Доставка супер Водолей ру
Я схватил его за плечо, встряхнул и велел выбросить этот вздор из головы и дома помалкивать.
— Не делай из этого трагедии,— цыкнул я на Ахима, хотя на душе у меня кошки скребли, словно я сам потерпел это постыдное поражение.— Что будет дальше? А ничего. Принесет из депо сумку и билеты и опять начнет ездить кондуктором.
Мать только взглянула на нас и сразу поняла, что произошло.
— Мне не удалось отлучиться из магазина,— сказала она,— но я предчувствовала.
Она куда-то ушла, и, когда отец вернулся, молча разделся и рано лег в постель, ее еще не было дома. Вот почему поговорить об этом мне было не с кем. Сэр, который забежал ко мне вечером, узнав обо всем, рассмеялся и сказал:
— Вот тебе и повысил квалификацию! Да, не каждому такое по плечу.
Зеленая, конечно, тоже была тут как тут, но вынесла отцу уничтожающий приговор:
— Жалкий тип. Если б каждый вот так увиливал от ответственности, мы бы и сейчас еще оставались обезьянами и сидели на деревьях.— Она тотчас же перевела разговор на Брехта, Ленина, на завоевание власти рабочими.— Выпустить из рук трамвайное управление— это все равно что предать выигранную революцию.
Тихо, долго и горько, без слез, плакал я в постели, слыша тяжелые вздохи отца, всхлипывания брата, а затем шепот матери, когда она наконец вошла в спальню.
— Все не так уж плохо, не принимай близко к сердцу, есть вещи гораздо хуже, Руди.
А он после долгого молчания сказал:
— С тобой бы никогда такого не случилось, ты все умеешь, все тебе по плечу, Герди. А мне сейчас хоть волком вой.
Трамвай остановился между котлованами и высотными зданиями, вдали виднелось несколько освещенных окон. Работали три крана, подсвеченные лампами и прожекторами; по грязи, ревя моторами, ползли грузовики. Пока эта часть города была без жителей, без имени, без табличек с названиями улиц, без конечной остановки; поворотный круг Для трамвая, песок и щебень, вот и все, дорожки и той нет.
— Ну вот и приехали,— сказал отец, не двигаясь, однако, с места.
Его рука невольно легла на кондукторскую сумку, он
открыл ее и с явным удовольствием показал мне, что теперь носит в ней не деньги и билеты, а яблоки и хлеб, жестяную коробочку с сигарами и новую газовую зажигалку.
— Хочешь чего-нибудь? — спросил он, словно бы начисто забыв, где находится и почему мы сидим вместе, потом рассмеялся ни с того ни с сего, будто даже воспоминания потеряли для него всякий смысл. В лучах прожекторов, скользнувших по нашим лицам, я увидел, что волосы его поседели, лицо осунулось — от тревог и забот. С этим своим беззвучным смехом он вдруг стал для меня чужим и недоступным, безжизненным и как бы окаменевшим, точно памятник давно минувшему времени.
— Отец,— сказал я и уронил руку, схватившую пустоту— хотя он по-прежнему сидел рядом и опять вытаскивал из сумки одни только билеты. На секунду-другую мне почудилось, будто он встал и пошел в моторный вагон, чтобы взяться за рукоять и повести трамвай, доказывая мне, на что он в действительности способен. Но пустой трамвай катил и без его вмешательства, годы оставили на отце след, но не изменили его.
— Удивительно, чего иные люди добиваются, а порой и страшно,— проговорил он, напрягая усталый голос, чтобы я услыхал его за шумом трамвая и стройки.— Если бы ты не вошел в вагон, сынок, я бы так и не понял, зачем я здесь. Для чего все это? А?
В коридоре, на лестнице и в некоторых классах появились листовки; когда мы утром пришли в школу, учителя торопливо их собирали. Господин Фишер, занявший тем временем пост директора школы, велел обыскать наши сумки, куртки и пальто и учинил настоящее расследование; на несколько дней уроки прекратились. Меня он вызвал к себе в кабинет и с угрозой спросил:
— Тебе нечего мне сказать?
Я пожал плечами и хотел уйти, но он запер дверь, и мне пришлось принять на себя лавину упреков. Напрасно я твердил:
— Я в этом не участвовал и знать ничего не знаю.
Он и слушать ничего не желал; как уличенный преступник, я стоял «на ковре», а он сидел за письменным столом, где лежали листовки, которые, подобно моей статье в школьной газете, были испещрены словом по-немецки, по-английски, по-русски, по-французски.
— Странно, все время одни и те же слова.— Господин Фишер щелкнул по листовке пальцем. Некоторое время он глядел на меня снизу вверх, потом сказал: — Я тоже в свое время выпускал листовки, против нацистов.
Он опять умолк, отодвинул от себя бумажки и спросил, неужели я так и не осознал разницу между «тогда» и «сегодня». Как и во время экскурсии в крепость Хоэн-штайн, он тотчас же испугался собственных воспоминаний, быстро перевел разговор на другое, второстепенное, всякие там школьные пустяки. Больше всего его возмутило, что для листовок использовали бумагу, которую он нам дарил, бумагу из его прежней лавки.
— Для бестолковой писанины! Такое впечатление, будто мы, учителя, как дураки, работали совершенно впустую.— Он устало махнул рукой, неверными шагами подошел к двери и открыл ее.— Но мы их обязательно найдем! — добавил он.— На «нет» далеко не уедешь.
Через несколько дней в подвале среди руин Альт-маркта полицейский патруль арестовал Зигфрида Шерера, Фрица Хенеля, Сэра и еще кое-кого, а с ними одного лаубегастовского учителя и Яндера, нашего юнгфоль-ковского фюрера. Там же нашли спрятанную в мусоре пишущую машинку, множительный аппарат и главную улику — бумагу в зеленую линеечку из лавки господина Фишера. Яндер, учитель и Зигфрид Шерер вот уже который месяц устраивали тайные сходки со старшеклассниками и учениками-ремесленниками, рассылали угрожающие письма учителям, в городское управление и народную полицию, а также распространяли листовки, в основном по школам и на народных предприятиях. На Зигфриде Шерере в момент ареста была синяя рубашка с эмблемой ССНМ, ее карманы были набиты сотенными купюрами, которые вообще-то предназначались для постройки молодежного клуба. Под предлогом того, что на разборке развалин можно подзаработать, Шерер заманил в подвал Сэра и Фрица Хенеля, а те лишь с появлением полиции сообразили, в какую историю они влипли. Меня тоже вызвали в полицию и предупредили, чтобы я больше не писал статей, которые могут сыграть на руку поджигателям войны, нацистам и провокаторам.
— Ты же из рабочей семьи,— сказал полицейский, пожимая мне на прощание руку,— и должен знать, с кем ты, против кого и для чего!
Мы были возбуждены и растеряны. На школьном дворе Урсула раздала нам сигареты, и мы курили, спрятавшись за деревьями.
— Прямо реветь хочется,— сказала она.— Где у нас были глаза? Как мы все это прошляпили?
К театру она вдруг охладела, к Корди тоже, хотя уроки брать продолжала. Мысль о том, что она учила наизусть стихи и классические роли и целыми днями находилась вместе с людьми, которых теперь будут судить, приводила ее в полное замешательство.
— Что бы сказал по этому поводу Брехт? — Она хотела написать ему письмо, а лучше всего поехать к нему, ведь он уже год как жил в Берлине, и адрес был ей известен.-— Но мне стыдно, мы же ничего не разглядели и не поняли, до сегодняшнего дня.
Меня она упрекала в том, что политически я еще наивнее ее, невежествен и не разбираюсь в диалектике. Она употребляла слова, каких в нашей компании никто не знал, голос у нее был грубый и хриплый от непрерывного курения и речей, но, несмотря на это, она упорно взывала ко мне:
— Бросьте вы эту газетенку и ваш вечный нигилизм, организуйте агитбригаду, выступайте с маленькими сценками, песнями, зонгами. Пора нам покинуть башню из слоновой кости, идти на предприятия и в молодежные клубы, агитировать, спорить, учиться у рабочих, изменить свое сознание. Или так и будем терпеть нынешний позор?
После смерти дедушки из миктенской квартиры вытащили кое-какую приличную мебель, в том числе старый письменный стол, который стоял теперь у нас в спальне. В углу возле балконной двери, между шкафами и кроватями, я устроился со своими книгами и тетрадями, там было почти не слышно ссор, которые все чаще вспыхивали между отцом и матерью. После скандальной истории на Трахенбергерплатц настроение у отца было хуже некуда, он все время ворчал и без конца вспоминал старое — Наперстка, Леню, войну, плен.
— Обман, сплошное обман,— жаловался он и поминутно придирался ко мне — я, мол, тоже против него.— Сидишь в своем углу и рожу от отца воротишь.
А я был занят совсем другим: приближались выпускные экзамены, массу хлопот доставляли русский, английский, химия и биология господина Гётце, а прежде всего арест Сэра и школьная газета, которую я, несмотря ни на что, бросать не хотел. Я сочинял стихи, рассказы, писал пьесу, по вечерам, как только засыпал брат, мои друзья влезали через балкон и садились за письменный стол. Среди них была и Урсула. Она оставалась и после того, как другие уходили, и читала все, что я написал.
— Вот здесь у тебя совсем неплохо,— сказала она, сунув несколько листков под красную блузку. Они весело шелестели, когда мы на прощание обнимались на балконе, а потом шелестели снова, когда она возвращалась с планами и идеями, всегда новыми планами и новыми идеями.
От брата я узнал, что отец часто не ночует дома. Сам отец не говорил, где бывает, а мать уже и не спрашивала, хотя и посылала Ахима к Трахенбергскому депо встречать отца после службы.
— Чего тебе? — спросил отец и дал ему десять пфеннигов на обратный путь.— И вообще, нечего за мной шпионить,— пригрозил он, сажая Ахима на следующий трамвай.
Но, когда отец скрылся из виду, брат соскочил с подножки, вернулся к депо и увидел, как отец под ручку с какой-то молодой особой направился в коммерческий магазин. По словам Ахима, отцовская дама походила на луковицу: желтые, цвета соломы, волосы уложены в высокую прическу, голова сверху круглая, а внизу острая и к тому же тонкие ноги, как корешки у лука.
— Эта Луковка денежки у него выманить хочет,— сказала мать, без особого, впрочем, возмущения.— Ну-ну, я за нее как-нибудь возьмусь...
Она тайком списала отцовское расписание и еще pas послала Ахима на разведку.
Тот незаметно проследил за отцом и его пассией, установил, что они вошли в дом возле кладбища св. Павла, и, вернувшись домой, гордо объявил:
— Я знаю, где живет Луковка и как ее зовут.
К счастью, мать была еще на работе; я опасался, как бы она чего-нибудь не натворила, застав отца у чужой женщины.
— Пока ты будешь держать язык за зубами,— приказал я брату.— Или тебе охота, чтобы они развелись?
Наутро я до занятий сам пошел к кладбищу и дождался там отца. Он, как всегда аккуратный, в отутюженной форме, вовремя отправился на работу.
— Значит, все-таки шпионите за мной,— сказал он, увидев меня.
Я немного проводил его, но так и не придумал, что сказать, только попросил:
— Останься с нами, вернись опять домой.
Да и что, собственно, мне было ему сказать? Отец торопился, утро как-никак, не до разговоров, и задолго до депо распрощался со мной, неприязненно бросив:
— Оставь меня в покое!
Вечером он подошел к моему письменному столу в спальне и сказал:
— Знаю, ты надо мной смеешься. Начитался книжек, умных мыслей набрался. Когда ты говоришь, я ничего толком не понимаю. Ты думаешь, глупый трамвайщик, даже вагоновожатым не стал. А тебе все легко дается, да и вашей матери тоже. И незачем меня обманывать, я вам просто в тягость.
Я прямо остолбенел, глядя, как он вытаскивает из шкафа свою перину, костюмы, пальто и рубашки.
— Папочка, не надо! — Я кинулся за ним и увидел, что перед домом стоит тележка, на которую он грузит свое имущество.
— Молчи!— прикрикнул он, отодвигая меня в сторону. Сложил в тележку белье, пуловеры и джемпера, а также кровать и комод.— Я взял только свое. И оставьте меня в покое, а я оставлю в покое вас и не буду вам больше докучать.
Не говоря ни слова, лишь закусив губы, мать сидела в комнате у стола, склонясь над своими счетами.
— Ступай, ступай к своей Луковице! — кричал брат.— Убирайся!
А я еще раз сказал отцу у двери:
— Пожалуйста, не уходи!
Но он пошел к тележке, постоял некоторое время, кивком подозвал меня, вытащил из кармана связку ключей и передал мне. Потом взялся за тележку и, опустив голову, потащил ее прочь.
Возможно, он пытался бежать от воспоминаний и хотел начать здесь новую жизнь, но большой город не принял его. Теперешнее существование казалось ему пустым, ничего не стоящим, лишь прошлое еще что-то значило, Шютценхофберг, новая скамейка под деревьями, поставленная его заботами. Несколько раз я заходил туда к нему, брат бывал чаще; позднее он сидел там в одиночестве, порой грыз яблоки, поджидая нас. Время от времени мы видели его под окном, в свете нашего уличного фонаря, но к двери он не подходил. Память, как видно, мучила его, он закрыл глаза и улыбнулся. Право, ему не стоило обманывать меня, я-то чувствовал, каково ему на самом деле. Трамвай вдруг снова помчался куда-то, и отец, именно отец, словно бы тащил сейчас за собой тяжкое, смертельное безмолвие, разочарованность матери, ее отчаяние в тот миг, когда она подбежала к окну и уставилась на его тележку с барахлом, которая медленно, рывками выехала из-под нашего фонаря. Он видел, как мать выскочила из дома и побежала было за ним. Он еще раз остановился, обернулся и промолчал, вместо того чтобы сказать: «Не могу я без тебя жить, без тебя и без детей». Будто трамвай по рельсам, который останавливается лишь на миг и тотчас едет дальше,— так и он уехал, укатил, исчез. Никаких планов v него не было, ничего не было, ни лучика надежды, который, может, и остановил бы его в последнюю минуту. Брат вдруг бросился за ним, как бешеный помчался с собакой за тележкой. Отец встретил его криком: «Оставьте меня, оставьте меня в покое!» Собака перебегала от одного к другому, лаяла, скулила, металась чуть не под колесами тележки, ехавшей к кладбищу, за стеной которого отцу хотелось быть похороненным.
— Зачем? — спросил я.— Зачем ты это сделал?
Он сидел рядом со мной, понурив голову, мрачно глядя перед собой, и молчал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19