Обращался в сайт Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Или, может, вы намерены заново изобрести нюрнбергский хронометр и открыть классовую борьбу?
Доктор Вильсон строил из себя неподкупного судию;
мол, как сказал, так и будет; правда, большей частью он молчал и только отмахивался, когда мы, возмущенные какой-нибудь несправедливостью, приходили к нему.
— При избыточном давлении надо спускать пары,— повторял он.— Взрывы — это не по мне.
Совсем иначе вел себя господин Фёльц, новый учитель немецкого, ходивший в шелковом кашне и пестрых рубашках; этот вникал во все наши трудности и споры, будто они касались в первую очередь его самого. Однако же смысл у него растворялся в многословии интерпретаций и сравнений, он без конца обращался к Гёте и Шиллеру, цитировал излюбленные пассажи из «Тассо» и из трактата «О грации и достоинстве»: «На наших глазах из духа неожиданно возникает материя, а из небесной Юноны — образ миров». И еще: «На крыльях воображения человек покидает тесные пределы реальности, в каковой заключается лишь низменное, и устремляется в просторы грядущего».
На переменах он прогуливался с нами по коридору, как равный.
— Человек ощущает то, что природе угодно позволить ему ощутить,— говорил он, обнимая нас за плечи.— А в искусстве ценна только истинная природа, гармония идеала и действительности.
Иногда он приглашал нас на свои чтения, а после водил в дорогие рестораны, где продолжал монологи, суть которых мы почти не улавливали.
— Слово, словесность, поэзия сметают все преграды,— вещал он, настоятельно рекомендуя, чтооы мы в своих работах сбрасывали шоры повседневности и выполняли требования истинной поэзии.— Высшая задача любого искусства — воссоздать через кажущееся иллюзию высшей действительности.
В сумрачном мезонине Корди буйствовала Зеленая; теперь она предпочитала застиранные красные блузки и пуловеры, гимнастические туфли, полосатые носки, засученные брюки и велела называть себя Красной. Она усаживалась на стопку книг с таким видом, словно прочла и выучила все, что только положено прочитать и выучить актеру.
— Раз — левой, два, три, раз — левой, два, три,— декламировала она, отбивая на коленке такт, будто на барабане.
— Ну хватит,— сказала Корди, взяв ее за плечо.— Если ты кричишь «левой!», это еще вовсе не значит, что за тобой кто-то пойдет.
Но Урсула продолжала притопывать, напевала мелодии из «Трехгрошовой оперы» и «хМамаши Кураж», лишь ненадолго умолкая, когда Корди рассказывала о Брехте, которого встретила в Берлине после возвращения его из эмиграции.
— Ты с ним говорила? — допытывалась Урзель.— Что он сказал?
Корди рассмеялась и назвала ее, а заодно и меня наивными мечтателями.
— Кто вы? И кто я? И кто примет нас всерьез?
У Вильдер-Манна заскрежетал трамвай, да так громко, что, несмотря на всю пылкость Корди, я толком не понял, почему она клянет свое существование, вечера в оперетке и наше ребячливое хвастовство.
— Но времена меняются, и быстро! И на бога нельзя уповать! — пропела Урсула, кляня школу, учителей, все на свете, опять забарабанила, засвистела. Я ушел, а она осталась. Я еще слышал, как Корди ей сказала:
— Ну вот что, девочка, хватит. Дикие выходки мне вообще не импонируют, все эти твои капризы и скулеж. Чего вы хотите-то? Не зная цели, так и будешь ходить по кругу.
Мать с отцом уже почти не разговаривали.
— Он спит, когда она приходит с работы, или глазеет на уличный фонарь,— сказал брат, засовывая спичку в замок кондукторской сумки.
В квартире стояла тягостная тишина — и так час за часом. После молчаливого ужина мать принималась за свои счета и накладные. Комнатные часы аккуратно отбивали время: динь-дон. Затаив дыхание, я влез на стул и остановил маятник.
— Что случилось? — Не слыша тиканья, отец очнулся от своих раздумий. Как я спрыгнул со стула, он не заметил, пробормотал «надо же!» и, осторожно пустив часы, проговорил: — Ни на что нельзя вполне положиться.
Но еще больше он удивился, когда захотел пересчитать мелочь,— кондукторская сумка не открывалась. Все это развеселило мать, и она ехидно спросила:
— Но, нельзя положиться? А ведь кое-кто говорил,
что все у него всегда сходится точно до пфеннига и д секунды...
Отец пожал плечами, с трудом вытащил из замка спичку и смущенно ответил:
— Мало ли что человек говорит.
Потом он подсел к матери, прислушиваясь к часам; судя по всему, молчание стало для него невыносимым.
— Все в порядке, даже говорить не стоит, Герди,— сказал он.— Будь твои расчеты такие же простые, я бы смог тебе помочь. Поверь, я бы с радостью это сделал.
Из костюма, сшитого бабушкой к конфирмации, я вырос, но ничего другого для меня не нашлось, когда мы поехали в Брабшюц на свадьбу Инги. Когда мой брат и сын дяди Херберта рассыпали цветы по дороге в церковь, я, стыдясь своих коротких рукавов и штанин, прятался за спинами деревенских. Мне пришлось выпить шнапса и поздравить кузину, и теперь я чувствовал себя прескверно. Жениха я сразу возненавидел, так как он смотрел на меня сверху вниз, как на школяра, хотя и был-то старше всего на несколько лет. Он был в черном костюме, только, не в пример мне, слишком просторном,— в пиджаке с непомерно широкими ватными плечами и в цилиндре, качавшемся на голове при каждом его шаге, и костюм и цилиндр ему одолжил тесть. В церковь я заходить не стал и пригнулся, когда Инга обернулась, ища меня взглядом. Ее лицо пылало, как раньше, во время наших шутливых потасовок, она снова отрастила волосы, но уже не заплела их в косы, а сделала перманент, украсив его отливающей серебром свадебной наколкой. Платье ее тоже отливало серебром и пышными складками топорщилось на груди и на бедрах.
— Она на пятом месяце,— шепнула тетя Миа, стоявшая подле меня, поскольку родственники выстроились парами: Хелли и вдовый Ингин свекор, дядя Херберт с женой, мои родители, Лотта и Макс, дядя Георг с дочерью Эльке и другие.
— Только я одна,— всхлипнула Миа, слезы градом катились по ее напудренным щекам.
На обратном пути — он составлял метров триста-четыреста — кузина отправила заказанную коляску вперед, а сама пошла пешком/смеясь, кивая и подпрыгивая, чтобы каждый в толпе ее увидел. Потом она стала вытаскивать из своего букета розы, одну за другой, и бросать их деревенским, пригласив почти всех в усадьбу.
— Я выращиваю орхидеи, это гораздо прибыльнее, чем сеять зерно или разводить скот,— рассказывал за столом жених, а Инга прижималась к его плечу, кивала, веселилась и пила только шампанское.
— Берите, берите, на всех хватит! — воскликнула она, оглядывая большой зал, где столы были сдвинуты, а блюда с мясом, овощами и картошкой уже подъедены дочиста. Вдруг она встала, подошла ко мне — я сидел за последним столом возле двери — и спросила, серьезно покачивая головой: — Ну, чего уставился? Небось думаешь, что ты очень умный, а мы тут в деревне совсем одичали? Нет чтоб поглядеть на нашу оранжерею! Ты хоть слыхал, что такое орхидея и как ее выращивают? Поди, и не представляешь, сколько тут всяких премудростей!
Инга потащила меня в теплицу к алым, точно восковым цветам, от жары она раскраснелась еще больше.
— Знал бы ты, какой от них доход, так еще сильней удивился бы.— Она указала влево и вправо на поле, где пока хватало места для новых теплиц.— Теперь ты веришь, что я счастлива?
Я кивнул, а она чмокнула меня в щеку и, хихикнув, шепнула:
— Может, я и вышла бы за тебя, не будь ты моим кузеном.
Фугаска, чья взрывная волна разбила нам балконную дверь, взорвалась тогда в кафе на углу Коперникус-штрассе, которое теперь отстроили заново, превратив в ресторан с коммерческими ценами. Наш дом, школа и богадельня практически не пострадали от налетов, несколько щелей в стенах были заделаны и заштукатурены, разбитые двери и окна заменены. Все меньше становилось заколоченных досками разграбленных лавок, исчезали коленчатые трубы печурок, прокоптившие стены соседнего квартала, пока там не работало центральное отопление. В нашем дворе жильцы один за другим бросали свои огороды, заравнивали грядки, сносили сараи и крольчатники. Мало-помалу двор опять зарос травой. Кстати, жильцы остались те же, только нацистов отселили. Впрочем, иногда и они появлялись, потому что ютились и работали где-то поблизости,
— Приходится разбирать по кирпичику,— жалова лись они,— как будто мы сами разбомбили город.
Отец моего друга Вольфганга умер, а мать его незадолго до национализации вышла за фабричного бухгалтера.
— Из-за стекловаты все время вспыхивали скандалы, это и свело отца в могилу,— утверждал Вольфганг.— Теперь стекловата народное достояние, а опасна все так же. Один черт.
Уличный фонарь, как и прежде, освещал вечерами нашу комнату, где мы спорили до хрипоты, пока не приходил домой отец. Тогда только мать утихомиривала нас:
— Ну хватит! Либо молчите, либо убирайтесь за дверь!
В школьном саду цвели уцелевшие деревья; вновь посадили шиповник, розы и можжевельник, никто больше не шлялся по ночам с пилами и топорами, появилось даже несколько новых скамеек, где сидели влюбленные парочки. Наш пес спал в коридоре и не думал лаять, когда пьянчуги ломились в дверь или буянили в подъезде.
— У тебя, Михсль, не жизнь, а малина,— говорил отец, тормоша его и выводя на прогулку. Он позволял собаке бегать повсюду, на поводок не брал.— Держи ухо востро, лентяй! — предупреждал отец перед сном.— Хотя зачем? Караульщик нам больше не нужен. Слава богу!
Зигфрид Шерер, середнячок из нашего класса, появился однажды утром в синей рубашке с желтой нашивкой в виде солнца и раздал нам бланки заявлений о приеме в ССНМ.
— Советую подписать,— сказал он.— У нас рабочая гимназия, и это обязывает.
Но большинство порвали заявления, кое-кто написал «нет» по-русски и по-английски, а Сэр и Хорст Редер сказали:
— Хватит с нас гитлерюгенда, и вообще, с бухты-барахты рядиться в форму не станем.
Я был того же мнения и опубликовал в школьной газете протест против любых униформ, значков и шествий с фанфарами. «Мы, молодежь свободной Германии, наконец-то освободились-от муштры, и нам не нужен Союз свободной немецкой молодежи, не нужны новые марши»,— писал я. Статью я снабдил фотографиями из новых иллюстрированных журналов, цитатами из лекций наших учителей и стихотворений, направленных против войны, милитаризма и униформ, а еще обильно уснастил свое сочинение красными вопросительными знаками и украсил лозунгом: «Нет, без нас!»
— Думаешь, ты ужасно храбрый и хитрый,— заметил господин Фишер, спокойно читая газету, которую я повесил в коридоре.— Но кто дал тебе право говорить за других, за класс, за всю школу?
Меня поддержали только Сэр и Хорст Редер, они начали пререкаться с господином Фишером и пытались помешать ему снять листки со с гены.
— Идите по классам, вам еще учиться и учиться.— Господин Фишер локтем оттолкнул меня от газеты.— Кое-кто и впрямь не расстался еще с нацистской рубашкой!
Секунду мы смотрели друг другу в глаза, и я уже готов был вырвать у него газету, но он подошел ко мне вплотную и шепнул:
— Ой, парень, из-за такой ерунды копья ломать не стоит, рано или поздно ты это поймешь.
Отец уже которую неделю выдумывал всяческие отговорки, объясняя, почему он идет на службу так рано, а возвращается поздно и не имеет выходных. Мать это как будто бы и не трогало, у нее хватало забот с магазином. То и дело случались недостачи, продавщицы заболевали, беременели, обсчитывались или мошенничали. Одна из них — она работала на полставки — втихомолку таскала товар для себя и своих родственников и за короткий срок прикарманила больше сотни марок.
— Я ее застукала, но не подняла шума, теперь она выплатит все до гроша и станет моей лучшей помощницей,— рассказывала мать.
— Где отец? — спросил брат, вечерами постоянно бегавший с собакой на угол.
— Когда он дома, никто его не замечает,— сказал я. А мать даже головы не подняла от своих счетов,
когда в конце концов пришел отец и, заговорщицки улыбаясь, положил на стол коробку шоколадных конфет.
— Не желаете ли узнать, что тут кроется? — Он важно расхаживал по комнате, небрежно расстегнув форменную тужурку и сдвинув кондукторскую сумку за спину, как нечто ненужное.— Пустая, ни гроша не осталось, завтра я ее сдам,— объявил он и, ухмыляясь, показал нам свидетельство о том, что он сегодня успешно закончил курсы вагоновожатых.— Что, удивил я вас, а?! — радостно воскликнул он, обнимая мать, меня и Ахима.— Завтра после обеда от Трахенбергерплатц начнется мой рейс, и вы все поедете тоже, посмотрите, как я в кабине буду орудовать рукояткой!
На следующий день я после школы пошел н& Трахенбергерплатц. Брат нетерпеливо выскочил мне йавстре-чу, указал на депо, где уже стоял чистенький трамвай нового девятого маршрута и отец со служебными часами в руке смотрел на нас. Потом он влез в кабину и решительно тронулся в путь. Деловито и лихо вагоны проследовали через сортировку и Гроссенхайнерштрассе, приближаясь к остановке, где вместе с нами дожидались десяток-другой пассажиров и два кондуктора.
— Вот это точность! — восхитился Ахим, когда моторный вагон остановился возле нас.
Он протиснулся на переднюю площадку, втащив за собой и меня, и подергал отца за рукав, но отец, похоже, в сутолоке нас не заметил. Точно одеревенев, он склонился над пультом и глядел вперед, в направлении движения, крепко сжимая рукоятку. Когда кондуктор моторного вагона крикнул: «Готов!» и засвистел, отец вздрогнул и побледнел. Он обернулся, лишь теперь увидел нас с братом и множество народу, покачал головой и сказал:
— Нет, я не могу, ответственность слишком велика. Он со вздохом вытащил рукоятку, отложил ее в сторону и вылез из кабины, а когда к нему подбежал взбудораженный диспетчер, только пожал плечами.
— Не могу,— повторял он,— не могу взять на себя такую ответственность.
Брат кинулся прочь из трамвая, я побежал вслед за ним. Он в голос ревел от злости и разочарования, утверждая, что виновата во всем мать:
— Он просто ждал, когда она придет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19


А-П

П-Я