской могилы свою семью и перевезти ее на свое деревенское кладбище, где уже собралось столько близких, родных и знакомых, где уже, как она говорила, будет с кем перемолвиться словом. Ну как он мог ей отказать — матери и жене, сестре и бабуле: там ведь, в могиле, лежат и ее дети, и ее муж, и ее мать с отцом, и даже маленькая внучка — дочурка старшего сына-партизана?!
А в другой деревне женщины поймали двух полицаев, которых, удирая, бросили недавние хозяева, и пришли просить у него подводу, чтобы отвезти их в райцентр, где уже бралась за работу милиция. Вересовскому понравилось, что эти сироты (а ему всегда казалось, что женщины, оставшиеся без мужчин — без мужей и отцов,— очень
уж напоминают сирот) не накинулись на полицаев, не учинили над ними самосуд, а хотят отдать негодяев в руки властей — власть, мол, знает, что и к чему, она разберется во всем.
— Им еще, гадам, коня? — злился Шкред.— Да вы их, сволочей, бегом до райцентра гоните. А то еще и спутайте, подонков. Пускай знают, как Советскую власть продавать.
Все же коня женщинам они дали. Но Шкред предупредил их:
— Только не вздумайте этих гнид на подводу сажать. Увижу — отберу и коня и подводу. Сами садитесь, а их привяжите к телеге, и пускай бегут, как собаки, вслед за вами. А вы коня погоняйте, чтобы быстрее бежал. И не жалейте его, жив будет.
Дал Вересовский коня в одной из деревень и на свадьбу. Сначала он, правда, удивился — ого, война еще гремит, а они, смотри, какие прыткие, жениться уже вздумали, но потом, когда узнал, что жених и невеста — вчерашние партизаны, малолетки еще (его поэтому и в армию пока не взяли), даже в лесу мечтали, как они, справляя свою свадьбу, будут ехать на конях и целоваться, махнул рукой — пусть женятся, пусть быстрее рожают новых мужчин и женщин, которых так ждут наши поля: они поросли травой, стали дерном, одичали, а людей, чтобы обласкать их, за войну осталось слишком мало. Молодые обещали догнать табун и вернуть коня, но слова своего не сдержали — видимо, загулялись и, счастливые, забыли обо всем на свете. Бог с ними, черт с ним, с конем, лишь бы жили дружно да были богатые на детей.
Словом, одним коней давал он, а другие брали сами.
Этот отряд бандитов в лагере не заметил никто. Даже Иван Доморад и Воля Чистая, которые той ночью были в охране, не услышали, как они подъехали на лошадях — куда им, сторожам-самоучкам, тягаться с такими опытными, натренированными головорезами! Не услышали бы и другие, те, кто спал, ничего бы не знали до утра, если бы бандиты, выхваляясь, не полоснули по их лагерю из всех своих автоматов.
Правда, к великому счастью, в лагере никого даже не ранило — били ведь наугад, но Ивана и Волю они нашли неподвижными недалеко от табуна — те были еще теплые. Щипи осветил фонариком их лица, свет мигал на губах и лицах, и потому всем казалось, что они шевелятся. Но Доморад и Чистая были мертвы: бандиты сняли караульных
по всем своим подлым и безупречным правилам — так, как снимали их и в более сложных условиях.
В тот раз бандиты забрали из табуна десятка полтора коней, однако эта утрата, кажется, никого особенно не тронула — ее как будто не заметили. В сердцах было великое горе, перед глазами стояли гробы, а в них — Воля и Иван, которые еще недавно смело, ничего не боясь, шли рядом с ними по родной и мирной земле.
Смерть догнала их в дни покоя, в своем освобожденном крае и потому казалась еще более нелепой и горькой и заслоняла все другие, как сейчас виделось, мелкие беды и хлопоты.
Они похоронили своих друзей, которых не успели еще как следует и узнать, похоронили по-военному, даже дали залп из всего разнокалиберного оружия, какое у них было, женщины поплакали над могилами, а мужчины, хоть и их тоже душили слезы,— Вересовский видел, как Щипи глотал их, не давая выкатиться на глаза,— молча пошли к табуну, крепко сжимая в руках винтовки.
О тех уведенных конях не вспоминал даже Шкред, хотя он за каждого утраченного коня переживал так, будто это был его собственный.
Где-то дней через десять дороги он начал убеждать Вересовского, что коней и коров нельзя гнать в одном табуне.
— Почему? — удивился Вересовский и достал из кармана «луковицу» — посмотреть, который час.
— Понимаешь, малец, крейсерская скорость коня совсем иная, чем крейсерская скорость коровы. Это я тебе говорю как ветеринар.
— Ну так и что с того? Что ты этим хочешь сказать? — спросил Вересовский, хотя уже и сам догадался, о чем думает его заместитель.
— Понимаешь, давай мы на два табуна поделимся. Я коней погоню, ты с коровами пойдешь. Не хочешь так — ладно, иди с конями ты, а мы уж с нашей коровской крей-сейрской скоростью потихоньку за тобой топать будем:
— Брось ты, Анисим, глупости говорить. Зачем нам это делать?
— Так ты ж, малец, всех коней скоро пораздашь...
— Ах вот оно что! Ты боишься, что тебе придется за мои грехи отвечать? Так не бойся — за свои грехи я сам отвечу.
Вересовский помолчал, щелкнул крышкой «луковицы»,
которую все еще держал в руках, спрятал ее в карман и тогда исподлобья взглянул на Шкреда:
— А ты подумал, как мы делить наш табун будем? Кто бы ни погнал коней, ему ведь и коровы тоже нужны — что в дороге есть без молока? А тому, кто пойдет с коровами, кони понадобятся. Кто без них, скажем, твою тачанку тянуть будет? Да и возы, фуры сами не поедут, им также конь нужен. Или, может, сам в оглобли станешь?
— Не придуривайся, Степан. Я говорю как лучше,
Но на Вересовского нашла какая-то язвительность, и он не мог уже остановиться.
— А как мы наших женщин делить будем? Да и мужчин тоже? Скажем, Алексея Клина и Хлябич Нину? А что, если Матюжница,— иронизировал он дальше,— со мною ехать захочет: коней же доить не надо, и ей со мною будет легче. Кто тогда твои рубашки выстирает?
Матюжница и правда присматривала за Шкредом, как за мужем: она стирала ему белье, зашивала, если что рвалось, и кто-нибудь незнакомый даже и не заподозрил бы, что они не муж и жена.
— Веслава постирает,— Вересовский понял, что и Шкред поддевает его.— Я Веславу попрошу остаться со мною.
— Ты кого хочешь себе проси, но это, Анисим, не мудро. А пойдем мы с тобою так, как шли и до этого. Тем более что у нас уже появилась своя крейсерская скорость — кон-ско-коровская. И мы не будем ее нарушать.
После этого Шкред не вспоминал больше о том разговоре, но коров, которых он сам начал опекать, никому не давал. Даже когда надо было выбраковать какую для так называемых внутренних потребностей, он всегда долго упирался, пока не удавалось его наконец убедить, что иначе нельзя: людей ведь в отряде много, дорога далекая, и кормиться хочешь или не хочешь, а чем-то надо.
Вересовский помнит, как долго он не хотел даже и говорить, не позволял выбраковывать красивого, породистого, но очень тяжелого быка, которого немцы взяли, видимо, где-то на опытной станции. Быку было тяжело идти, он отставал, но Шкред ухаживал за ним, как за маленьким.
— Выбраковывай, Анисим. Он не дойдет,— говорил ему Вересовский,но Шкред стоял на своем:
— Ты что, малец? Такого племенника? Ты ж только посмотри, какие у него рога — хоть вилы делай. А как траву щиплет — словно языком косит. Конечно, съесть его не трудно. Но ты понимаешь, что это не простой бык? Понима-
ешь, как он на развод нужен там, у нас? Где все голодно и голо. Его ведь люди растили, надеялись, а ты зарезать хочешь...
И только когда бык, стесав о шоссе свои копыта аж до мяса, до крови, совсем уже не мог идти — падал на колени и глухо стонал, Шкред согласился его выбраковать.
Вересовский видел и сам, что коней в табуне все меньше и меньше, но понимал, что и этот, краденый, ничего не поправит. Поэтому он, приведя Сивого в табун, попросил Любу Евик — она была сегодня в дозоре,— чтобы спутала его, а сам пошел к мальчишкам, которые все еще обедали. Им подносила, что просили, Лисаветина малышка, и Вересовский не удержался, чтобы не погладить ее по русой головке:
— Вот какая у нас сегодня хозяюшка хорошая. Девочка, как взрослая, застеснялась и опустила глаза.
— Ей-богу, Петрович, никак хлопцев не накормить,— улыбнулась Лисавета.— Во проголодались.
Вересовский подсел к хлопцам, молча сидел и ждал, когда они кончат есть.
Краденый конь, как только от него отошли люди, сразу же повалился в отаву и начал кататься. Он подымал ноги все выше и выше, стараясь перекатиться на другой бок. Но раскачка была, наверно, небольшая, и он падал все в ту же примятую траву... Наконец он перевернулся через хребет и с наслаждением начал тереться боком о землю — ему, потному, было это, видимо, очень приятно. Вересовский кивнул головой на Сивого и сказал:
— Так расскажите хоть, где вы, черти, этого коня украли.
Мальчишки внимательно посмотрели на него — не сердится ли? — но, не увидев на его лице злости, успокоились.
— Да возле одного хутора пасся.
— Спутанный?
— Ага.
— Так вы на спутанном и ехали? — нарочно, чтобы расшевелить ребят, спросил Вересовский.
— Что вы,— улыбнулся Щипи.— Распутали.
— А страшно было красть,— признался Мюд.— Ветер шумит, деревья скрипят, собаки брешут, а нам все кажется, что дверь в хате открывается.
— А хата хоть хорошая была?
— Да нет! Стреха какая-то дырявая, окна маленькие.
— Как вы думаете, кто в этой хате живет?
— Видать, какой-нибудь дед старый,— усмехнулся Мюд.
— Или какая вдова горемычная, у которой на фронте или в партизанах мужа убили,— добавил Вересовский и сразу же посерьезнел, посуровел.— Костик,— повернулся он к Щипи,—ты уже наелся? Сыт? Ну тогда вот что. Пока мы еще недалеко отошли, садись на украденного коня и гони его снова на хутор. Спутаешь там — и назад. Только не задерживайся нигде, быстрее нас догоняй.
Шипи молча, долго и внимательно смотрел на него, а потом спросил:
— А Шкред?
— Иди-иди, я тебе приказываю. И возьми с собой другого коня. Украденного спутаешь, а на этом сам вернешься.
Щипи нехотя поднялся с травы, отряхнул со ш нов крошки и медленно пошел к табуну. Вересовский смотрел вслед мальчишке и не мог понять, доволен он сам или недоволен этим своим решением.
Достал портсигар с махоркой, газетку, сложенную книжечкой, и начал крутить папироску. Неровно рвалась бумага, просыпался табак — он еще не научился это хорошо делать одной рукой, но все же кое-как скрутил цигарку, она получилась кривобокой, толстой, некрасивой, и с наслаждением закурил.
4
Гривы и копыта, рога и хвосты. Скрип больших пароконных фур и повозок. Табун, который разминулся с войной, растянулся по дороге и сейчас спешит на восток. Ноги, ноги, ноги. И пыль, пыль, пыль, от которой никуда не денешься, нигде не спасешься: она и за воротником, она и в сапогах — будто нарочно кто насыпал в портянки.,— она и во рту, как песок, скрипит на зубах.
За долгое время непрерывного пути все это настолько стало привычным, примелькалось, намозолило глаза, что даже ночью ему уже снится все та же дорога, те же гривы и копыта, хвосты и рога, все та же пыль — будто день продолжается и ночью. Вересовский просыпается тогда, долго глядит в холодное августовское небо, которое от крупных, ярких и близких, хоть бери их рукой, звезд кажется еще более холодным и низким — будто оно висит над самой фурой,— и ему словно всерьез не верится, что сейчас ночь, что вокруг темно и нет того жаркого, знойного солнца, которое во сне только что так грело ему плечи.
И сегодня, при закате, солнце так палило в спину, что под нагретой гимнастеркой образовались даже капли пота. Но предосеннее солнце, хотя оно и кажется колючим, все же греет только с одной стороны, только там, куда попадают лучи, а в тени его как будто нет: отвернешься спиной от солнца и сразу же почувствуешь под гимнастеркой холодок — будто бы одежда и не была только что такой горячей, что об нее, казалось, можно ожечься.
Табун утомленно шел по дороге — понятно, утомились не только люди, но и скотина, которую вдобавок ко всему донимали еще и болезни: мокрец, опой, простуды. Людям было немного легче — люди хоть знали, куда и зачем они идут. Скотине же было непонятно, зачем эта долгая и утомительная дорога, когда вдоль нее трава, которую можно спокойно, не торопясь щипать, и поэтому многие, едва увидев ядреную и неистоптанную отаву, нетерпеливо поворачивали в ту сторону головы и уже пробовали свернуть к ней, но, остановленные строгими, охрипшими окриками, снова послушно возвращались в пыль, что облаком висела над дорогой, и снова шли вперед, понурые и безразличные.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19