https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/cvetnie/chernye/
Зачем же я тогда переворачиваю мир вверх дном?!
Но однажды дядя Ханс пошел еще раз к казачьему генералу и попросил освободить Наперстка. Он больше не в силах был смотреть, как мучается мать, ничего толком не ест и казнит себя за то, что тогда потеряла голову и бросилась с простреленными ведрами наутек.
— Ладно, сестренка, ради тебя я рискну. Этот тип, должно быть, служил где-нибудь в особых полицейских частях, а то и в СС,— сказал дядя.— Не исключено, что и меня в два счета загребут.
Он отсутствовал не один час, а затем вернулся вместе с Наперстком, у обоих под мышкой по нескольку бутылок шнапса, чтобы как следует отпраздновать встречу. Мне тоже налили ради такого случая. Наперсток прямо удержу не знал, поминутно тискал мать, дядю Ханса, меня и брата и все повторял:
Русские оставили, ему отцов костюм, только подтяжки отобрали, обшарили карманы в поисках оружия и документов да остригли волосы.
— Я так боялся, что они увидят метку под мышкой, будь моя воля, я бы вырезал ее к чертовой матери, только вот ножа не было,— рассказывал он.— Столько недель в подвале, и вечно — в супе ложка, в рисе ложка, в гуляше ложка. Я до того дошел, что карябал себя ложкой, как ненормальный, обмирал от каждого шага за дверью. Спятил, в общем.
В конце концов, он, совершенно опьянев, свалился под стол и судорожно цеплялся за мать, когда они с дядей Хансом тащили его на отцовскую постель.
— Господи, сколько он пережил,— сказала мать, целуя его остриженную голову, хотя мы с братом стояли рядом и Ахим возбужденно тыкал пальцем в ботинки Наперстка.
— Пускай хоть ботинки снимет! — горячился брат.— Раз уж в отцовскую постель ложится!
С оставшимся шнапсом мать послала меня к русским, их расквартировали во флигеле нашей школы, после того как беженцы и разбомбленные нашли себе другие пристанища.
— Может, дадут за это продуктов. Попробуй.— сказала она.— Бери, что дадут, все равно — хлеб ли, сахар, а картошки у них у самих, поди, нету.
Она запихнула бутылки в свою хозяйственную сумку, посоветовав мне обратиться к офицерам или к женщинам, она, дескать, видела там много молодых русских женщин, и в форме, и в гражданском платье.
— Ладно,— ответил я и, не раздумывая, двинулся в путь, ведь я уже помогал русским выгружать койки, посуду, белье и пачки книг, за что получил полбуханки хлеба. Часовые, когда я показал им бутылки, пропустили меня на первый этаж. В коридоре я столкнулся с женщиной в офицерской форме, у которой были длинные черные косы и почти такие же темные глаза, как у моей кузины Инги.
— Здравствуйте. Я хочу меняться,— сказал я, показывая ей хозяйственную сумку.
Она кивнула и, обняв меня за плечи, приветливо спросила:
— Как тебя зовут, мальчик? Мне недавно исполнилось тринадцать, я был всего
на полголовы ниже этой женщины, улыбавшейся мне прямо как Инга и смотревшей на меня так, будто ей хотелось пойти со мной на Эльбу или в Брабшюц, где, наверно, уже поспела земляника. Вдобавок она спросила:
— Может, возьмешь за это земляники?
Она провела меня в какой-то класс, поговорила там с несколькими офицерами, сидевшими за столом. Я ничего не понимал и только смотрел на полевые карты, развешанные по стенам, как на уроке географии. Один из офицеров взял бутылки и протянул мне: дескать, отпей,— но женщина забрала их у меня, попробовала сама и сказала:
— Порядок, полный порядок. Твое здоровье, малыш!
Другой офицер спросил меня:
— Где твой отец?
Он щелкнул пальцем по одной из больших карт, но я в ней запутался и смущенно брякнул:
— На войне.
Тут они все громко расхохотались и дали мне здоровенный ком масла, который еле уместился в сумке, а женщина — молодая, красивая — сказала:
— Война кончилась, скоро твой отец вернется домой. Она проводила меня до лестницы, держа в руках,
как волшебница, миску с земляникой, сказала «до свидания» и прижала меня к себе.
— У меня сынок в твоих же годах, и он тоже, как ты, целую вечность не видел земляники.
По своему обыкновению дядя Ханс исчез так же внезапно, как и появился. Ушел спозаранку достать сигарет, но не вернулся ни -в этот день, ни на следующий. И только почти через месяц пришло письмо, в котором он сообщал, что угодил на Нойштадтском вокзале в облаву на спекулянтов, но ему удалось выкрутиться. Ведь, на беду, у него только временное удостоверение антифашиста, да еще в кармане документы какого-то майора, а тот, чего доброго, был мерзавцем. «Теперь я в Лейпциге со своей семьей,— писал он дальше,— я тут все улажу в лучшем виде, вам действительно незачем беспокоиться обо мне. Ничего, опять стану на ноги, политика все равно не мое дело. Скорей всего, займусь торговлей, на нее в это тяжелое время спрос как никогда. Вот к такому я пришел выводу».
Бабушка готова была сию же минуту ехать в Лейпциг, чтобы удостовериться, вправду ли дядя Ханс старается заполучить «солидные документы» и «приличную работу».
— О какой солидности ты говоришь? И что нынче правильно и прилично? — вопрошала мать, отговаривая бабушку от изнурительной поездки.— Каждый пробивается как может. Не приди я сама к этому выводу, все мы тут давно бы подохли.
Наперсток по-прежнему жил у нас, добывал дрова, ездил в деревню, меняя с переменным успехом паши лучшие скатерти и постельное белье на продукты. Иногда я сопровождал Наперстка и видел его тщетные попытки наняться в работники к крестьянам. После короткого испытательного срока выяснялось, что он совершенно непригоден для такой работы. В конце концов его взял подручным в свою мастерскую какой-то слесарь с Вильдер-Манна.
— На большее я не гожусь,— удрученно говорил он и взял на работу отцовские кожаные перчатки, чтобы не слишком пачкать руки.— Я ведь на войне мечтал, что, как только наступит мир, займусь хорошей, чистой и сытной работой.
Теперь мне приходилось ежедневно носить ему еду, сидеть с ним во время перерыва в разбитой машине и играть в шахматы. Шахматы были его страстью, он и меня к ним приохотил, поначалу великодушно позволяя мне выигрывать. В эти обеденные часы он рассказывал кое-что о себе, о своих армейских приятелях и вообще о жизни, но за игрой следил как рысь и спуску мне уже не давал.
— Навык мастера ставит,— вещал он, а мне было обидно, что он сыплет отцовыми поговорками. И поесть он тоже любил, не спеша, с удовольствием. Я смотрел на него и завидовал — мать всегда посылала ему самый большой кусок мяса, колбасы или омлета.
— Мужчине нужно больше,— говорила она, добавляя еще две-три сигареты, которые доставала специально для Наперстка. Он пускал дым над шахматной доской и щелкал языком.
— Тебе еще учиться и учиться.— И он брал у меня какую-нибудь пешку, на которую я не обратил внимания.— Не презирай малых сих, у великих-то голова слишком высоко, вот они и спотыкаются.— Он показал на коричневые воинские машины, заполонившие почти весь двор мастерской.— Мелкая работенка для русских, но я ею не гнушаюсь, не как другие. Шах и мат!
С этими словами он опрокинул моего короля и надел отцовские перчатки, уже измазанные маслом и порванные по швам.
— Перчатки для такой работы слишком уж хороши!— с бешенством сказал я и опрокинул доску.
— Ты что, с ума сошел? — прикрикнул он, собирая фигуры на полу разбитой кабины. Потом выпрямился, снял перчатки и подал мне.— Прошу! — сказал он высокомерно.— И передай матери, что для нее я охотно запачкаю руки, но ни для кого больше! Плевать я хотел на все. Чтоб духу твоего здесь не было! Ступай ищи своего папашу, хоть на луне!
В середине лета в главном здании школы возобновились занятия.
— Каникулы отменили,— объявил какой-то всезнайка,— и учителей тоже!
Действительно, из прежних учителей никто больше не появлялся; только старый Кнёрншильд бродил неподалеку и торчал у ворот, пока дворник не прогнал его. Кнёрншильд отрастил длинные седые космы, перестал бриться и ходил, опираясь на палку с острым штырем на конце. Мы видели, как он на дороге подцепляет им окурки, быстро исчезавшие в его кармане. Встретив кого-нибудь из своих бывших учеников, он заговаривал с ним и просил собирать для него остатки табаку, обещая заплатить за это книгами.
— Его книги! Кому они теперь нужны? Бр-р! — содрогнулся мой приятель Вольфганг.— Отменили их!
Мы ходили в тот же класс, сидели рядом на одной скамейке и подружились с еще одним Вольфгангом, его прозвали Сэр, потому что он носил очки и хорошо успевал по английскому. Появились новые предметы, новые учебники, молодые новые учителя, многие всего лет на пять-шесть старше нас.
— Я сам еще учусь,— говорил господин Хауптфогель, наш классный руководитель.
Во время уроков он садился не за кафедру, а к кому-нибудь из нас за парту и рассказывал увлекательные
истории, случившиееяге нтаг самим или услы! других.
— Вот это было при нацистах запрещено,— сказал он однажды, показывая книгу, всю в угольной пыли, плесени и пятнах, долгие годы он прятал ее в подвале. Впервые мы услышали об английской и французской революции, об Октябрьской революции в России, о Розе Люксембург, Карле Либкнехте, Эрнсте Тельмане и немецких коммунистах, боровшихся против Гитлера и войны.
— А вы тоже коммунист? — спросил Сэр, хитро глядя на него.— Разве их не всех отравили газом в концлагерях?
Господин Хауптфогель подошел к нему. В первую минуту каждый из нас подумал, что вот сейчас он потеряет терпение и ударит, ведь раньше такое было в порядке вещей. А он только печально покачал головой, когда Сэр, сняв и спрятав очки, испуганно от него отшатнулся.
— Милый ты мой,— он усадил Сэра на место,— радоваться надо, что хоть кто-то остался в живых и теперь может рассказать правду. Иначе что бы вышло из тебя, изо всех нас?
Однажды вечером в окно постучали, раз, другой. Я своим глазам не поверил, увидев под фонарем Янде-ра в форме, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Исчезли только значки и эмблемы, петлицы и шнур фен-ляйнфюрера, а пряжка на ремне замазана черной краской.
— Выходи! — крикнул он, делая мне знак рукой.
Я, однако же, не открыл окно, потому что мать сидела за столом, Наперсток тоже — раскладывал карты. Он возбужденно ерзал на стуле, повествуя о своих ночных кошмарах и страхах, хотя бубновый туз и дама червей якобы сулили ему «твердую уверенность» и «счастье в доме». Я потихоньку выскользнул из квартиры и, подойдя к Яндеру, сказал:
— С ума ты, что ли, сошел?!
Он по обыкновению напыжился и завел речь про знамя, которое до сих пор хранил у себя под кроватью, а теперь, мол, оно в опасности.
— Они снова начали обыски,— шептал Яндер,— поэтому нам необходимо-оборудовать в лесу тайник, где можно спрятать также оружие и боеприпасы, У меня еще есть ручные гранаты и наша мелкокалиберка.— Он уже обследовал пещеру у Затерянного родника и велел придти туда другим ребятам из нашего отряда.— Как хорденфюрер, ты не можешь остаться в стороне, старик!— прикрикнул он, поскольку я медлил, поглядывая на дверь, за которой послышался шум. Яндер наполовину вытащил из-под куртки черное знамя с серебряными рунами и позументом, чтобы показать мне, что все это не шутка.— Ты присягал или нет?
В этот миг из-за двери выскочил Наперсток, налетел на Яндера и выхватил знамя.
— А ну, марш домой, сопляк! — гаркнул он.— Хватит заниматься глупостями, понял?!
Он быстро свернул знамя и нырнул обратно в квартиру. Яндер еще секунду стоял под фонарем, ошеломленно разинув рот, потом заорал:
— Предатель! Трус! — Он ринулся в дом и молотил кулаками в нашу дверь, пока Наперсток не открыл ему и не отвел к кухонной плите, где, чадя, горело знамя.
В вечерней этой поездке не было никакого «катания по горкам», не то что в Дрездене. Огромный город, в который нас занесло, раскинулся на многие километры среди плоской равнины, окруженный реками, озерами, лесами и пологими холмами, которые отсюда были незаметны. В просветах между домами виднелись одни только новые жилые массивы да телебашня над крышами с серебряным, освещенным прожекторами шаром ресторана, где я бы с радостью посидел сейчас с отцом. Но, зная, насколько серьезно он относится к своей службе, я даже не заикнулся о том, чтобы выйти и где-нибудь посидеть. Раньше он иногда в шутку говаривал: «Хорошо бы время от времени переносить конечные остановки, чтоб немножко отвлечься и отдохнуть». Он называл площади, улицы, здания, где бы с удовольствием прислонился к стене или посидел на ступеньках минут десять-пятнадцать, а после спокойно двинулся дальше. Позднее, в послевоенные годы, он вспоминал об этом. «Вот уж действительно конечная станция, груда развалин,— говорил он с горькой усмешкой, покидая трамвай только затем, чтобы быстренько размять ноги. Мало-помалу он, однако, со всем свыкся, даже с очищенными от завалов, продленными и измененными трассами, и едва смотрел в окно, объявляя остановки и приближаясь к старым и новым конечным станциям. «Как цирковая лошадь,— посмеивался он дома в часы раздумий.— Вечно по кругу, и даже не по кругу, а просто туда-сюда, вечное однообразие». Н-да, тогда он еще посмеивался, и шутливый стишок сочинил: «Лошадь кружит по манежу, ну а я по рельсам езжу». Теперь, в центре Берлина, его, видать, ничто не трогало, и он вздрогнул, когда я спросил:
— Мы что, уже обратно едем?
Казалось, он приготовился к долгой ночной поездке: под форменной тужуркой у него поверх белой рубашки был надет еще пуловер. Ни с того ни с сего он достал карманные часы, подарок по случаю двадцатипятилетнего служебного юбилея.
— Я по ним сверяюсь,— сказал он холодно и отчужденно, глядя мимо меня в пустой вагон. На эти часы всегда можно положиться.
Не ответив на мой вопрос, он продолжал рассуждать о часах, о том, что они давным-давно должны были перейти ко мне.
— А может, возьмешь лучше мои наручные часы или что-нибудь другое? Что молчишь-то? Отвечай! — Его взгляд утратил странное, застывшее выражение, он вновь оживился, схватил меня за руку и начал объяснять, где мы находимся и сколько еще продлится рейс.— Добрых четверть часа,— сказал он и, сунув часы в карман, в который раз протер стекло.— Нет, ты посмотри!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Но однажды дядя Ханс пошел еще раз к казачьему генералу и попросил освободить Наперстка. Он больше не в силах был смотреть, как мучается мать, ничего толком не ест и казнит себя за то, что тогда потеряла голову и бросилась с простреленными ведрами наутек.
— Ладно, сестренка, ради тебя я рискну. Этот тип, должно быть, служил где-нибудь в особых полицейских частях, а то и в СС,— сказал дядя.— Не исключено, что и меня в два счета загребут.
Он отсутствовал не один час, а затем вернулся вместе с Наперстком, у обоих под мышкой по нескольку бутылок шнапса, чтобы как следует отпраздновать встречу. Мне тоже налили ради такого случая. Наперсток прямо удержу не знал, поминутно тискал мать, дядю Ханса, меня и брата и все повторял:
Русские оставили, ему отцов костюм, только подтяжки отобрали, обшарили карманы в поисках оружия и документов да остригли волосы.
— Я так боялся, что они увидят метку под мышкой, будь моя воля, я бы вырезал ее к чертовой матери, только вот ножа не было,— рассказывал он.— Столько недель в подвале, и вечно — в супе ложка, в рисе ложка, в гуляше ложка. Я до того дошел, что карябал себя ложкой, как ненормальный, обмирал от каждого шага за дверью. Спятил, в общем.
В конце концов, он, совершенно опьянев, свалился под стол и судорожно цеплялся за мать, когда они с дядей Хансом тащили его на отцовскую постель.
— Господи, сколько он пережил,— сказала мать, целуя его остриженную голову, хотя мы с братом стояли рядом и Ахим возбужденно тыкал пальцем в ботинки Наперстка.
— Пускай хоть ботинки снимет! — горячился брат.— Раз уж в отцовскую постель ложится!
С оставшимся шнапсом мать послала меня к русским, их расквартировали во флигеле нашей школы, после того как беженцы и разбомбленные нашли себе другие пристанища.
— Может, дадут за это продуктов. Попробуй.— сказала она.— Бери, что дадут, все равно — хлеб ли, сахар, а картошки у них у самих, поди, нету.
Она запихнула бутылки в свою хозяйственную сумку, посоветовав мне обратиться к офицерам или к женщинам, она, дескать, видела там много молодых русских женщин, и в форме, и в гражданском платье.
— Ладно,— ответил я и, не раздумывая, двинулся в путь, ведь я уже помогал русским выгружать койки, посуду, белье и пачки книг, за что получил полбуханки хлеба. Часовые, когда я показал им бутылки, пропустили меня на первый этаж. В коридоре я столкнулся с женщиной в офицерской форме, у которой были длинные черные косы и почти такие же темные глаза, как у моей кузины Инги.
— Здравствуйте. Я хочу меняться,— сказал я, показывая ей хозяйственную сумку.
Она кивнула и, обняв меня за плечи, приветливо спросила:
— Как тебя зовут, мальчик? Мне недавно исполнилось тринадцать, я был всего
на полголовы ниже этой женщины, улыбавшейся мне прямо как Инга и смотревшей на меня так, будто ей хотелось пойти со мной на Эльбу или в Брабшюц, где, наверно, уже поспела земляника. Вдобавок она спросила:
— Может, возьмешь за это земляники?
Она провела меня в какой-то класс, поговорила там с несколькими офицерами, сидевшими за столом. Я ничего не понимал и только смотрел на полевые карты, развешанные по стенам, как на уроке географии. Один из офицеров взял бутылки и протянул мне: дескать, отпей,— но женщина забрала их у меня, попробовала сама и сказала:
— Порядок, полный порядок. Твое здоровье, малыш!
Другой офицер спросил меня:
— Где твой отец?
Он щелкнул пальцем по одной из больших карт, но я в ней запутался и смущенно брякнул:
— На войне.
Тут они все громко расхохотались и дали мне здоровенный ком масла, который еле уместился в сумке, а женщина — молодая, красивая — сказала:
— Война кончилась, скоро твой отец вернется домой. Она проводила меня до лестницы, держа в руках,
как волшебница, миску с земляникой, сказала «до свидания» и прижала меня к себе.
— У меня сынок в твоих же годах, и он тоже, как ты, целую вечность не видел земляники.
По своему обыкновению дядя Ханс исчез так же внезапно, как и появился. Ушел спозаранку достать сигарет, но не вернулся ни -в этот день, ни на следующий. И только почти через месяц пришло письмо, в котором он сообщал, что угодил на Нойштадтском вокзале в облаву на спекулянтов, но ему удалось выкрутиться. Ведь, на беду, у него только временное удостоверение антифашиста, да еще в кармане документы какого-то майора, а тот, чего доброго, был мерзавцем. «Теперь я в Лейпциге со своей семьей,— писал он дальше,— я тут все улажу в лучшем виде, вам действительно незачем беспокоиться обо мне. Ничего, опять стану на ноги, политика все равно не мое дело. Скорей всего, займусь торговлей, на нее в это тяжелое время спрос как никогда. Вот к такому я пришел выводу».
Бабушка готова была сию же минуту ехать в Лейпциг, чтобы удостовериться, вправду ли дядя Ханс старается заполучить «солидные документы» и «приличную работу».
— О какой солидности ты говоришь? И что нынче правильно и прилично? — вопрошала мать, отговаривая бабушку от изнурительной поездки.— Каждый пробивается как может. Не приди я сама к этому выводу, все мы тут давно бы подохли.
Наперсток по-прежнему жил у нас, добывал дрова, ездил в деревню, меняя с переменным успехом паши лучшие скатерти и постельное белье на продукты. Иногда я сопровождал Наперстка и видел его тщетные попытки наняться в работники к крестьянам. После короткого испытательного срока выяснялось, что он совершенно непригоден для такой работы. В конце концов его взял подручным в свою мастерскую какой-то слесарь с Вильдер-Манна.
— На большее я не гожусь,— удрученно говорил он и взял на работу отцовские кожаные перчатки, чтобы не слишком пачкать руки.— Я ведь на войне мечтал, что, как только наступит мир, займусь хорошей, чистой и сытной работой.
Теперь мне приходилось ежедневно носить ему еду, сидеть с ним во время перерыва в разбитой машине и играть в шахматы. Шахматы были его страстью, он и меня к ним приохотил, поначалу великодушно позволяя мне выигрывать. В эти обеденные часы он рассказывал кое-что о себе, о своих армейских приятелях и вообще о жизни, но за игрой следил как рысь и спуску мне уже не давал.
— Навык мастера ставит,— вещал он, а мне было обидно, что он сыплет отцовыми поговорками. И поесть он тоже любил, не спеша, с удовольствием. Я смотрел на него и завидовал — мать всегда посылала ему самый большой кусок мяса, колбасы или омлета.
— Мужчине нужно больше,— говорила она, добавляя еще две-три сигареты, которые доставала специально для Наперстка. Он пускал дым над шахматной доской и щелкал языком.
— Тебе еще учиться и учиться.— И он брал у меня какую-нибудь пешку, на которую я не обратил внимания.— Не презирай малых сих, у великих-то голова слишком высоко, вот они и спотыкаются.— Он показал на коричневые воинские машины, заполонившие почти весь двор мастерской.— Мелкая работенка для русских, но я ею не гнушаюсь, не как другие. Шах и мат!
С этими словами он опрокинул моего короля и надел отцовские перчатки, уже измазанные маслом и порванные по швам.
— Перчатки для такой работы слишком уж хороши!— с бешенством сказал я и опрокинул доску.
— Ты что, с ума сошел? — прикрикнул он, собирая фигуры на полу разбитой кабины. Потом выпрямился, снял перчатки и подал мне.— Прошу! — сказал он высокомерно.— И передай матери, что для нее я охотно запачкаю руки, но ни для кого больше! Плевать я хотел на все. Чтоб духу твоего здесь не было! Ступай ищи своего папашу, хоть на луне!
В середине лета в главном здании школы возобновились занятия.
— Каникулы отменили,— объявил какой-то всезнайка,— и учителей тоже!
Действительно, из прежних учителей никто больше не появлялся; только старый Кнёрншильд бродил неподалеку и торчал у ворот, пока дворник не прогнал его. Кнёрншильд отрастил длинные седые космы, перестал бриться и ходил, опираясь на палку с острым штырем на конце. Мы видели, как он на дороге подцепляет им окурки, быстро исчезавшие в его кармане. Встретив кого-нибудь из своих бывших учеников, он заговаривал с ним и просил собирать для него остатки табаку, обещая заплатить за это книгами.
— Его книги! Кому они теперь нужны? Бр-р! — содрогнулся мой приятель Вольфганг.— Отменили их!
Мы ходили в тот же класс, сидели рядом на одной скамейке и подружились с еще одним Вольфгангом, его прозвали Сэр, потому что он носил очки и хорошо успевал по английскому. Появились новые предметы, новые учебники, молодые новые учителя, многие всего лет на пять-шесть старше нас.
— Я сам еще учусь,— говорил господин Хауптфогель, наш классный руководитель.
Во время уроков он садился не за кафедру, а к кому-нибудь из нас за парту и рассказывал увлекательные
истории, случившиееяге нтаг самим или услы! других.
— Вот это было при нацистах запрещено,— сказал он однажды, показывая книгу, всю в угольной пыли, плесени и пятнах, долгие годы он прятал ее в подвале. Впервые мы услышали об английской и французской революции, об Октябрьской революции в России, о Розе Люксембург, Карле Либкнехте, Эрнсте Тельмане и немецких коммунистах, боровшихся против Гитлера и войны.
— А вы тоже коммунист? — спросил Сэр, хитро глядя на него.— Разве их не всех отравили газом в концлагерях?
Господин Хауптфогель подошел к нему. В первую минуту каждый из нас подумал, что вот сейчас он потеряет терпение и ударит, ведь раньше такое было в порядке вещей. А он только печально покачал головой, когда Сэр, сняв и спрятав очки, испуганно от него отшатнулся.
— Милый ты мой,— он усадил Сэра на место,— радоваться надо, что хоть кто-то остался в живых и теперь может рассказать правду. Иначе что бы вышло из тебя, изо всех нас?
Однажды вечером в окно постучали, раз, другой. Я своим глазам не поверил, увидев под фонарем Янде-ра в форме, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Исчезли только значки и эмблемы, петлицы и шнур фен-ляйнфюрера, а пряжка на ремне замазана черной краской.
— Выходи! — крикнул он, делая мне знак рукой.
Я, однако же, не открыл окно, потому что мать сидела за столом, Наперсток тоже — раскладывал карты. Он возбужденно ерзал на стуле, повествуя о своих ночных кошмарах и страхах, хотя бубновый туз и дама червей якобы сулили ему «твердую уверенность» и «счастье в доме». Я потихоньку выскользнул из квартиры и, подойдя к Яндеру, сказал:
— С ума ты, что ли, сошел?!
Он по обыкновению напыжился и завел речь про знамя, которое до сих пор хранил у себя под кроватью, а теперь, мол, оно в опасности.
— Они снова начали обыски,— шептал Яндер,— поэтому нам необходимо-оборудовать в лесу тайник, где можно спрятать также оружие и боеприпасы, У меня еще есть ручные гранаты и наша мелкокалиберка.— Он уже обследовал пещеру у Затерянного родника и велел придти туда другим ребятам из нашего отряда.— Как хорденфюрер, ты не можешь остаться в стороне, старик!— прикрикнул он, поскольку я медлил, поглядывая на дверь, за которой послышался шум. Яндер наполовину вытащил из-под куртки черное знамя с серебряными рунами и позументом, чтобы показать мне, что все это не шутка.— Ты присягал или нет?
В этот миг из-за двери выскочил Наперсток, налетел на Яндера и выхватил знамя.
— А ну, марш домой, сопляк! — гаркнул он.— Хватит заниматься глупостями, понял?!
Он быстро свернул знамя и нырнул обратно в квартиру. Яндер еще секунду стоял под фонарем, ошеломленно разинув рот, потом заорал:
— Предатель! Трус! — Он ринулся в дом и молотил кулаками в нашу дверь, пока Наперсток не открыл ему и не отвел к кухонной плите, где, чадя, горело знамя.
В вечерней этой поездке не было никакого «катания по горкам», не то что в Дрездене. Огромный город, в который нас занесло, раскинулся на многие километры среди плоской равнины, окруженный реками, озерами, лесами и пологими холмами, которые отсюда были незаметны. В просветах между домами виднелись одни только новые жилые массивы да телебашня над крышами с серебряным, освещенным прожекторами шаром ресторана, где я бы с радостью посидел сейчас с отцом. Но, зная, насколько серьезно он относится к своей службе, я даже не заикнулся о том, чтобы выйти и где-нибудь посидеть. Раньше он иногда в шутку говаривал: «Хорошо бы время от времени переносить конечные остановки, чтоб немножко отвлечься и отдохнуть». Он называл площади, улицы, здания, где бы с удовольствием прислонился к стене или посидел на ступеньках минут десять-пятнадцать, а после спокойно двинулся дальше. Позднее, в послевоенные годы, он вспоминал об этом. «Вот уж действительно конечная станция, груда развалин,— говорил он с горькой усмешкой, покидая трамвай только затем, чтобы быстренько размять ноги. Мало-помалу он, однако, со всем свыкся, даже с очищенными от завалов, продленными и измененными трассами, и едва смотрел в окно, объявляя остановки и приближаясь к старым и новым конечным станциям. «Как цирковая лошадь,— посмеивался он дома в часы раздумий.— Вечно по кругу, и даже не по кругу, а просто туда-сюда, вечное однообразие». Н-да, тогда он еще посмеивался, и шутливый стишок сочинил: «Лошадь кружит по манежу, ну а я по рельсам езжу». Теперь, в центре Берлина, его, видать, ничто не трогало, и он вздрогнул, когда я спросил:
— Мы что, уже обратно едем?
Казалось, он приготовился к долгой ночной поездке: под форменной тужуркой у него поверх белой рубашки был надет еще пуловер. Ни с того ни с сего он достал карманные часы, подарок по случаю двадцатипятилетнего служебного юбилея.
— Я по ним сверяюсь,— сказал он холодно и отчужденно, глядя мимо меня в пустой вагон. На эти часы всегда можно положиться.
Не ответив на мой вопрос, он продолжал рассуждать о часах, о том, что они давным-давно должны были перейти ко мне.
— А может, возьмешь лучше мои наручные часы или что-нибудь другое? Что молчишь-то? Отвечай! — Его взгляд утратил странное, застывшее выражение, он вновь оживился, схватил меня за руку и начал объяснять, где мы находимся и сколько еще продлится рейс.— Добрых четверть часа,— сказал он и, сунув часы в карман, в который раз протер стекло.— Нет, ты посмотри!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19