https://wodolei.ru/catalog/mebel/
Нет и не будет. Мы странники, мы бездомные скитальцы — мы чужие в этом краю».
И снова застыл на месте вороной. Но затем передним копытом разгреб влажную каменистую почву и громко заржал. Усмон Азиз встал и, заложив руки за спину, медленно направился к легкой зеленоватой английской палатке, стоявшей среди высоких арчовых деревьев.
Чуть ниже видна была вторая палатка, площадка вокруг нее и накрытые попонами и накоротко привязанные кони. Они лениво тянулись к молодой, ярко- зеленой траве и поочередно отвечали на горестное ржание вороного. Иные, впрочем, делали это как бы нехотя. Там, у второй палатки, пылал костер; опоясанный патронташем широкоплечий мужчина неторопливо подбрасывал в огонь сухие ветки, разламывая их на почти одинаковые части. Он выглядел лет, наверное, на сорок— с мрачным темным лицом и большими неподвижными овечьими глазами, в которых словно бы навсегда погас свет мысли и жизни.
Поодаль, изредка переговариваясь между собой, сидели на снятых с коней седлах несколько мужчин: молодые и средних лет, все они были перепоясаны набитыми патронами патронташами. Напряженное ожидание выражали их задубевшие, черные от ветра, дождя и солнца лица. На покрытой ночной росой траве мирно лежали одиннадцатизарядные английские винтовки.
Из-за гор Бабатага внезапно и быстро взошло солнце и первыми своими лучами осветило снежные вершины Чилчарога, окрасив их в нежно-розовый цвет.
И в этот же миг снизу, из густых зарослей кустарника, покрывавшего весь склон до самого обрыва в ущелье, появился низкорослый человек с двумя большими кумганами в руках. Приблизившись к костру, он поставил кумганы в огонь, устало выпрямился и потоптался на месте, сбивая налипшую на сапоги грязь. Вслед за тем он поднял голову и внимательно вгляделся в лицо своего товарища, который задумчиво стоял у костра, держа в руках сухую ветку арчи и устремив взор больших овечьих глаз на розовеющие вершины Чилчарога.
— Курбан!
Но овечьи глаза Курбана по-прежнему неподвижно и пристально смотрели, как алым утренним цветом наливаются снега Чилчарога.
— Курбан, говорю!!!
Курбан медленно повернул голову.
— Что тебе?—с полнейшим безразличием спросил он.
— Не пришел?!
— Ты о ком?—- ответил Курбан, как бы с усилием разлепляя губы.
— Не знаешь, о ком?
— Не знаю, Джалол...
Джалол со злостью плюнул в костер. Испуг промелькнул в глазах Курбана, и он встрепенулся.
— Не плюй в огонь, Джалол! Понял — не плюй. Грех это... Сколько раз говорить?
— Поумнел ты в последние дни,— желчно промолвил Джалол.— Все учишь: в воду не плюй, в огонь не плюй, паука увидишь — не тронь... Грех, все грех!— выкрикнув это, он замолчал, перевел дыхание и е яростью прохрипел:— А людей убивать? Убивать людей— не грех?! Дома поджигать? Закрома с хлебом? Уши отрезать невинным, призывая бога и пророка,— это что? Не грех?! Ну-ка, скажи, если ты такой умный!
— Тише!— испуганно прошептал Курбан, едва кивнув на палатку, зеленеющую среди арчовых деревьев.—Он услышит —язык твой через затылок выдерет,
— И пусть! Пусть выдерет! Глаза у Джалола налились кровью.— На этом свете есть звери и посильнее верблюда.. И он, и твой Ибрагимбек, и вся эта банда — они получат свое.
— Замолчи!— шепотом крикнул Курбан.
— А не замолчу — что тогда? Пойдешь доносить?
— Я в жизни не доносил. Как бы другие не услышали. Иди, отдохни немного.
— Мне отдыхать?— Джалол усмехнулся.— А чай кто заварит? Кто побеспокоится о дастархане?
— Я все сделаю, ты иди, успокойся...
— Оставь, дружище! Пусть каждый несет свою ношу.— Джалол притих, но ненадолго. Бросив взгляд в сторону ущелья, на одном из склонов которого темнело небольшое селение Сияхбед, он гневно проговорил:— Солнце взошло уже, а от него, проклятого, ни слуху ни духу.
— Ты о ком?—спросил Курбан и, разломив наконец сухую ветку, положил ее в костер.
— О Халимбае...
— Так ты меня о нем спрашивал?
— Да, об этом лисе облезшем спрашивал; об этой гиене-падалыцице спрашивал; об этом шакале вонючем... Трясется даже над чашкой воды, ублюдок!
— Напрасно ты его ругаешь, Джалол,— укоризненно покачал головой Курбан.— Он вот уже три дня нас кормит.
— Из-за страха! А не боялся бы—острый камень дал бы тебе вместо хлеба. Это же по его лицу видно, по его глазкам бегающим. Да ты взгляни, как он одет! Хуже, чем истопник бани из Пешавара, хоть и богач.
— Ладно,— оборвал товарища Курбан.— Хватит.
Все вокруг уже было залито ярким светом высоко
поднявшегося солнца. В ясном голубом небе проплывали легкие облака. Склоны ущелья, большие и малые холмы на выходе из него, долина Гардон — все, чего достигал взор, было покрыто ярким ковром молодой зелени. Пробегая по дну ущелья, шумела река. Полноводной и бурной была она в дни проливных весенних дождей месяца хамал!
И только на востоке, будто объятые туманом, пепельно светились серые громады гор Бабатага.
Звучно фыркали и били копытами привязанные накоротке кони. Посреди костра с бульканьем кипела в кумганах вода.
«До каких же мест убегать будем?»— подумал Курбан и, глубоко вдыхая живительный горный воздух, медленно опустился на камень, подальше от огня.
На тропе, проложенной в кустарнике, появился осел с тяжелым хурджином на спине. Стар и худ был осел, стар был и хурджин с двумя туго набитыми сумами. Затем Курбан увидел тучного мужчину лет пятидесяти в латаном-перелатаном и совершенно выцветшем халате. С плоского и круглого лица смотрели водянистые, выпуклые — совсем, как у лягушки,— глаза.
— Пришел, муж проститутки,— себе под нос буркнул Джалол и, сняв с огня кумганы, насыпал в каждый по горсти чая.
У палатки Халимбай крикнул ослу: «Иш-ш!», и тот замер, покачавшись на побитых, сухих, словно палки, ногах.
— Пожалуйте!— насмешливо и громко произнес Джалол.
— Радостен будь, брат,— хладнокровно ответил Халимбай.— Где господин наш?
— Господин наш в своей особой палатке. Отдыхает. Или, может быть, горькую думу думает о тебе и тебе подобных, которые до того жадны, что, убивая собственную вошь, не прочь отведать ее крови.
— С утра пораньше наелся дурной травы, братец?
Примолкнув, Джалол пристально смотрел в холодные, выпуклые глаза Халимбая.
— Мой чекмень не возьмешь?— вдруг спросил он.
Халимбай на мгновение растерялся.
— Как?
— Как, как,— передразнил его Джалол.— На тебя глядеть без скорби невозможно. Совсем обнищал, бедняга!
Но Халимбай уже пришел в себя.
— Одежда тебе подобных джигитов благословенна,— приложив руку к сердцу, сказал он.
Осел, потеряв терпение, перебирал измученными ногами. Наверху бил копытами и ржал вороной Усмон Азиза и время от времени, будто вспомнив что-то, снова начинал кружить на привязи.
Джалол будто забесился.
— Вот тебе чекмень!— выпалил он, суя кукиш в лицо Халимбая.— Благословенна! Дать тебе волю, ты и с мертвого саван снимешь!
— Прекрати, Джалол!— прикрикнул Курбан.
— Да ты только посмотри, как он одет!
— Тебе какое дело до моей одежды, братец?— ласково спросил Халимбай, и Джалол сник.
— Ладно,— сказал он.— Снимай свой хурджин. А ты тоже,— мрачно взглянул он на Курбана,— оторви наконец от камня свою задницу. Ступай, скажи нашему господину, что дастархан готов. Мне его отнести или сами они окажут милость и к нам, босякам, пожалуют...
И Джалол смачно плюнул в костер.
— Язык во рту голову стережет, приятель!—сурово промолвил Курбан и, поднявшись, медленно направился к палатке Усмон Азиза.
Поодаль от костра, возле большого камня, лежал хурджин; на другом камне, рядом, сидел Халимбай- и безмолвно наблюдал за Джалолом, расстилавшим домотканый шерстяной дастархан; развесив уши и понурив голову, влажными печальными глазами виновато глядел на хозяина осел.
— Джалол!— показавшись среди арчовых деревьев, позвал Курбан.
Подхватив одной рукой кумгаи с чаем, а другой — дастархан, полный мяса, сдобных лепешек, вареных яиц и черного кишмиша, кинулся наверх Джалол.
— Быстро же ты переменился!— только и успел сказать ему Курбан.
Откидывая полог палатки, Джалол обернулся и ответил ему злобным взглядом.
В палатке, угодливо поклонившись Усмон Азизу, он расстелил перед ним дастархан и сказал:
— Еще молоко есть, мед есть... Сейчас принесу.
— Не нужно,— сдвинул густые сросшиеся брови Усмон Азиз.—Сами ешьте.— И после недолгого молчания коротко спросил:— Он здесь?
— Кто?
— Халимбай,— тихо и ясно произнес Усмон Азиз, и у Джалола. мгновенно вспотели ладони.
— Да-а;—едва вымолвил он.— Чай налить?
— У меня у самого есть руки,— так же тихо и так же ясно проговорил Усмон Азиз.— Иди. И скажи ему, чтобы зашел ко мне.
Голова у Джалола горела, по спине бежали струйки пота, и он спросил, не узнавая собственного голоса:
—Кто?
И тотчас показалось ему, что тяжелый взгляд хозяина пригнул его к земле.
Усмон Азиз пододвинул к себе кумган.
—Если ты не дурак,— процедил то позовешь Халимбая.
...Когда Халимбай, сняв у входа заляпанные грязью сыромятные сапоги, присел к дастархану, Усмон Азиз протянул ему пиалу с чаем.
—Зря утруждаете себя, почтеннейший,— сказал бай.— Давайте, я буду разливать, да умереть мне за вас!
Ни слова не проронил в ответ Усмон Азиз, через открытый полог палатки молча глядя на косогор, поросший арчовником, и кусок неба над ним. Безмерно высоким и таинственным было чистое, голубое небо. И сердце Усмон Азиза затосковало по этой, ничем не замутненной, бескрайней чистоте — затосковало и наполнилось желанием взлететь в эту высь, раствориться в ее лазурной синеве и никогда более не возвращаться на землю, со дня создания и до последнего своего дня пребывающую в тяжких грехах.
Но недоступно высоко было небо, раскинувшееся в это весеннее утро над ущельем, холмами и горами — над всей земной твердью,
Искоса поглядывая на прекрасно сшитый коричневый военный китель из английской шерсти, портупею и широкий ремень с деревянной кобурой маузера и двумя кожаными сумками для патронов, а также на крепкие, отличного качества сапоги-Усмон Азиза, Халимбай томился множеством неразрешенных вопросов. Главный же среди них был о причине усиливающейся с каждым днем мрачности сидящего напротив человека. После долгих колебаний Халимбай наконец решился и спросил:
—Не болен ли господин?
—Болен,— ни секунды не промедлив, ответил Усмон Азиз, не отрывая взгляда от зеленого арчовника и голубого неба.
И на второй вопрос решился Халимбай:
— Что же у вас болит?
Словно околдованный, заворожено смотрел он на черные, тщательно расчесанные усы и бороду Усмон Азиза.
— Я болел,—повторил тот.— Но у меня ничего не болит.
Поди разбери этих господ с их туманной многозначительностью! Халимбай опустил голову. Сдобные лепешки лежали на дастархане — лепешки, сегодня рано утром по его приказанию испеченные на молоке женой и невесткой. Гнетущее чувство саднило душу. Что его ждет? Быть может, уже сгустились тучи, и завтра прикажут ему вступить в колхоз; или еще хуже — в дальние края отправят его, в Сибирь, на погибель, а здесь осиротеют без него козы и овцы...
Как ни грустно было Халимбаю, но он едва не улыбнулся при мысли, что коров и телят своих, а также множество мешков шерсти и десятки кишок сбитого масла ему все-таки удалось продать. Правда, двух лучших своих коней лишился он. Явились однажды представители этой безбожной власти и увели их из стойла, не слушая ни разумных доводов хозяина, ни его горьких стенаний. Сказали, что для Красной Армии — и все тут. Но ведь не для Красной же Армии берег и лелеял он своих коней! Смешались времена, испортились нравы, Раньше, награждая пастуха или батрака за год работы пятью-шестью аршинами карбоса или алачи, от щедрого сердца давая впридачу козу или овцу, он, Халимбай, по праву мог считать себя добрейшим и лучшим в целом свете человеком. Благодетель — так они называли Халимбая, пасшие его скот и пахавшие его землю.
Теперь не так; пастух и батрак, плешивый и слепой — все теперь стали умными, все говорят, что их труд стоит большего. О-о... только скажи им: нет — и увидишь, какая у тебя будет жизнь. Теперь им есть у кого просить защиты... Время нищих настало! И не с кого спросить за поругание вековечного порядка.., Алимхан, бессовестный эмир, где ты? Отдавший родимый край в руки неверных, ты убежал, как последний трус, показывающий во время битвы свою спину! А ты, Ибрагимбек? Стоило тебе совершать столько набегов и, как воду, проливать людскую кровь, чтобы удрать вслед за Алимханом! Но не сиделось за кордоном; вернулся — и не знает теперь, как ускользнуть от смерти, которая преследует его по пятам. Пустая голова! И зачем, о боже, всю жизнь не покладая рук наживал свое богатство он, Халимбай?! Чтобы в прах обратилось оно?
Он едва не застонал от горя,— но тут прозвучал голос Усмон Азиза, и Халимбай, вздрогнув, поднял склоненную над дастарханом голову.
— Я уезжаю, бай, но перед отъездом хочу кое о чем спросить у вас.
— Я весь обратился в слух, господин.
— Скажи мне, бай,— неспешно проговорил Усмон Азиз,— сколько лет мы с вами знакомы?
Халимбай улыбнулся:
— Лет двадцать — двадцать пять, наверное.
— Правильно,— кивнул Усмон Азиз.— Я подсчитал, что знаю вас ровно двадцать четыре года. За это время— если не считать последние шесть лет — мы не единожды гостили друг у друга и немало хлеба-соли отведали за нашими дастарханами. Так?
— Конечно!— радостно воскликнул Халимбай.
Ядовитая усмешка пробежала по губам Усмон Азиза, и он спросил:
— Тогда почему же на сей раз не приветили?
— Почтенный,— смешавшись, пробормотал Халимбай,— чем богаты...
— Мне дела нет до того, чем вы богаты. Но вы даже свой дом не открыли для нас! Вы подумали обо мне? Подумали, как я теперь выгляжу в глазах моих спутников?
— Страх, господин мой, страх проклятый...
— Вы боитесь? Кого?
— Власти боюсь, босяков, доносчиков.
— Что ж, не вы один, бай. Но если бы у нас не оказалось палаток? Тогда ваш страх превратил бы нас в бездомных собак, обреченных терпеть град и дождь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
И снова застыл на месте вороной. Но затем передним копытом разгреб влажную каменистую почву и громко заржал. Усмон Азиз встал и, заложив руки за спину, медленно направился к легкой зеленоватой английской палатке, стоявшей среди высоких арчовых деревьев.
Чуть ниже видна была вторая палатка, площадка вокруг нее и накрытые попонами и накоротко привязанные кони. Они лениво тянулись к молодой, ярко- зеленой траве и поочередно отвечали на горестное ржание вороного. Иные, впрочем, делали это как бы нехотя. Там, у второй палатки, пылал костер; опоясанный патронташем широкоплечий мужчина неторопливо подбрасывал в огонь сухие ветки, разламывая их на почти одинаковые части. Он выглядел лет, наверное, на сорок— с мрачным темным лицом и большими неподвижными овечьими глазами, в которых словно бы навсегда погас свет мысли и жизни.
Поодаль, изредка переговариваясь между собой, сидели на снятых с коней седлах несколько мужчин: молодые и средних лет, все они были перепоясаны набитыми патронами патронташами. Напряженное ожидание выражали их задубевшие, черные от ветра, дождя и солнца лица. На покрытой ночной росой траве мирно лежали одиннадцатизарядные английские винтовки.
Из-за гор Бабатага внезапно и быстро взошло солнце и первыми своими лучами осветило снежные вершины Чилчарога, окрасив их в нежно-розовый цвет.
И в этот же миг снизу, из густых зарослей кустарника, покрывавшего весь склон до самого обрыва в ущелье, появился низкорослый человек с двумя большими кумганами в руках. Приблизившись к костру, он поставил кумганы в огонь, устало выпрямился и потоптался на месте, сбивая налипшую на сапоги грязь. Вслед за тем он поднял голову и внимательно вгляделся в лицо своего товарища, который задумчиво стоял у костра, держа в руках сухую ветку арчи и устремив взор больших овечьих глаз на розовеющие вершины Чилчарога.
— Курбан!
Но овечьи глаза Курбана по-прежнему неподвижно и пристально смотрели, как алым утренним цветом наливаются снега Чилчарога.
— Курбан, говорю!!!
Курбан медленно повернул голову.
— Что тебе?—с полнейшим безразличием спросил он.
— Не пришел?!
— Ты о ком?—- ответил Курбан, как бы с усилием разлепляя губы.
— Не знаешь, о ком?
— Не знаю, Джалол...
Джалол со злостью плюнул в костер. Испуг промелькнул в глазах Курбана, и он встрепенулся.
— Не плюй в огонь, Джалол! Понял — не плюй. Грех это... Сколько раз говорить?
— Поумнел ты в последние дни,— желчно промолвил Джалол.— Все учишь: в воду не плюй, в огонь не плюй, паука увидишь — не тронь... Грех, все грех!— выкрикнув это, он замолчал, перевел дыхание и е яростью прохрипел:— А людей убивать? Убивать людей— не грех?! Дома поджигать? Закрома с хлебом? Уши отрезать невинным, призывая бога и пророка,— это что? Не грех?! Ну-ка, скажи, если ты такой умный!
— Тише!— испуганно прошептал Курбан, едва кивнув на палатку, зеленеющую среди арчовых деревьев.—Он услышит —язык твой через затылок выдерет,
— И пусть! Пусть выдерет! Глаза у Джалола налились кровью.— На этом свете есть звери и посильнее верблюда.. И он, и твой Ибрагимбек, и вся эта банда — они получат свое.
— Замолчи!— шепотом крикнул Курбан.
— А не замолчу — что тогда? Пойдешь доносить?
— Я в жизни не доносил. Как бы другие не услышали. Иди, отдохни немного.
— Мне отдыхать?— Джалол усмехнулся.— А чай кто заварит? Кто побеспокоится о дастархане?
— Я все сделаю, ты иди, успокойся...
— Оставь, дружище! Пусть каждый несет свою ношу.— Джалол притих, но ненадолго. Бросив взгляд в сторону ущелья, на одном из склонов которого темнело небольшое селение Сияхбед, он гневно проговорил:— Солнце взошло уже, а от него, проклятого, ни слуху ни духу.
— Ты о ком?—спросил Курбан и, разломив наконец сухую ветку, положил ее в костер.
— О Халимбае...
— Так ты меня о нем спрашивал?
— Да, об этом лисе облезшем спрашивал; об этой гиене-падалыцице спрашивал; об этом шакале вонючем... Трясется даже над чашкой воды, ублюдок!
— Напрасно ты его ругаешь, Джалол,— укоризненно покачал головой Курбан.— Он вот уже три дня нас кормит.
— Из-за страха! А не боялся бы—острый камень дал бы тебе вместо хлеба. Это же по его лицу видно, по его глазкам бегающим. Да ты взгляни, как он одет! Хуже, чем истопник бани из Пешавара, хоть и богач.
— Ладно,— оборвал товарища Курбан.— Хватит.
Все вокруг уже было залито ярким светом высоко
поднявшегося солнца. В ясном голубом небе проплывали легкие облака. Склоны ущелья, большие и малые холмы на выходе из него, долина Гардон — все, чего достигал взор, было покрыто ярким ковром молодой зелени. Пробегая по дну ущелья, шумела река. Полноводной и бурной была она в дни проливных весенних дождей месяца хамал!
И только на востоке, будто объятые туманом, пепельно светились серые громады гор Бабатага.
Звучно фыркали и били копытами привязанные накоротке кони. Посреди костра с бульканьем кипела в кумганах вода.
«До каких же мест убегать будем?»— подумал Курбан и, глубоко вдыхая живительный горный воздух, медленно опустился на камень, подальше от огня.
На тропе, проложенной в кустарнике, появился осел с тяжелым хурджином на спине. Стар и худ был осел, стар был и хурджин с двумя туго набитыми сумами. Затем Курбан увидел тучного мужчину лет пятидесяти в латаном-перелатаном и совершенно выцветшем халате. С плоского и круглого лица смотрели водянистые, выпуклые — совсем, как у лягушки,— глаза.
— Пришел, муж проститутки,— себе под нос буркнул Джалол и, сняв с огня кумганы, насыпал в каждый по горсти чая.
У палатки Халимбай крикнул ослу: «Иш-ш!», и тот замер, покачавшись на побитых, сухих, словно палки, ногах.
— Пожалуйте!— насмешливо и громко произнес Джалол.
— Радостен будь, брат,— хладнокровно ответил Халимбай.— Где господин наш?
— Господин наш в своей особой палатке. Отдыхает. Или, может быть, горькую думу думает о тебе и тебе подобных, которые до того жадны, что, убивая собственную вошь, не прочь отведать ее крови.
— С утра пораньше наелся дурной травы, братец?
Примолкнув, Джалол пристально смотрел в холодные, выпуклые глаза Халимбая.
— Мой чекмень не возьмешь?— вдруг спросил он.
Халимбай на мгновение растерялся.
— Как?
— Как, как,— передразнил его Джалол.— На тебя глядеть без скорби невозможно. Совсем обнищал, бедняга!
Но Халимбай уже пришел в себя.
— Одежда тебе подобных джигитов благословенна,— приложив руку к сердцу, сказал он.
Осел, потеряв терпение, перебирал измученными ногами. Наверху бил копытами и ржал вороной Усмон Азиза и время от времени, будто вспомнив что-то, снова начинал кружить на привязи.
Джалол будто забесился.
— Вот тебе чекмень!— выпалил он, суя кукиш в лицо Халимбая.— Благословенна! Дать тебе волю, ты и с мертвого саван снимешь!
— Прекрати, Джалол!— прикрикнул Курбан.
— Да ты только посмотри, как он одет!
— Тебе какое дело до моей одежды, братец?— ласково спросил Халимбай, и Джалол сник.
— Ладно,— сказал он.— Снимай свой хурджин. А ты тоже,— мрачно взглянул он на Курбана,— оторви наконец от камня свою задницу. Ступай, скажи нашему господину, что дастархан готов. Мне его отнести или сами они окажут милость и к нам, босякам, пожалуют...
И Джалол смачно плюнул в костер.
— Язык во рту голову стережет, приятель!—сурово промолвил Курбан и, поднявшись, медленно направился к палатке Усмон Азиза.
Поодаль от костра, возле большого камня, лежал хурджин; на другом камне, рядом, сидел Халимбай- и безмолвно наблюдал за Джалолом, расстилавшим домотканый шерстяной дастархан; развесив уши и понурив голову, влажными печальными глазами виновато глядел на хозяина осел.
— Джалол!— показавшись среди арчовых деревьев, позвал Курбан.
Подхватив одной рукой кумгаи с чаем, а другой — дастархан, полный мяса, сдобных лепешек, вареных яиц и черного кишмиша, кинулся наверх Джалол.
— Быстро же ты переменился!— только и успел сказать ему Курбан.
Откидывая полог палатки, Джалол обернулся и ответил ему злобным взглядом.
В палатке, угодливо поклонившись Усмон Азизу, он расстелил перед ним дастархан и сказал:
— Еще молоко есть, мед есть... Сейчас принесу.
— Не нужно,— сдвинул густые сросшиеся брови Усмон Азиз.—Сами ешьте.— И после недолгого молчания коротко спросил:— Он здесь?
— Кто?
— Халимбай,— тихо и ясно произнес Усмон Азиз, и у Джалола. мгновенно вспотели ладони.
— Да-а;—едва вымолвил он.— Чай налить?
— У меня у самого есть руки,— так же тихо и так же ясно проговорил Усмон Азиз.— Иди. И скажи ему, чтобы зашел ко мне.
Голова у Джалола горела, по спине бежали струйки пота, и он спросил, не узнавая собственного голоса:
—Кто?
И тотчас показалось ему, что тяжелый взгляд хозяина пригнул его к земле.
Усмон Азиз пододвинул к себе кумган.
—Если ты не дурак,— процедил то позовешь Халимбая.
...Когда Халимбай, сняв у входа заляпанные грязью сыромятные сапоги, присел к дастархану, Усмон Азиз протянул ему пиалу с чаем.
—Зря утруждаете себя, почтеннейший,— сказал бай.— Давайте, я буду разливать, да умереть мне за вас!
Ни слова не проронил в ответ Усмон Азиз, через открытый полог палатки молча глядя на косогор, поросший арчовником, и кусок неба над ним. Безмерно высоким и таинственным было чистое, голубое небо. И сердце Усмон Азиза затосковало по этой, ничем не замутненной, бескрайней чистоте — затосковало и наполнилось желанием взлететь в эту высь, раствориться в ее лазурной синеве и никогда более не возвращаться на землю, со дня создания и до последнего своего дня пребывающую в тяжких грехах.
Но недоступно высоко было небо, раскинувшееся в это весеннее утро над ущельем, холмами и горами — над всей земной твердью,
Искоса поглядывая на прекрасно сшитый коричневый военный китель из английской шерсти, портупею и широкий ремень с деревянной кобурой маузера и двумя кожаными сумками для патронов, а также на крепкие, отличного качества сапоги-Усмон Азиза, Халимбай томился множеством неразрешенных вопросов. Главный же среди них был о причине усиливающейся с каждым днем мрачности сидящего напротив человека. После долгих колебаний Халимбай наконец решился и спросил:
—Не болен ли господин?
—Болен,— ни секунды не промедлив, ответил Усмон Азиз, не отрывая взгляда от зеленого арчовника и голубого неба.
И на второй вопрос решился Халимбай:
— Что же у вас болит?
Словно околдованный, заворожено смотрел он на черные, тщательно расчесанные усы и бороду Усмон Азиза.
— Я болел,—повторил тот.— Но у меня ничего не болит.
Поди разбери этих господ с их туманной многозначительностью! Халимбай опустил голову. Сдобные лепешки лежали на дастархане — лепешки, сегодня рано утром по его приказанию испеченные на молоке женой и невесткой. Гнетущее чувство саднило душу. Что его ждет? Быть может, уже сгустились тучи, и завтра прикажут ему вступить в колхоз; или еще хуже — в дальние края отправят его, в Сибирь, на погибель, а здесь осиротеют без него козы и овцы...
Как ни грустно было Халимбаю, но он едва не улыбнулся при мысли, что коров и телят своих, а также множество мешков шерсти и десятки кишок сбитого масла ему все-таки удалось продать. Правда, двух лучших своих коней лишился он. Явились однажды представители этой безбожной власти и увели их из стойла, не слушая ни разумных доводов хозяина, ни его горьких стенаний. Сказали, что для Красной Армии — и все тут. Но ведь не для Красной же Армии берег и лелеял он своих коней! Смешались времена, испортились нравы, Раньше, награждая пастуха или батрака за год работы пятью-шестью аршинами карбоса или алачи, от щедрого сердца давая впридачу козу или овцу, он, Халимбай, по праву мог считать себя добрейшим и лучшим в целом свете человеком. Благодетель — так они называли Халимбая, пасшие его скот и пахавшие его землю.
Теперь не так; пастух и батрак, плешивый и слепой — все теперь стали умными, все говорят, что их труд стоит большего. О-о... только скажи им: нет — и увидишь, какая у тебя будет жизнь. Теперь им есть у кого просить защиты... Время нищих настало! И не с кого спросить за поругание вековечного порядка.., Алимхан, бессовестный эмир, где ты? Отдавший родимый край в руки неверных, ты убежал, как последний трус, показывающий во время битвы свою спину! А ты, Ибрагимбек? Стоило тебе совершать столько набегов и, как воду, проливать людскую кровь, чтобы удрать вслед за Алимханом! Но не сиделось за кордоном; вернулся — и не знает теперь, как ускользнуть от смерти, которая преследует его по пятам. Пустая голова! И зачем, о боже, всю жизнь не покладая рук наживал свое богатство он, Халимбай?! Чтобы в прах обратилось оно?
Он едва не застонал от горя,— но тут прозвучал голос Усмон Азиза, и Халимбай, вздрогнув, поднял склоненную над дастарханом голову.
— Я уезжаю, бай, но перед отъездом хочу кое о чем спросить у вас.
— Я весь обратился в слух, господин.
— Скажи мне, бай,— неспешно проговорил Усмон Азиз,— сколько лет мы с вами знакомы?
Халимбай улыбнулся:
— Лет двадцать — двадцать пять, наверное.
— Правильно,— кивнул Усмон Азиз.— Я подсчитал, что знаю вас ровно двадцать четыре года. За это время— если не считать последние шесть лет — мы не единожды гостили друг у друга и немало хлеба-соли отведали за нашими дастарханами. Так?
— Конечно!— радостно воскликнул Халимбай.
Ядовитая усмешка пробежала по губам Усмон Азиза, и он спросил:
— Тогда почему же на сей раз не приветили?
— Почтенный,— смешавшись, пробормотал Халимбай,— чем богаты...
— Мне дела нет до того, чем вы богаты. Но вы даже свой дом не открыли для нас! Вы подумали обо мне? Подумали, как я теперь выгляжу в глазах моих спутников?
— Страх, господин мой, страх проклятый...
— Вы боитесь? Кого?
— Власти боюсь, босяков, доносчиков.
— Что ж, не вы один, бай. Но если бы у нас не оказалось палаток? Тогда ваш страх превратил бы нас в бездомных собак, обреченных терпеть град и дождь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25