https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Jacob_Delafon/
Что, ты думаешь, все уже там позабылось, как она плясала и песни пела? Думаешь, о ее письмах забыли? Так что в Сибирь твоей Веславе хочешь не хочешь, а придется съездить. Германию видела, надо, чтоб и Сибирь посмотрела.
Так вот как можно все повернуть! Оказывается, люди думают, что он, Вересовский, сторонится Веславы и не идет ей навстречу только потому, что у нее «темное прошлое», что она была у немцев, запятнала себя письмами и песнями, и он, мол, остерегается, как бы эти пятна не помешали и ему.
Он же об этом даже и не думал. Он просто не хотел еще больше приучать к себе Веславу и привыкать к ней сам; не желал портить ей, молодой девушке, жизнь, да и сам, хотя его и тянуло к Веславе, хотел остаться чистым перед женой, перед скорой встречей с ней.
Вересовский уже довольно-таки далеко отошел от костра — пламя отсюда казалось маленьким, но от этого еще более ярким. Его иногда заслоняли люди, что сновали там, а он стоял и все смотрел в ту сторону, и ему было интересно одному из темноты следить за огнем. Подумал, что, наверное, вот так же всегда следят за пламенем и звери — очи тебя видят, а ты их нет.
Представил, как блестит в темноте и его папироса — словно зрачок одноглазого волка, как следит за ним, этим глазом, все живое из кустов и травы; да, наверное, и людям у костра, если они видят этот одинокий огонек, он также кажется странным.
Где-то совсем близко замычала корова: видно, теленок отошел немного в сторону, в темноте она не видела его и потому тревожилась.
Неподалеку, уже совсем рядом, переговаривались Веслава и Щипи.
Он постоял еще немного, подумал, потом повернулся и потихоньку пошел в другую сторону от голосов — но не туда, где горел костер, а туда, где они поставили на ночь свои возы.
9
Алексей Клин подцепил кочергой за дырочку разогретую докрасна железяку, вытащил ее из печи, торопливо поднес к бочке, стоявшей в самом углу бани, возле двери, и бросил в воду: она зашипела, заклокотала, сразу же упала на дно и там долго ворочалась и гудела. Большой камень, который он тоже выгреб из печи, брать было уже труднее — нет дырочки! — но Клин все же, помогая себе поленом, поднес и его к бочке, только в бочку не бросил, окунул немного в холоденку, подержал сверху и, медленно опуская камень все глубже и глубже, едва удерживал кочергу в руках.
Вода шипит, клокочет, брызги летят во все стороны, камень дрожит, вырывается из рук, но Алексей держит его крепко и не опускает на дно — он, видимо, знает, что если вот такой раскаленный камень сразу бросить в холодную воду в бочку, то он может там разорваться и порвать
все обручи: Вересовский помнил, что чаще всего взрываются рыхлые дресвяные камни. Видишь, тому, кто топит баню, надо разбираться даже в том, какие камни можно бросать в печь, чтобы без приключений нагреть воду.
Клин подержал камень, пока тот немного успокоился, как объезженный конь, затих в бочке, а потом осторожно опустил его на дно. Увидев, как Алексей ловко греет воду, Вересовский понял, что топит он баню не впервые — очень уж у него ловко все получается,— и порадовался, что велел заняться баней именно ему.
— Ей-бо, нет ли здесь Шкреда?
Лисавета, держа за руку дочку, зашла в баню и тогда только спросила:
— Вы еще не пораздевались? А то, может, кого голого застану.
— Не бойся, голых здесь нет, заходи. А зачем тебе Шкред?
— А, Петрович, и ты тутока,— смутилась женщина.— Это ж, знаете, так уж кобыле одной плохо сделалось, так плохо. Ложится на землю и стонет. И живот большой. Может, объелась, или что?
Лисавета загляделась, как Алексей Клин кидает в бочку раскаленные камни и железяки, как оттуда вылетают брызги — вода от них сразу же закипает.
— А где же это твоя Нина? — спросила она у Алексея.
Но ответил ей Вересовский:
— За водой пошла.
И Лисавета снова вернулась к разговору о скотине:
— У меня самой до войны корова было захворала. А стонет, ей-бо, как человек. Стоит, помню, и на меня с такою уж надеждой смотрит. Куда я иду, туда и она голову поворачивает. Только что не скажет: «Помоги ты мне, баба». А в животе у нее так бурчит. А потом и повалилась. Я за ветеринаром. Ветеринар говорит, что это молоко под кожу пошло. Ей-бо, два дня ну ничегошеньки в рот не брала. А потом я заглянула как-то в хлев, а она уже стоит и жвачку жует. «Ну тогда,— говорю,— иди, моя коровка, в поле, будешь жить».
— Что это ты, Лисавета, в воспоминания ударилась? Беги скорее Шкреда ищи.
— Ага, побегу. Я ж думала, што он тутока...
Вересовский случайно тогда наткнулся на Лисавету и Любу Евик, которые, спрятавшись за кустами, искались в головах. Правда, сначала он их и не увидел, лишь услыхал Лисаветин голос — она рассказывала кому-то:
— Только это вышла я из Сиротина, только меня подруга провела на Добейскую дорогу, а тутока немцы на мотоциклах едут.
Вересовский не выходил из-за кустов — тоже слушал.
— Остановили. «Куда идешь?» — спрашивают. «На Ба-рановские»,— говорю. «Садись, подвезем, мы как раз в ту сторону едем». А чтоб на вас мор, с вашей подвозкой! А у меня в волосах, в узле, листовки спрятаны. А они — садись, и все. Куда денешься, села. Едем, а ветер так уж мои волосы треплет, кудлатит. Сижу и сама себя ругаю, что косынки никакой на голову не повязала,— ей-бо, растреплет ветер волосы, вырвет листовки из узла, тогда мне конец... Я и руками их придерживаю, но и свалиться с мотоцикла тоже боюсь.
Лисавета замолчала.
— А дальше? — спросила у нее Люба.
— Дальше приехали в Барановские. А я уже ни жива ни мертва: а что, если, думаю, у меня листовки из волос торчат? А немцы еще какие-то танцы затевают, на гуслях играют. Офицер ко мне: «Пойдем танцевать». Ага, мне сейчас только тех танцев и не хватало. Я руками за голову держусь и говорю, что не умею танцевать. Они не верят — как это такая пригожая паненка (а у этой паненки дочка уже была) и не умеет вальса. Тогда моя подруга — она знала, зачем я поехала в Сиротино,— к офицеру: «Давайте я с вами потанцую». А я убежала. Офицер спохватился: «Где паненка?» Хотели расстрелять, что с немецким офицером танцевать отказалась. А подруга и говорит: «Ай, не трогайте вы ее, у нее голова болит». Едва угомонились...
Вересовский заглянул за кусты. Люба расчесывала длинные Лисаветины волосы, которые обычно всегда были аккуратно собраны в узел — капитан никогда не видел распущенными, а потому и не знал, что они такие густые и красивые. Люда, пристально вглядываясь, перебирала волнистые, спутанные пряди. Сама она также была взлохмаченная, непричесанная, косы расплетенные—видимо, ее только что обыскала, осмотрела Лисавета. Рядом бегала и Лисаветина дочка — она, играясь, то одной, то другой совала в руки свою головку, а то и сама принималась лохматить их волосы.
Вересовский вспомнил, как чесались около костра мальчишки, и понял, что пора уже думать о бане.
Баню они нашли в тот же день. Хотя было еще рано— до захода солнца могли бы пройти еще несколько километров,— Вересовский все же уговорил Шкреда остановиться на ночлег именно здесь, а не там, где облюбовал заместитель и докуда они еще не дошли.
Коровы сразу же взялись щипать траву, сегодня у них был неспокойный день — откуда-то, как летом, появилось много гнуса, и скотина, ища спасения, лезла в кусты, надеясь смести со спины и с боков целые тучи мошкары. Вересовский понимал этот зык: что ж, если тебе и свербит, и зудит, и щекочет, а ты ничем себе не можешь помочь —-рук ведь нет,— конечно же побежишь стремглав искать спасения в кустах или в воде.
Сейчас они, утомленные жарой, гнусом и мошкарой, спокойно щипали траву.
Баня, видать колхозная, стояла около деревни, на широком лугу, за заросшим травой противотанковым рвом, который сельчане скорее всего выкопали в первые дни войны, надеясь таким образом остановить танки и не пустить немецкие войска в деревню,— война тогда только начиналась, и никто еще не знал, как она будет идти, и никто не догадывался, что эти рвы никому не помогут. С другой стороны аж к самой бане подходила небольшая речушка — близко будет носить воду, а дальше лежал широкий, просторный луг (трава на нем — хоть ты сам ешь), где можно хорошо попасти табун.
Когда он открыл дверь в баню, щекотливо запахло головешками, залитыми водой, остывшими камнями, листвой, дымом и даже мылом: значит, ее недавно топили, в ней перед ними мылись. Он с удовольствием вдохнул этот почти уже забытый запах и, обведя взглядом баню, обрадовался, что она такая просторная — в ней не будет тесно даже всему их отряду.
Тогда он и позвал Алексея Клина. С ним пришла и Нина — не хотела и на минуту оставаться без него. Помочь им вызвался Кузьмей, и вскоре над баней, над всей ее крышей закурился леноватый, хотя и густой, дым...
— Ну, так скоро ли твоя, Алексей, мыльня будет готова? — глядя, как ловко подцепил Клин последнюю железяку — не зуб ли от танковой гусеницы? — и как несет ее к бочке, спросил Вересовский.
— А уже можно идти собираться да и начинать,— ответил тот, внимательно следя за тем, как из бочки вылетают брызги.
— Я давно собран,— усмехнулся Вересовский и, отцепив ремень с кобурой, одной рукой начал стягивать с себя гимнастерку.— Кузьмей! Где ты, Кузьмей?
В баню вбежал мальчишка и остановился у порога.
— Беги и позови всех мужчин в баню. Скажи, что готова уже.
Вересовский снял и нательную сорочку, взял ковш, что стоял на оконце, зачерпнул воды, сначала обдал стены, полок, потолок, потом линул немного на раскаленные камни: они зашипели, от печи пошел крепкий пар, и Вересовский почувствовал, как он приятен его телу.
В предбаннике звякнули ведра. Нина поставила там холодную воду, а сама зашла в баню и аж присела.
— Ого, пару!
А капитан пошутил:
— Так что, Нина, может, ты с нами и мыться будешь? Она засмеялась, а Алексей подхватил ее под мышки, как всегда обнял и вышел вместе с нею за дверь.
Вскоре в бане собралась вся мужская половина отряда. На полке довольно кряхтел Шкред, внизу, где было меньше пара, дурачились, брызгаясь водой, ребятишки и посмеивались над Кузьмеем, которому намыливал голову командир, еще глубже ахыкал дед Граеш — в тепле его кашель усилился, и старик никак не мог откашляться.
— Степан, поддай немного пару,— попросил Шкред. Вересовский сказал Кузьмею: «Смывай сам», зачерпнул
полный ковш воды и плеснул на камни — они аж загоготали, а мальчишки еще ниже пригнули головы: горячая волна дошла и до них. Вересовский и сам пригнулся и уже снизу, будто случайно вспомнив, сказал:
— Анисим, а тебя только что Лисавета искала.
— Видимо, работу хотела дать,— пошутил кто-то из мужчин.
Шкред на полке все еще кряхтел от удовольствия.
— Оно, мальцы, работа дурака всегда любит, но вот дурень ее не особливо,— философствовал он, хлеща себя веником.
— Не придуривайся, Анисим. Она говорила, что какой-то кобыле очень плохо. Может, объелась.
— Кобыле, говоришь? Так почему же ты мне раньше не сказал. Не буду ж я теперь с полка слазить, одеваться. Ладно, после бани погляжу.
И начал снова хлестаться веником.
Женщины, хоть их было намного больше, чем мужчин, также поместились в бане за один заход — они успели помыться засветло и теперь, посвежевшие и помолодевшие, весело смеясь и шутя — мол, вот бы нам теперь танцы какие, что ли, устроить,— собирались доить коров.
А Вересовский опять пошел в баню.
Он вдруг обнаружил, что в кармане нет голубенькой обложечки с фотоснимком, обыскал все, огляделся всюду, но, так и не найдя, решил, что потерял карточку в бане — карман в гимнастерке, наверное, отстегнулся, и снимок скорее всего сам выскользнул на пол, в мокрое, под ноги.
Он пошел к бане и все смотрел перед собой — хотя и понимал, что тут уже, надев гимнастерку, потерять снимок не мог, все же внимательно присматривался к траве: а вдруг где-то лежит.
Не поднимая головы, он зашел в предбанник, походил там, поискал на полу и, ничего не найдя, опять же не поднимая глаз, смело открыл дверь и зашел в баню.
В бане было уже темновато и очень жарко. Подумал: вот эти бабы, какие они бережливые — и помылись все, а баню все равно не раскроют, как будто пар, который остался, им еще может понадобиться. Решил, как будет выходить, настежь раскроет дверь — зачем беречь здесь эту духоту.
Около лавки, в мокрых листьях, что-то белело — аккурат как снимок. Он подошел ближе, наклонился, поднял то белое с пола и, увидев, что это всего лишь клочок мокрой газеты, бросил его на листья.
В самом углу белелось еще что-то. Капитан, присмотревшись более внимательно, даже вздрогнул от неожиданности: в углу он увидел две босые ноги. Они стояли, точно сапоги, забытые кем-то в бане. «Что это, мерещится мне, что ли?» — только и подумал он. Решив, что все это ему показалось, Вересовский, чтоб избавиться от наваждения, закрыл глаза, но когда он их открыл опять, ничего не изменилось: ноги стояли все в том же углу, и он, казалось, даже видел, что шевелят они пальцами. Вересовский как будто во сне смотрел на эти босые ноги, думал, откуда они могли здесь взяться, и не подымал головы, боясь увидеть что-нибудь еще более неожиданное и странное.
И все же пересилил себя, резко вскинул голову и поднял глаза: в самом углу, стыдливо вжимаясь в черные стены бани, стояла голая женщина. Ее белое тело сливалось в одно светлое, но не очень ясное пятно, словно светилось каким-то удивительным светом, освещая закоптевшие стены, и в той стороне, где была женщина, казалось, светало.
— Веслава, ты? — едва выдохнул Вересовский и сам удивился своему необычному, сдавленному и пересохшему голосу.
Веслава ничего не ответила. Она стояла молча и только торопливо, суетясь, старалась прикрыться руками, но рук, понятно, было мало, чтоб заслонить все тело, а потому она хваталась за все сразу, только еще больше, будто нароч-но дразнясь, привлекая к себе внимание.
Веслава, которая была такой смелой и решительной тогда, в фуре, сейчас стояла перед ним пугливая и беззащитная,— она стеснялась и боялась его.
Эта целомудренность девушки, что, стыдясь, растерялась от неожиданной встречи, невольно разбудила в нем мужчину, и он, словно во сне, как будто это был кто-то другой, чужой и незнакомый, кого капитан не мог ни сдержать, ни даже пристыдить, медленно, но настойчиво пошел на белое пятно — к ней, в угол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Так вот как можно все повернуть! Оказывается, люди думают, что он, Вересовский, сторонится Веславы и не идет ей навстречу только потому, что у нее «темное прошлое», что она была у немцев, запятнала себя письмами и песнями, и он, мол, остерегается, как бы эти пятна не помешали и ему.
Он же об этом даже и не думал. Он просто не хотел еще больше приучать к себе Веславу и привыкать к ней сам; не желал портить ей, молодой девушке, жизнь, да и сам, хотя его и тянуло к Веславе, хотел остаться чистым перед женой, перед скорой встречей с ней.
Вересовский уже довольно-таки далеко отошел от костра — пламя отсюда казалось маленьким, но от этого еще более ярким. Его иногда заслоняли люди, что сновали там, а он стоял и все смотрел в ту сторону, и ему было интересно одному из темноты следить за огнем. Подумал, что, наверное, вот так же всегда следят за пламенем и звери — очи тебя видят, а ты их нет.
Представил, как блестит в темноте и его папироса — словно зрачок одноглазого волка, как следит за ним, этим глазом, все живое из кустов и травы; да, наверное, и людям у костра, если они видят этот одинокий огонек, он также кажется странным.
Где-то совсем близко замычала корова: видно, теленок отошел немного в сторону, в темноте она не видела его и потому тревожилась.
Неподалеку, уже совсем рядом, переговаривались Веслава и Щипи.
Он постоял еще немного, подумал, потом повернулся и потихоньку пошел в другую сторону от голосов — но не туда, где горел костер, а туда, где они поставили на ночь свои возы.
9
Алексей Клин подцепил кочергой за дырочку разогретую докрасна железяку, вытащил ее из печи, торопливо поднес к бочке, стоявшей в самом углу бани, возле двери, и бросил в воду: она зашипела, заклокотала, сразу же упала на дно и там долго ворочалась и гудела. Большой камень, который он тоже выгреб из печи, брать было уже труднее — нет дырочки! — но Клин все же, помогая себе поленом, поднес и его к бочке, только в бочку не бросил, окунул немного в холоденку, подержал сверху и, медленно опуская камень все глубже и глубже, едва удерживал кочергу в руках.
Вода шипит, клокочет, брызги летят во все стороны, камень дрожит, вырывается из рук, но Алексей держит его крепко и не опускает на дно — он, видимо, знает, что если вот такой раскаленный камень сразу бросить в холодную воду в бочку, то он может там разорваться и порвать
все обручи: Вересовский помнил, что чаще всего взрываются рыхлые дресвяные камни. Видишь, тому, кто топит баню, надо разбираться даже в том, какие камни можно бросать в печь, чтобы без приключений нагреть воду.
Клин подержал камень, пока тот немного успокоился, как объезженный конь, затих в бочке, а потом осторожно опустил его на дно. Увидев, как Алексей ловко греет воду, Вересовский понял, что топит он баню не впервые — очень уж у него ловко все получается,— и порадовался, что велел заняться баней именно ему.
— Ей-бо, нет ли здесь Шкреда?
Лисавета, держа за руку дочку, зашла в баню и тогда только спросила:
— Вы еще не пораздевались? А то, может, кого голого застану.
— Не бойся, голых здесь нет, заходи. А зачем тебе Шкред?
— А, Петрович, и ты тутока,— смутилась женщина.— Это ж, знаете, так уж кобыле одной плохо сделалось, так плохо. Ложится на землю и стонет. И живот большой. Может, объелась, или что?
Лисавета загляделась, как Алексей Клин кидает в бочку раскаленные камни и железяки, как оттуда вылетают брызги — вода от них сразу же закипает.
— А где же это твоя Нина? — спросила она у Алексея.
Но ответил ей Вересовский:
— За водой пошла.
И Лисавета снова вернулась к разговору о скотине:
— У меня самой до войны корова было захворала. А стонет, ей-бо, как человек. Стоит, помню, и на меня с такою уж надеждой смотрит. Куда я иду, туда и она голову поворачивает. Только что не скажет: «Помоги ты мне, баба». А в животе у нее так бурчит. А потом и повалилась. Я за ветеринаром. Ветеринар говорит, что это молоко под кожу пошло. Ей-бо, два дня ну ничегошеньки в рот не брала. А потом я заглянула как-то в хлев, а она уже стоит и жвачку жует. «Ну тогда,— говорю,— иди, моя коровка, в поле, будешь жить».
— Что это ты, Лисавета, в воспоминания ударилась? Беги скорее Шкреда ищи.
— Ага, побегу. Я ж думала, што он тутока...
Вересовский случайно тогда наткнулся на Лисавету и Любу Евик, которые, спрятавшись за кустами, искались в головах. Правда, сначала он их и не увидел, лишь услыхал Лисаветин голос — она рассказывала кому-то:
— Только это вышла я из Сиротина, только меня подруга провела на Добейскую дорогу, а тутока немцы на мотоциклах едут.
Вересовский не выходил из-за кустов — тоже слушал.
— Остановили. «Куда идешь?» — спрашивают. «На Ба-рановские»,— говорю. «Садись, подвезем, мы как раз в ту сторону едем». А чтоб на вас мор, с вашей подвозкой! А у меня в волосах, в узле, листовки спрятаны. А они — садись, и все. Куда денешься, села. Едем, а ветер так уж мои волосы треплет, кудлатит. Сижу и сама себя ругаю, что косынки никакой на голову не повязала,— ей-бо, растреплет ветер волосы, вырвет листовки из узла, тогда мне конец... Я и руками их придерживаю, но и свалиться с мотоцикла тоже боюсь.
Лисавета замолчала.
— А дальше? — спросила у нее Люба.
— Дальше приехали в Барановские. А я уже ни жива ни мертва: а что, если, думаю, у меня листовки из волос торчат? А немцы еще какие-то танцы затевают, на гуслях играют. Офицер ко мне: «Пойдем танцевать». Ага, мне сейчас только тех танцев и не хватало. Я руками за голову держусь и говорю, что не умею танцевать. Они не верят — как это такая пригожая паненка (а у этой паненки дочка уже была) и не умеет вальса. Тогда моя подруга — она знала, зачем я поехала в Сиротино,— к офицеру: «Давайте я с вами потанцую». А я убежала. Офицер спохватился: «Где паненка?» Хотели расстрелять, что с немецким офицером танцевать отказалась. А подруга и говорит: «Ай, не трогайте вы ее, у нее голова болит». Едва угомонились...
Вересовский заглянул за кусты. Люба расчесывала длинные Лисаветины волосы, которые обычно всегда были аккуратно собраны в узел — капитан никогда не видел распущенными, а потому и не знал, что они такие густые и красивые. Люда, пристально вглядываясь, перебирала волнистые, спутанные пряди. Сама она также была взлохмаченная, непричесанная, косы расплетенные—видимо, ее только что обыскала, осмотрела Лисавета. Рядом бегала и Лисаветина дочка — она, играясь, то одной, то другой совала в руки свою головку, а то и сама принималась лохматить их волосы.
Вересовский вспомнил, как чесались около костра мальчишки, и понял, что пора уже думать о бане.
Баню они нашли в тот же день. Хотя было еще рано— до захода солнца могли бы пройти еще несколько километров,— Вересовский все же уговорил Шкреда остановиться на ночлег именно здесь, а не там, где облюбовал заместитель и докуда они еще не дошли.
Коровы сразу же взялись щипать траву, сегодня у них был неспокойный день — откуда-то, как летом, появилось много гнуса, и скотина, ища спасения, лезла в кусты, надеясь смести со спины и с боков целые тучи мошкары. Вересовский понимал этот зык: что ж, если тебе и свербит, и зудит, и щекочет, а ты ничем себе не можешь помочь —-рук ведь нет,— конечно же побежишь стремглав искать спасения в кустах или в воде.
Сейчас они, утомленные жарой, гнусом и мошкарой, спокойно щипали траву.
Баня, видать колхозная, стояла около деревни, на широком лугу, за заросшим травой противотанковым рвом, который сельчане скорее всего выкопали в первые дни войны, надеясь таким образом остановить танки и не пустить немецкие войска в деревню,— война тогда только начиналась, и никто еще не знал, как она будет идти, и никто не догадывался, что эти рвы никому не помогут. С другой стороны аж к самой бане подходила небольшая речушка — близко будет носить воду, а дальше лежал широкий, просторный луг (трава на нем — хоть ты сам ешь), где можно хорошо попасти табун.
Когда он открыл дверь в баню, щекотливо запахло головешками, залитыми водой, остывшими камнями, листвой, дымом и даже мылом: значит, ее недавно топили, в ней перед ними мылись. Он с удовольствием вдохнул этот почти уже забытый запах и, обведя взглядом баню, обрадовался, что она такая просторная — в ней не будет тесно даже всему их отряду.
Тогда он и позвал Алексея Клина. С ним пришла и Нина — не хотела и на минуту оставаться без него. Помочь им вызвался Кузьмей, и вскоре над баней, над всей ее крышей закурился леноватый, хотя и густой, дым...
— Ну, так скоро ли твоя, Алексей, мыльня будет готова? — глядя, как ловко подцепил Клин последнюю железяку — не зуб ли от танковой гусеницы? — и как несет ее к бочке, спросил Вересовский.
— А уже можно идти собираться да и начинать,— ответил тот, внимательно следя за тем, как из бочки вылетают брызги.
— Я давно собран,— усмехнулся Вересовский и, отцепив ремень с кобурой, одной рукой начал стягивать с себя гимнастерку.— Кузьмей! Где ты, Кузьмей?
В баню вбежал мальчишка и остановился у порога.
— Беги и позови всех мужчин в баню. Скажи, что готова уже.
Вересовский снял и нательную сорочку, взял ковш, что стоял на оконце, зачерпнул воды, сначала обдал стены, полок, потолок, потом линул немного на раскаленные камни: они зашипели, от печи пошел крепкий пар, и Вересовский почувствовал, как он приятен его телу.
В предбаннике звякнули ведра. Нина поставила там холодную воду, а сама зашла в баню и аж присела.
— Ого, пару!
А капитан пошутил:
— Так что, Нина, может, ты с нами и мыться будешь? Она засмеялась, а Алексей подхватил ее под мышки, как всегда обнял и вышел вместе с нею за дверь.
Вскоре в бане собралась вся мужская половина отряда. На полке довольно кряхтел Шкред, внизу, где было меньше пара, дурачились, брызгаясь водой, ребятишки и посмеивались над Кузьмеем, которому намыливал голову командир, еще глубже ахыкал дед Граеш — в тепле его кашель усилился, и старик никак не мог откашляться.
— Степан, поддай немного пару,— попросил Шкред. Вересовский сказал Кузьмею: «Смывай сам», зачерпнул
полный ковш воды и плеснул на камни — они аж загоготали, а мальчишки еще ниже пригнули головы: горячая волна дошла и до них. Вересовский и сам пригнулся и уже снизу, будто случайно вспомнив, сказал:
— Анисим, а тебя только что Лисавета искала.
— Видимо, работу хотела дать,— пошутил кто-то из мужчин.
Шкред на полке все еще кряхтел от удовольствия.
— Оно, мальцы, работа дурака всегда любит, но вот дурень ее не особливо,— философствовал он, хлеща себя веником.
— Не придуривайся, Анисим. Она говорила, что какой-то кобыле очень плохо. Может, объелась.
— Кобыле, говоришь? Так почему же ты мне раньше не сказал. Не буду ж я теперь с полка слазить, одеваться. Ладно, после бани погляжу.
И начал снова хлестаться веником.
Женщины, хоть их было намного больше, чем мужчин, также поместились в бане за один заход — они успели помыться засветло и теперь, посвежевшие и помолодевшие, весело смеясь и шутя — мол, вот бы нам теперь танцы какие, что ли, устроить,— собирались доить коров.
А Вересовский опять пошел в баню.
Он вдруг обнаружил, что в кармане нет голубенькой обложечки с фотоснимком, обыскал все, огляделся всюду, но, так и не найдя, решил, что потерял карточку в бане — карман в гимнастерке, наверное, отстегнулся, и снимок скорее всего сам выскользнул на пол, в мокрое, под ноги.
Он пошел к бане и все смотрел перед собой — хотя и понимал, что тут уже, надев гимнастерку, потерять снимок не мог, все же внимательно присматривался к траве: а вдруг где-то лежит.
Не поднимая головы, он зашел в предбанник, походил там, поискал на полу и, ничего не найдя, опять же не поднимая глаз, смело открыл дверь и зашел в баню.
В бане было уже темновато и очень жарко. Подумал: вот эти бабы, какие они бережливые — и помылись все, а баню все равно не раскроют, как будто пар, который остался, им еще может понадобиться. Решил, как будет выходить, настежь раскроет дверь — зачем беречь здесь эту духоту.
Около лавки, в мокрых листьях, что-то белело — аккурат как снимок. Он подошел ближе, наклонился, поднял то белое с пола и, увидев, что это всего лишь клочок мокрой газеты, бросил его на листья.
В самом углу белелось еще что-то. Капитан, присмотревшись более внимательно, даже вздрогнул от неожиданности: в углу он увидел две босые ноги. Они стояли, точно сапоги, забытые кем-то в бане. «Что это, мерещится мне, что ли?» — только и подумал он. Решив, что все это ему показалось, Вересовский, чтоб избавиться от наваждения, закрыл глаза, но когда он их открыл опять, ничего не изменилось: ноги стояли все в том же углу, и он, казалось, даже видел, что шевелят они пальцами. Вересовский как будто во сне смотрел на эти босые ноги, думал, откуда они могли здесь взяться, и не подымал головы, боясь увидеть что-нибудь еще более неожиданное и странное.
И все же пересилил себя, резко вскинул голову и поднял глаза: в самом углу, стыдливо вжимаясь в черные стены бани, стояла голая женщина. Ее белое тело сливалось в одно светлое, но не очень ясное пятно, словно светилось каким-то удивительным светом, освещая закоптевшие стены, и в той стороне, где была женщина, казалось, светало.
— Веслава, ты? — едва выдохнул Вересовский и сам удивился своему необычному, сдавленному и пересохшему голосу.
Веслава ничего не ответила. Она стояла молча и только торопливо, суетясь, старалась прикрыться руками, но рук, понятно, было мало, чтоб заслонить все тело, а потому она хваталась за все сразу, только еще больше, будто нароч-но дразнясь, привлекая к себе внимание.
Веслава, которая была такой смелой и решительной тогда, в фуре, сейчас стояла перед ним пугливая и беззащитная,— она стеснялась и боялась его.
Эта целомудренность девушки, что, стыдясь, растерялась от неожиданной встречи, невольно разбудила в нем мужчину, и он, словно во сне, как будто это был кто-то другой, чужой и незнакомый, кого капитан не мог ни сдержать, ни даже пристыдить, медленно, но настойчиво пошел на белое пятно — к ней, в угол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19