столешница для ванной комнаты
И вот сейчас эта встреча была уже не за горами. Она приближалась с каждым днем, с каждым их переходом — от утра к полудню или от полудня, к вечеру...
Правда, он с самого начала понимал, что гнать столько скотины — около восьмисот голов! — по разграбленному, разрушенному, голодному, только что освобожденному краю, где еще продолжают шнырять разные уцелевшие пока банды, где по дорогам шатаются, скрываясь, недавние полицаи и другие гитлеровские прислужники, где в лесах затаились остатки немецких армий, где табунятся и стаями шастают осмелевшие и одуревшие от человечины
волки,— совсем не легкая прогулка, а тяжелая и даже очень опасная работа. И первая же ночь подтвердила это.
У них еще не было дорожного опыта, они пока не знали, что к чему, поэтому и луг для ночевки выбрали такой неудобный — вокруг него густо и тревожно шумели леса (тревогу эту они, правда, почувствовали ночью, потому что днем и деревья и кусты были спокойные и не вызывали никакой настороженности, страха), а сам довольно-таки просторный луг с двумя или тремя хуторами на нем выглядел большой поляной в пуще.
Обходя табун — кони и коровы паслись в нем вместе,— Вересовский в темноте едва не наткнулся на волков. Они, видимо, зарезали коня и сейчас тут же, на лугу, не отходя далеко, не боясь ничего и никого, рвали его: было видно, кактам сверкает, мельтешит множество огоньков, и даже слышно было, как щелкают острые волчьи зубы. Он подсознательно понимал, что коня уже не спасешь, и все же машинально выхватил пистолет и два раза выстрелил в самое скопище огней.
И тут же пожалел, что выстрелил.
Огней сразу увеличилось — волки, наверное, подняли морды и сейчас удивленно смотрели в его сторону: мол, кто это нашелся такой смелый, чтобы пугать их,— и Вересовскому действительно стало страшновато: из темноты кололись десятка три, не меньше, волчьих глаз.
Он сделал несколько шагов назад и тут же заметил: огни шли за ним. Он остановился — остановились и они.
Пошел быстрее — и огни, смелые и хищные, также пошли быстрей.
А что, если все они бросятся на него? Разве от них защитишься вот этой детской забавой — пистолетом? Он хотел уже закричать, позвать на помощь, но в горле пересохло, и он понял, что крика не получится. Да и так он, видимо, не закричал бы — командир должен сам выбираться из любой ситуации, подчиненные не должны видеть его страха, чтоб потом не смеяться над ним. Вересовский уже хотел повернуть назад и что есть силы — а может, не догонят? — бежать туда, где люди, где возы, но вдруг услышал, как за спиной потрескивает валежник.
— Где они? — спросил запыхавшийся голос.
Это был Щипи. В руках у него Вересовский заметил автомат. Вместе с парнем прибежал и Дружок. Он бросался под ноги, скулил и драл лапами землю.
— Ты что, не видишь? — прорезался голос и у Вересовского.— Стреляй по огням!
— Так это же кто-то курит...
— Стреляй, я тебе говорю, сопляк! — не сдержался командир.— Это же волки.
Щипи полоснул из автомата по огням. Пули были трассирующие — хлопцу это нравилось, он собирал их, выпрашивал у солдат, все время пополняя свои запасы,— и они, чиркнув по густой темени, воткнулись в самые огни.
Огней стало меньше. Хлопец дал еще одну очередь — и огни совсем пропали: видимо, волки почувствовали, что автомат — это не пистолет, с ним не шутят, повернулись — глаз не стало видно — и медленно подались в недалекий лес.
Эту ночь в лагере никто не спал. Мужчины, разобрав оружие, какое только у них было, ходили вокруг табуна, но кони и коровы уже не щипали траву: все они беспокоились, тревожно ржали кобылы, подзывая к себе жеребят, ревели коровы — чувствовали, что волки шастают где-то поблизости — далеко они и не отходили — и только ждут того момента, когда в лагере все успокоится и когда снова можно будет подойти к табуну.
Но лагерь до самого утра так и не успокоился. Утром Вересовский пошел на то место, откуда ночью кололись волчьи глаза. Там действительно лежал объеденный конь, а на нем — мертвый, большой и гладкий волк, морда которого была в засохшей конской крови, а из пасти его торчал изрядный кусок конины. Молодчина Щипи,— не прицеливаясь, такого хищника уложил.
А на другой день им пришлось просить помощи у солдат. Военная часть выделила даже боевую охрану — солдаты с автоматами наизготове, выстроившись в цепь с обеих сторон дороги, провели их табун через большой лес, в котором оставалось еще много окруженных, но не взятых в плен — они все еще не сдавались, не выходили из лесу — немецких солдат и офицеров.
А еще через день случилась неожиданная история, которая теперь уже стала собственным дорожным фольклором и о которой в отряде вспоминали только с улыбкой.
Был как раз полдень. Коровы и кони паслись на небольшом лужку, дед Граеш — он был дозорным — с винтовкой за плечами прохаживался вдоль опушки, словно
отрезая дорогу каждому, кто бы задумал из этого леска напасть на табун. И надо же было ему именно в это время пойти в лес по нужде. Поставил винтовку к елке и не заметил, как они подошли. Только увидел, как чья-то рыжая рука, высунувшись из ветвей, схватила винтовку за ствол и потянула ее в кусты. Поднял глаза и тогда только увидел перед собою, за кустами, множество немецких пилоток.
А они, как выяснилось потом, уже давно следили за дедом. Хотели сдаться в плен, но не осмеливались выходить к табуну такой большой толпой — боялись, что там испугаются и начнут стрелять: люди, охраняющие стадо, хоть и штатские, но все же с оружием. Поэтому немцы и выбрали именно такой способ: знали, что по своим никто стрелять не будет, И у деда перво-наперво забрали винтовку, чтобы ему с перепугу не было из чего стрелять.
И вот они пустили деда вперед, а за ним, нацепив на палку грязновато-белую тряпку, пристроились и сами: голодные, измученные, небритые, какие-то зеленые все — одной травой ведь, поди, это время и жили. Здоровые шли сами, больных несли на самодельных носилках, сделанных из плащ-палаток и высеченных в лесу жердей. Деду, который, оскорбленный и опозоренный этим неожиданным происшествием, смущенно топал перед немцами, все же нравилось их внимание к товарищам, он мысленно даже, чтобы забыть о своем позоре, хвалил пленных, что не бросили больных и раненых, и это, как ему казалось, немного сглаживало его странновато-смешное положение.
В лагере, когда увидели столь необычную процессию — безоружного деда, а за ним человек тридцать немецких солдат с автоматами, поднялся переполох, люди похватали оружие: было непонятно, то ли это дед ведет пленных немцев сдаваться, то ли, наоборот, немцы взяли его в плен.
Когда выяснилось, Шкред разозлился:
— От, хорошее дело, не хватало нам еще, мальцы, этого табуна. Нам и со своим хлопот хоть отбавляй...
И все же немцев разоружили — те сами побросали на воз автоматы,— довели до ближайшего райцентра, сдали их советским властям, а телеги с оружием перевернули — автоматы с грохотом посыпались на булыжник,— потом поставили подводы снова на колеса и поехали догонять табун...
Но это было уже потом, в дороге, а поначалу Вере-совский — его назначили командиром отряда — придирчиво подбирал людей, с которыми доведется месяца два вместе и идти, и спать, и работать.
Шкред появился в отряде на другой день после Вере-совского. Это был тот самый партизан, с которым они вместе выписывались из госпиталя и который рассказал ему об отряде. Но в тот день его не выписали — прицепились к какой-то мелочи и не пустили.
У него были золотые, еще довоенные, зубы, они блестели во рту, и Шкред все время старался прикрывать их — как будто стеснялся такой роскоши. Вересовскому тоже казалось, что золотые зубы не к лицу мужчине,— они делают слишком праздничным его рот. Голова у Шкреда была шишковатая, начисто выбритая — как одуванчик, с которого ветер сдул все пушистые парашютики.
Он, боевой партизан, никак не мог смириться с тем, что ему придется отстать от своих друзей, от своего отряда, целиком влившегося в ряды Красной Армии,— Шкред упорно стучался во все двери, убеждал, требовал, просил, чтобы отправили на фронт, но его не брали: он как раз перед этим перенес тяжелое ранение — весь живот был изрешечен осколками,— и поэтому ему прямо говорили, что, дескать, солдат из него сейчас сам знает какой, а вот в разрушенном почти дотла крае и ему, партизану, найдется серьезная работа. Тем более что этот эшелон с награбленным скотом, какой они погонят своим ходом назад, помогал отбивать у фашистов и Шкред — он раньше срока убежал из партизанской землянки, где долечивался, сломал замок на шалаше, что служил каптеркой, забрал свою одежду и оружие и побежал к железной дороге, откуда уже доносилась яростная стрельба.
После этого боя друзья уговорили, силой заставили Шкреда лечь в военный госпиталь, но он и там бродил, тосковал, ворчал, пока, наконец, не сбежал и оттуда.
Анисим Шкред имел крутой нрав, был несговорчивым и, как показалось Вересовскому, упрямым человеком. Уже при первой встрече, когда Вересовский сказал какую-то мелочь — кажется, заметил, что сегодня на дворе тихо,— а Шкред тут же возразил, даже начал спорить, доказывать, что сегодня, наоборот, ветреная погода (он подбрасывал пух и сам дул на него, чтобы тот полетел), командир понял: его заместитель из тех людей, которые ни с чем не соглашаются, спорят даже тогда, когда сами убеждены
в обратном, и делают все наперекор, хотя это может быть и не в пользу делу. Правда, потом командир увидел, что чаще всего Шкред только спорит, на деле же всегда поступает так, как надо. Однако чувствовал, что жить душа в душу со своим заместителем, как он вообще привык жить с людьми, на этот раз не удастся. Одно его успокаивало: Шкред — довоенный ветеринар, хорошо знает коней и коров, и потому в дороге с ним будет как раз неплохо. Особенно Шкред любил коней и мог говорить о них целыми днями. «Зачем, как вы думаете, мальцы, коню корм? На поддержание своей жизни и на производство механической энергии»,— вспомнил он слова , Шкреда и улыбнулся: вот как, оказывается, можно разъяснить, зачем конь щиплет траву...
Деда Граеша и не надо было искать — немцы привезли его сюда, как шутили мальчишки, в запломбированном виде, будто какую-то очень большую ценность. Фашисты, награбив столько коней и коров, насобирали в окрестных деревнях пастухов — это были старые, немощные и больные люди,— загнали их вместе со скотиной в вагоны-телятники, чтобы они присматривали там за ней,— великой Германии нужен был только живой скот,— и повезли на запад. По дороге почти все эти деды поумирали — или от голода, или от обиды, или от своих болезней, обострившихся в дорожных невзгодах. Но чаще всего старики умирали от фашистских пуль — гитлеровцам казалось, что они слишком медленно и не очень усердно шевелятся около скота.
Из этих пастухов остался в живых только один дед Граеш.
Глухой дед почти и не слышал стрельбы возле вагонов. Не удивился он и тому, что состав долго стоит без движения,— их эшелон часто придерживали в тупиках, пропуская более важные и спешные поезда. И поэтому, когда открыли двери, когда «сняли с деда пломбу», как потешаются сейчас мальчишки, и сказали: «Выходи, приехали!» — дед не сразу разобрался, что тут к чему.
— Га? Что? — всего и спросил он. — Выходи, говорю, приехали.
— А где немцы?
— Зачем тебе немцы? Разве нас тебе мало?
Перед ним стоял Шкред — правда, дед тогда еще не знал, кто это такой и чего он тут ходит.
Шкред помог старику вылезти из вагона и сказал:
— Ну беги, догоняй своих немцев.
Дед Граеш закашлял — ахы-ахы-ахы,— а после разозлился, даже вены на шее вздулись:
— Сам беги! Чего зубы скалишь?
Мальчишки пришли в отряд по одному. Первым, с кем познакомился Вересовский, был Щипи. Вернее, сразу командир познакомился с его собакой.
Собака выскочила из-за кустов неожиданно и, увидев его, резко затормозила, а потом еще громче залаяла и бросилась наперерез. Но Вересовский не испугался ее, с доброй улыбкой пошел ей навстречу:
— Ай, какая ты смелая, ай, какая храбрая. И как тебе не стыдно бросаться на человека, который не сделал тебе ничего плохого,— говорил собаке Вересовский, и голос у него был такой ласковый и мягкий, что собака вдруг перестала лаять, виновато опустила голову и начала вилять хвостом. А потом как-то боком, будто стыдясь, подошла к Вересов-скому и, поджав хвост, лизнула ему, человеку, которого видела впервые, руку. А Вересовский, наклонившись, чесал ее между ушей и, словно чувствуя какую-то свою вину за то, что заставил собаку вот так унизиться, покориться ему, продолжал говорить: — Вот видишь, и ты хорошая, и я хороший. Мы с тобой оба хорошие. Но ты, если ты настоящая собака, не должна быть такой доброй ко мне, должна быть злой. И чтобы понравиться, скажем, твоему хозяину, должна лаять на меня, кусать меня, ведь я же тебе чужой.
Хозяин — паренек лет пятнадцати — вышел из-за кустов немного позднее. Увидев, что какой-то незнакомец гладит его собаку, а та, глупая, лижет ему руку, недовольно сморщился и крикнул:
— Дружок, ко мне!
Дружок послушно, виновато пошел к мальчишке.
— Чей? — показывая на пса,- спросил Вересовский.
— А разве и так не видно, что мой? — задиристо ответил мальчишка, и капитан подумал, что он тоже, видимо, ершистый.
— А где ты его взял?
— На пепелище нашел,— уже немного мягче ответил паренек.— Сидел на головешках и выл... Послушайте, а вы не скажете, как мне найти боевой отряд Вересовского?
— Вересовский — это я. Мальчишка растерялся:
— А где же ваш отряд?
— А вон он,— и капитан показал на коров и коней, которые паслись на лугу, на женщин, которые варили обед, стирали и шили, на Шкреда, который возился около своей тачанки.
— Вы меня, видимо, не поняли. Меня послали в боевой отряд Вересовского,— и парнишка намеренно сделал ударение на слове «боевой».
— Понял, понял. Словом, давай, хлопче, знакомиться. Как тебя зовут?
— Костик.
— Так вот, Костик, ты как раз и попал туда, куда тебя послали.— Вересовский немного помолчал, а затем добавил: — В боевой отряд попал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19