https://wodolei.ru/catalog/dushevie_paneli/dly_vanni/
— возле самой дороги. И тут словно кто высветил ему то, что он с таким трудом пытался вспомнить тогда, когда Проснулся однажды утром на своей шинели, постланной на траву и росу.
О такую же ромашку он чуть не споткнулся однажды на войне, когда бежал в атаку,— пуля просвистела возле самого уха.
Ромашка стояла посреди поля, и была она не бело-желтая, а вся красная от крови. Вересовский не знал, кто из его друзей, с которыми он только что сидел в траншее, отдал свою кровь ромашке, но вот этот ярко-красный цветок (кровь на нем еще не засохла), он знал, никогда не сотрется из памяти.
Сейчас Вересовский на ходу, не останавливаясь, Кнутом потрогал ромашку, чтобы отрясти с нее пыль. Всю пыль он не стряс, но лепестки все же стали немного белее.
Дед Граеш снова закашлялся — наверное, у него была временная передышка, а он подумал уже, что деловому кашлю помогла баня,— и, откашлявшись, кивнул головой на обочину:
— Посмотри: может, и этих коней заберем в свой табун?
Они уже миновали деревню, шли возле огородов. Вересовский повертел головой, поискал, где те кони, но, не увидев их, удивленно посмотрел на деда. Граеш спокойно шел рядом и, не глядя на него, снова одними глазами показал на огороды:
— Разве не видишь? Унь.
Вересовский еще раз посмотрел туда, куда показывал дед Граеш, и впереди, за пылью, которую ветер относил как раз на огороды, увидел их. Плуг тяжело сунулся вперед, неглубоко ковыряя затравенелую, слежавшуюся землю. Он вихлялся, будто нарочно вырываясь из слабых еще рук совсем небольшого мальчугана, который настойчиво, цепко держась за ручки, мотался вместе с плугом по борозде. Плуг тянули четыре женщины. Они натужно упирались ногами в дерн, низко, как бурлаки, наклонялись вперед, чуть не ложились от натуги на густо поросшую травой землю — вожжи мальчишке, разуме тся, не нужны
были, и ему только оставалось одно: крепко самому держаться за ручки и следить, чтобы плуг не выскальзывал из борозды. Но малому и это было тяжело.
Вересовский, когда они поравнялись с женщинами, не придумав ничего лучшего, сказал:
— Помогай вам бог!
Женщины не остановились, они молча тянули плуг дальше, а одна, видимо самая бойкая, напрягаясь, не расслабляя привязанную за плуг шлею, в которую сама и была впряжена, откликнулась:
— Говорил бог, чтоб и ты помог.
Огород был у самой дороги. Вересовский начал сходить на обочину, хотя еще и сам не знал, что он может сказать этим горемычным женщинам, чем их утешит. Дед Граеш также было остановился, но, увидев, что Вересовский сворачивает с дороги, махнул рукой и пошел следом за своей фурой.
Женщины, не обращая на него внимания, тянули плуг. Мальчонка, освободив одну руку, поднял шапку — просторная, она наехала ему на самые глаза — и посмотрел на незнакомого дядьку, который подходил к ним. Одной рукой малыш не удержал плуг, тот вывернулся, и женщины сразу же пошли очень легко и свободно. Они, почувствов, что плуг не пашет, остановились, а мальчишка застеснялся, что при чужом человеке с ним случилась такая промашка.
— Присядьте, бабки, отдохните.
Женщины стояли молча, распрямляли плечи, но не садились.
— А кто же пахать будет? — снова заговорила все та же бойкая молодица.— А может, ты за нас допашешь?
С фурой Вересовского подъехал Кузьмей, остановился и ждет, когда командир окончит разговор с женщинами.
Та же самая говорливая молодайка как-то очень уж внимательно пригляделась к фуре, к Кузьмею, а потом повернулась к Вересовскому:
— А не Кузьмей ли это там сидит? Ей же богу, Кузьмей. Иди-ка сюда, Кузьмейка.
Вересовский смотрел то на женщину, то на мальчишку и ничего не понимал.
— А откуда вы его знаете? — только и спросил он у говорухи.
— Как это откуда? — переспросила она.— Мы ведь с Кузьмеем из одной деревни. Даже хаты наши стреха в стреху стоят.
— А здесь вы зачем?
— Это же наказала сестра — она сюда замуж вышла,— чтоб я помогла ей огород под жито вспахать, так я вчера и приехала.
Кузьмей, привязав вожжи за грядку, бежал уже сюда.
— Дядька Степа, дядька Степа, это ж тетка Вера! Она из нашего Вунькова, я ее знаю.
Женщина прижала мальчишку к себе, гладила его по русой головке и говорила:
— А дитятко ж ты мое, а твой же татка домой вернулся. Он же всюду тебя ищет, всех расспрашивает, в розыск подал уже. Все говорят, только что Кузьмей вертелся тут, а куда он делся, никто не знает. А ты аж вона где.
— Тетка Вера, а правда, что мой татка пришел? — глазенки у мальчугана засияли от радости.— Вы правду говорите, не обманываете? Пришел, пришел мой татка?— теребил он за рукав женщину и внимательно смотрел ей в глаза.— Скажите, пришел?
— Пришел, пришел. Зачем же я тебе, Кузьмейка, лгать буду?
— Дядька Степа, дядька Степа, так я тогда побегу домой. Слышите, мой ведь татка вернулся!
— Подожди меня, Кузьмейка, вот мы допашем эти сотки, а тогда вместе и пойдем,— хотела задержать его женщина.
— Нет, что вы, я сейчас побегу.
И не успел Вересовский что-нибудь сказать парнишке, как Кузьмей вырвался из объятий тетки Веры, выскочил на дорогу и затопал по ней домой — в другую сторону от табуна.
Кузьмей бежал так торопливо, не останавливаясь и не оглядываясь, что, наблюдая за ним, думалось, что так вот, бегом, будет он мчаться до самого своего Вунькова.
— А дитятко ж мое, как побежал. Вон как по отцу соскучился. А тот пришел такой уж больной. Весь-весь израненный. Живого места на нем нет. Его уже за мертвого приняли, потому и похоронку Марине прислали.
Мальчишка бежал домой, в свою деревню, в свою хату, к своему отцу, а Вересовскому почему-то казалось, что торопится он туда, где все еще гремит война.
Женщина долго смотрела вслед Кузьмею и вытирала уголком платка накатывающиеся на глаза слезы.
— Может, кто и подвезет дитя. Может, машина какая, а может, и подвода. А коли нет — ничего, и сам добежит.
Когда Кузьмей скрылся за поворотом дороги, за придорожными кустами, говоруха, тетка Вера, тоже присела на землю возле женщин, которые и в самом деле решили использовать эту вынужденную задержку, чтобы хоть немного передохнуть.
Вересовский, спохватившись, подумал, что надо было бы отдать парнишке его Зубного Доктора — пускай бы ехал на нем домой: этот конь ох как бы пригодился и его отцу, раненому солдату, и самому мальчишке, к которому капитан уже немного привык и без которого, чувствовал, будет скучать.
Решение пришло само собою. Вересовский молча пошел к дороге, где стояла его фура, одной рукой отвязал Зубного Доктора, подвел его к плугу и бросил повод на руку мальчугану:
— Бери, пахарь, коня. Паши конем.
Он еще немного постоял с женщинами, поговорил — они рассказали, как тут лютовали фашисты,— спросил, может, кто знает о Хорошевичах, но никто про его деревню ничего не знал, даже не слыхал, и он собрался уже прощаться.
Зашевелились и женщины. Они тяжело подымались — уже устали: это ведь не шутка, потаскать такой ржавый плуг,— и снова начали впрягаться в шлеи, постромки да веревки. И тут же сами рассмеялись:
— Або, бабы, да мы сдурели, что ли? Снова в плуг сами становимся. А у нас же теперь конь есть!
Женщины заговорили наперебой, все сразу.
— Вот видите, как ловко мы привыкли. Уже и самим хочется в плуг, лошадьми себя признали.
— Ко всему человек привыкает, даже к горю.
— Нет, не скажи, к горю никто не привыкнет. Смириться-то, может, и смирится, а чтоб привыкнуть — наверное, все ж такого нет.
Женщины выпутывались из постромок. Мальчишка стоял около плуга с поводом в руках.
— Або, бабы, так что мы с этим конем так и будем
стоять, как пугала на огороде? Давайте ж как-нибудь впряжем его в шлеи, да пускай и тянет.
— Нет, тут шлеи, видимо, не помогут,— сказала самая старшая на вид, очень задумчивая и рассудительная, должно быть, женщина.— Нинка,— повернулась она к самой молодой,— сбегай ты к деду Гарасиму, у него ведь хомут ёстека, а коня нет. Я думаю, он не откажет тебе, даст.
Вересовский достал из-за уха цигарку, которую в запас скрутил ему Кузьмей, и прикурил — прикуривать он научился и одной рукой: зажимал коробок между колен и чиркал по нему спичкой.
Женщины так занялись конем, что совсем забыли о капитане. И только когда он, прощаясь, пожелал им спорой работы, вспомнили про благодетеля и бросились сердечно благодарить его за коня.
— Так мы вот, добрый человек, вспашем свои полоски, а что нам после с конем делать?
— Вспашете — и в колхоз сдайте.
— А и правда, в колхоз,— согласились с ним женщины.
Когда Вересовский пошел, Зубной Доктор также хотел пойти следом за ним, но мальчуган, поправив шапку, которая снова наехала ему на глаза, крепко уцепился за повод и удержал коня.
Зубной Доктор, словно человек, смотрел, как Вересовский вышел на дорогу, как он сел в фуру, как осторожно отодвинул, чтобы не сломать, выструганное Кузьмеем крыло самолета, как отвязал вожжи, пошевелил ими и поехал догонять табун, который за это время отошел довольно далеко.
Вересовский ехал, смотрел на пыльную дорогу, на первую желтизну в зеленых деревьях, а перед глазами, как бы заслоняя эти реальные пейзажи, плыл тот широкий — весь в цветах — луг перед его траншеей, из которой он выскочил в свой последний бой. Тогда он, глядя на залитый желтыми одуванчиками луг — даже зеленой травы не видно,— думал, какая неистощимая жажда жизни заложена вот у этого военного поколения растений: их взрывают, топчут, заливают кровью, а они все равно неистово лезут из земли, так необузданно и напористо цветут, так одержимо спелят семена, так нетерпеливо разлетаются с белоголовых пестиков на своих парашюти-ках, селятся, чтобы следующей весной взорваться еще более щедро и неудержимо.
И если вот такая жажда жизни у цветов, то как же ею, этой жизнью, думал он, вспоминая женщин, впряженных в плуг, должен дорожить человек, который выжил в этой страшной войне!
12
Такую ночь только дарить влюбленным.
Над лугом, как будто ее кто нарочно выкатил на небо, висит большая круглая луна, и от лунного света все вокруг выглядит неправдоподобно, призрачно.
Вся трава в росе. И сколько росинок, столько и маленьких лун блестит в траве: они кажутся еще более яркими, чем настоящая. Они так — аж до самых корней, до самой земли — освещают траву, что под ними, словно днем, и даже лучше, чем днем, видны все муравьиные стежки, все лежбища жучков и букашек, и если бы сейчас была не ночь, если бы они в это время не спали, то можно было бы хорошо разглядеть вблизи их неспокойную, суетливую жизнь.
На небе, так же ярко, как и росинки, чарующе мигали крупные августовские звезды — и было их много, и были они сочные и ядреные, и так усердно светили, что, глядя на них, становилось даже зябко, как зимой, хотя над лугом стояла густая, почти летняя духота — земля еще дышала дневной теплынью.
На небе не было ни облачка. Облака, столпившись около самого горизонта, стояли в той стороне, где была деревня,— темные и далекие, как лес.
Над небольшой речушкой стлался, ходил волнами редкий туман, и вокруг стояла такая тишина, что, казалось, даже слышно было, как звенит лунный свет, как чиркают на небосклону знички, как шумят деревья в ближнем лесу.
Вересовскому не понравилось, что именно в эту ночь ему пришлось быть в дозоре с Клавой Лапурковой, но Клава сама выбрала его, сама напросилась ему в помощницы, и командиру ничего не оставалось, как согласно кивнуть головой,— не будешь же возражать, сопротивляться и, как дитя, говорить девушке: «Ай, не хочу».
Но злился он напрасно. Клава пришла на дежурство какая-то совсем не такая, какою он привык ее видеть всегда. Она была не колючая и придирчивая, а, наоборот,
очень ласковая, внимательная, веселая. Девушка старалась разговорить Вересовского, она все повторяла: «Какая ночь! Посмотрите, какая ночь!»
Пока он обходил табун, Клава принесла Из лесу хворосту и, когда капитан вернулся, уже с другой стороны, попросила у него спичку.
— Зачем тебе?
— Костер зажжем...
— А что тебе — темно? Луны мало? Ты же посмотри, как хорошо и без костра. Слышишь, как лунный свет звенит?
Она сначала было разозлилась, надулась — он понял это по тому, как Клава вдруг бросилась от него в сторону, но, побегав, вскоре затихла, успокоилась, вернулась снова, остановилась перед ним и заговорила:
— А и правда — лунный свет звенит. Вот, слышите? На этот раз Вересовский ничего такого не слышал.
Он улавливал только, как шуршат по траве сотни шершавых языков, которые слизывают вместе с травой и росу, и маленькие луны, что блестят почти в каждой росинке. Сейчас, когда они стояли возле табуна, ничего, кроме сосредоточенной работы челюстями стольких коней и коров, на лугу не было слышно,— всюду только их спокойное дыхание да шаркающее шамканье. А для того чтобы услышать, как звенит лунный свет, как шумит лес, надо было отойти от этих сотен ртов, занятых одной заботой— наесться досыта.
Вересовский достал портсигар, бумагу и начал одной рукой вертеть цигарку — те, что ему в запас навертел Кузьмей, он уже выкурил.
Клава ходила по траве, по росе, высоко, как аистиха, подымая ноги в великоватых для нее сапогах, и Вересовскому, который следил, как крутится в этом лунном свете девушка, почему-то вспомнился балег, приезжавший в их райцентр перед войной,— Клавино мечтательное парение напоминало ему свадебный танец журавлихи, что танцует его почему-то одна, без журавля.
В табуне приглушенно заржала кобыла: видно, Лямка — жеребенок далековато отошел от нее, и она, беспокоясь, звала к себе.
Вересовский сел на кучку хвороста, который Клава принесла из лесу для костра,— он затрещал, запружинил, но выдержал его. Девушка, в ватнике, с винтовкой за плечами, еще немного потанцевала перед ним, повертелась в
лунном свете, словно заматываясь в него, как в белую свадебную вуаль, а после подошла и также, только уже с другой стороны, села на хворост — он выдержал и ее. Села спиной к спине с Вересовским. Клава, наверно, перед этим сняла винтовку, ибо его плечам ничего не мешало. Они сидели, молчали, и Вересовский чувствовал, как даже через ватник упираются ему в спину худые — одни лопатки — девичьи плечи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
О такую же ромашку он чуть не споткнулся однажды на войне, когда бежал в атаку,— пуля просвистела возле самого уха.
Ромашка стояла посреди поля, и была она не бело-желтая, а вся красная от крови. Вересовский не знал, кто из его друзей, с которыми он только что сидел в траншее, отдал свою кровь ромашке, но вот этот ярко-красный цветок (кровь на нем еще не засохла), он знал, никогда не сотрется из памяти.
Сейчас Вересовский на ходу, не останавливаясь, Кнутом потрогал ромашку, чтобы отрясти с нее пыль. Всю пыль он не стряс, но лепестки все же стали немного белее.
Дед Граеш снова закашлялся — наверное, у него была временная передышка, а он подумал уже, что деловому кашлю помогла баня,— и, откашлявшись, кивнул головой на обочину:
— Посмотри: может, и этих коней заберем в свой табун?
Они уже миновали деревню, шли возле огородов. Вересовский повертел головой, поискал, где те кони, но, не увидев их, удивленно посмотрел на деда. Граеш спокойно шел рядом и, не глядя на него, снова одними глазами показал на огороды:
— Разве не видишь? Унь.
Вересовский еще раз посмотрел туда, куда показывал дед Граеш, и впереди, за пылью, которую ветер относил как раз на огороды, увидел их. Плуг тяжело сунулся вперед, неглубоко ковыряя затравенелую, слежавшуюся землю. Он вихлялся, будто нарочно вырываясь из слабых еще рук совсем небольшого мальчугана, который настойчиво, цепко держась за ручки, мотался вместе с плугом по борозде. Плуг тянули четыре женщины. Они натужно упирались ногами в дерн, низко, как бурлаки, наклонялись вперед, чуть не ложились от натуги на густо поросшую травой землю — вожжи мальчишке, разуме тся, не нужны
были, и ему только оставалось одно: крепко самому держаться за ручки и следить, чтобы плуг не выскальзывал из борозды. Но малому и это было тяжело.
Вересовский, когда они поравнялись с женщинами, не придумав ничего лучшего, сказал:
— Помогай вам бог!
Женщины не остановились, они молча тянули плуг дальше, а одна, видимо самая бойкая, напрягаясь, не расслабляя привязанную за плуг шлею, в которую сама и была впряжена, откликнулась:
— Говорил бог, чтоб и ты помог.
Огород был у самой дороги. Вересовский начал сходить на обочину, хотя еще и сам не знал, что он может сказать этим горемычным женщинам, чем их утешит. Дед Граеш также было остановился, но, увидев, что Вересовский сворачивает с дороги, махнул рукой и пошел следом за своей фурой.
Женщины, не обращая на него внимания, тянули плуг. Мальчонка, освободив одну руку, поднял шапку — просторная, она наехала ему на самые глаза — и посмотрел на незнакомого дядьку, который подходил к ним. Одной рукой малыш не удержал плуг, тот вывернулся, и женщины сразу же пошли очень легко и свободно. Они, почувствов, что плуг не пашет, остановились, а мальчишка застеснялся, что при чужом человеке с ним случилась такая промашка.
— Присядьте, бабки, отдохните.
Женщины стояли молча, распрямляли плечи, но не садились.
— А кто же пахать будет? — снова заговорила все та же бойкая молодица.— А может, ты за нас допашешь?
С фурой Вересовского подъехал Кузьмей, остановился и ждет, когда командир окончит разговор с женщинами.
Та же самая говорливая молодайка как-то очень уж внимательно пригляделась к фуре, к Кузьмею, а потом повернулась к Вересовскому:
— А не Кузьмей ли это там сидит? Ей же богу, Кузьмей. Иди-ка сюда, Кузьмейка.
Вересовский смотрел то на женщину, то на мальчишку и ничего не понимал.
— А откуда вы его знаете? — только и спросил он у говорухи.
— Как это откуда? — переспросила она.— Мы ведь с Кузьмеем из одной деревни. Даже хаты наши стреха в стреху стоят.
— А здесь вы зачем?
— Это же наказала сестра — она сюда замуж вышла,— чтоб я помогла ей огород под жито вспахать, так я вчера и приехала.
Кузьмей, привязав вожжи за грядку, бежал уже сюда.
— Дядька Степа, дядька Степа, это ж тетка Вера! Она из нашего Вунькова, я ее знаю.
Женщина прижала мальчишку к себе, гладила его по русой головке и говорила:
— А дитятко ж ты мое, а твой же татка домой вернулся. Он же всюду тебя ищет, всех расспрашивает, в розыск подал уже. Все говорят, только что Кузьмей вертелся тут, а куда он делся, никто не знает. А ты аж вона где.
— Тетка Вера, а правда, что мой татка пришел? — глазенки у мальчугана засияли от радости.— Вы правду говорите, не обманываете? Пришел, пришел мой татка?— теребил он за рукав женщину и внимательно смотрел ей в глаза.— Скажите, пришел?
— Пришел, пришел. Зачем же я тебе, Кузьмейка, лгать буду?
— Дядька Степа, дядька Степа, так я тогда побегу домой. Слышите, мой ведь татка вернулся!
— Подожди меня, Кузьмейка, вот мы допашем эти сотки, а тогда вместе и пойдем,— хотела задержать его женщина.
— Нет, что вы, я сейчас побегу.
И не успел Вересовский что-нибудь сказать парнишке, как Кузьмей вырвался из объятий тетки Веры, выскочил на дорогу и затопал по ней домой — в другую сторону от табуна.
Кузьмей бежал так торопливо, не останавливаясь и не оглядываясь, что, наблюдая за ним, думалось, что так вот, бегом, будет он мчаться до самого своего Вунькова.
— А дитятко ж мое, как побежал. Вон как по отцу соскучился. А тот пришел такой уж больной. Весь-весь израненный. Живого места на нем нет. Его уже за мертвого приняли, потому и похоронку Марине прислали.
Мальчишка бежал домой, в свою деревню, в свою хату, к своему отцу, а Вересовскому почему-то казалось, что торопится он туда, где все еще гремит война.
Женщина долго смотрела вслед Кузьмею и вытирала уголком платка накатывающиеся на глаза слезы.
— Может, кто и подвезет дитя. Может, машина какая, а может, и подвода. А коли нет — ничего, и сам добежит.
Когда Кузьмей скрылся за поворотом дороги, за придорожными кустами, говоруха, тетка Вера, тоже присела на землю возле женщин, которые и в самом деле решили использовать эту вынужденную задержку, чтобы хоть немного передохнуть.
Вересовский, спохватившись, подумал, что надо было бы отдать парнишке его Зубного Доктора — пускай бы ехал на нем домой: этот конь ох как бы пригодился и его отцу, раненому солдату, и самому мальчишке, к которому капитан уже немного привык и без которого, чувствовал, будет скучать.
Решение пришло само собою. Вересовский молча пошел к дороге, где стояла его фура, одной рукой отвязал Зубного Доктора, подвел его к плугу и бросил повод на руку мальчугану:
— Бери, пахарь, коня. Паши конем.
Он еще немного постоял с женщинами, поговорил — они рассказали, как тут лютовали фашисты,— спросил, может, кто знает о Хорошевичах, но никто про его деревню ничего не знал, даже не слыхал, и он собрался уже прощаться.
Зашевелились и женщины. Они тяжело подымались — уже устали: это ведь не шутка, потаскать такой ржавый плуг,— и снова начали впрягаться в шлеи, постромки да веревки. И тут же сами рассмеялись:
— Або, бабы, да мы сдурели, что ли? Снова в плуг сами становимся. А у нас же теперь конь есть!
Женщины заговорили наперебой, все сразу.
— Вот видите, как ловко мы привыкли. Уже и самим хочется в плуг, лошадьми себя признали.
— Ко всему человек привыкает, даже к горю.
— Нет, не скажи, к горю никто не привыкнет. Смириться-то, может, и смирится, а чтоб привыкнуть — наверное, все ж такого нет.
Женщины выпутывались из постромок. Мальчишка стоял около плуга с поводом в руках.
— Або, бабы, так что мы с этим конем так и будем
стоять, как пугала на огороде? Давайте ж как-нибудь впряжем его в шлеи, да пускай и тянет.
— Нет, тут шлеи, видимо, не помогут,— сказала самая старшая на вид, очень задумчивая и рассудительная, должно быть, женщина.— Нинка,— повернулась она к самой молодой,— сбегай ты к деду Гарасиму, у него ведь хомут ёстека, а коня нет. Я думаю, он не откажет тебе, даст.
Вересовский достал из-за уха цигарку, которую в запас скрутил ему Кузьмей, и прикурил — прикуривать он научился и одной рукой: зажимал коробок между колен и чиркал по нему спичкой.
Женщины так занялись конем, что совсем забыли о капитане. И только когда он, прощаясь, пожелал им спорой работы, вспомнили про благодетеля и бросились сердечно благодарить его за коня.
— Так мы вот, добрый человек, вспашем свои полоски, а что нам после с конем делать?
— Вспашете — и в колхоз сдайте.
— А и правда, в колхоз,— согласились с ним женщины.
Когда Вересовский пошел, Зубной Доктор также хотел пойти следом за ним, но мальчуган, поправив шапку, которая снова наехала ему на глаза, крепко уцепился за повод и удержал коня.
Зубной Доктор, словно человек, смотрел, как Вересовский вышел на дорогу, как он сел в фуру, как осторожно отодвинул, чтобы не сломать, выструганное Кузьмеем крыло самолета, как отвязал вожжи, пошевелил ими и поехал догонять табун, который за это время отошел довольно далеко.
Вересовский ехал, смотрел на пыльную дорогу, на первую желтизну в зеленых деревьях, а перед глазами, как бы заслоняя эти реальные пейзажи, плыл тот широкий — весь в цветах — луг перед его траншеей, из которой он выскочил в свой последний бой. Тогда он, глядя на залитый желтыми одуванчиками луг — даже зеленой травы не видно,— думал, какая неистощимая жажда жизни заложена вот у этого военного поколения растений: их взрывают, топчут, заливают кровью, а они все равно неистово лезут из земли, так необузданно и напористо цветут, так одержимо спелят семена, так нетерпеливо разлетаются с белоголовых пестиков на своих парашюти-ках, селятся, чтобы следующей весной взорваться еще более щедро и неудержимо.
И если вот такая жажда жизни у цветов, то как же ею, этой жизнью, думал он, вспоминая женщин, впряженных в плуг, должен дорожить человек, который выжил в этой страшной войне!
12
Такую ночь только дарить влюбленным.
Над лугом, как будто ее кто нарочно выкатил на небо, висит большая круглая луна, и от лунного света все вокруг выглядит неправдоподобно, призрачно.
Вся трава в росе. И сколько росинок, столько и маленьких лун блестит в траве: они кажутся еще более яркими, чем настоящая. Они так — аж до самых корней, до самой земли — освещают траву, что под ними, словно днем, и даже лучше, чем днем, видны все муравьиные стежки, все лежбища жучков и букашек, и если бы сейчас была не ночь, если бы они в это время не спали, то можно было бы хорошо разглядеть вблизи их неспокойную, суетливую жизнь.
На небе, так же ярко, как и росинки, чарующе мигали крупные августовские звезды — и было их много, и были они сочные и ядреные, и так усердно светили, что, глядя на них, становилось даже зябко, как зимой, хотя над лугом стояла густая, почти летняя духота — земля еще дышала дневной теплынью.
На небе не было ни облачка. Облака, столпившись около самого горизонта, стояли в той стороне, где была деревня,— темные и далекие, как лес.
Над небольшой речушкой стлался, ходил волнами редкий туман, и вокруг стояла такая тишина, что, казалось, даже слышно было, как звенит лунный свет, как чиркают на небосклону знички, как шумят деревья в ближнем лесу.
Вересовскому не понравилось, что именно в эту ночь ему пришлось быть в дозоре с Клавой Лапурковой, но Клава сама выбрала его, сама напросилась ему в помощницы, и командиру ничего не оставалось, как согласно кивнуть головой,— не будешь же возражать, сопротивляться и, как дитя, говорить девушке: «Ай, не хочу».
Но злился он напрасно. Клава пришла на дежурство какая-то совсем не такая, какою он привык ее видеть всегда. Она была не колючая и придирчивая, а, наоборот,
очень ласковая, внимательная, веселая. Девушка старалась разговорить Вересовского, она все повторяла: «Какая ночь! Посмотрите, какая ночь!»
Пока он обходил табун, Клава принесла Из лесу хворосту и, когда капитан вернулся, уже с другой стороны, попросила у него спичку.
— Зачем тебе?
— Костер зажжем...
— А что тебе — темно? Луны мало? Ты же посмотри, как хорошо и без костра. Слышишь, как лунный свет звенит?
Она сначала было разозлилась, надулась — он понял это по тому, как Клава вдруг бросилась от него в сторону, но, побегав, вскоре затихла, успокоилась, вернулась снова, остановилась перед ним и заговорила:
— А и правда — лунный свет звенит. Вот, слышите? На этот раз Вересовский ничего такого не слышал.
Он улавливал только, как шуршат по траве сотни шершавых языков, которые слизывают вместе с травой и росу, и маленькие луны, что блестят почти в каждой росинке. Сейчас, когда они стояли возле табуна, ничего, кроме сосредоточенной работы челюстями стольких коней и коров, на лугу не было слышно,— всюду только их спокойное дыхание да шаркающее шамканье. А для того чтобы услышать, как звенит лунный свет, как шумит лес, надо было отойти от этих сотен ртов, занятых одной заботой— наесться досыта.
Вересовский достал портсигар, бумагу и начал одной рукой вертеть цигарку — те, что ему в запас навертел Кузьмей, он уже выкурил.
Клава ходила по траве, по росе, высоко, как аистиха, подымая ноги в великоватых для нее сапогах, и Вересовскому, который следил, как крутится в этом лунном свете девушка, почему-то вспомнился балег, приезжавший в их райцентр перед войной,— Клавино мечтательное парение напоминало ему свадебный танец журавлихи, что танцует его почему-то одна, без журавля.
В табуне приглушенно заржала кобыла: видно, Лямка — жеребенок далековато отошел от нее, и она, беспокоясь, звала к себе.
Вересовский сел на кучку хвороста, который Клава принесла из лесу для костра,— он затрещал, запружинил, но выдержал его. Девушка, в ватнике, с винтовкой за плечами, еще немного потанцевала перед ним, повертелась в
лунном свете, словно заматываясь в него, как в белую свадебную вуаль, а после подошла и также, только уже с другой стороны, села на хворост — он выдержал и ее. Села спиной к спине с Вересовским. Клава, наверно, перед этим сняла винтовку, ибо его плечам ничего не мешало. Они сидели, молчали, и Вересовский чувствовал, как даже через ватник упираются ему в спину худые — одни лопатки — девичьи плечи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19