https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/pod-rakovinu/
Отдохнув и перекусив (в корзинке нашелся кусок черствого хлеба), она с жадностью перечитала все яркие плакаты, расклеенные в простенках, и затем присела на подоконник в ожидании прихода секретаря.
Был воскресный день. В безлюдных комнатах райкома от свежевыкрашенных полов пахло олифой, где-то в дальней комнате пела печальную песню занятая делами приветливая сторожиха. Но вот наконец в дверях показался вихрастый, франтоватый и болезненный на
вид юноша. Он был в белой рубашке с крылатым воротом, в модных, хорошо отутюженных брюках и в белых брезентовых туфлях. Покосившись на спрыгнувшую с подоконника девушку, молодой человек назвал себя агитпропом райкома комсомола Геннадием Коркиным.
— А меня зовут Фешка. По фамилии — Сурова. Я комсомолка с хутора Арлагуль,— густо покраснев, отрекомендовалась Фешка.
— В таком случае прошу пройти в мой кабинет,— сказал агитпроп, предупредительно распахнув перед ней филенчатые двери.
Он усадил ее перед своим столом в деревянное неустойчивое кресло и, пытливо приглядываясь к Фешке, спросил:
— Ну, в чем дело, дорогой товарищ? Как вы живете?
— Живем как сычи. А от вас ни людей, ни бумажек.
— Я не совсем понимаю вас.
— Ну я не знаю, что тут непонятного. Говорю — как сычи. Я там одна. И вот попробуй поборись с ними. Они всю власть к рукам прибрали, а ты и пикнуть не смей.
— Погодите, погодите, голубушка. Вы рассказывайте все по порядку,— перебил ее агитпроп.— Значит, вы комсомолка?
— Ну да.
— Ваш билет?
— Билет при мне. Билет-то имеется...— смущенно проговорила Фешка и, вынув из-за лифа припрятанный там комсомольский билет, протянула его агитпропу. И пока тот внимательно, с брезгливой улыбкой разглядывал изрядно потрепанный комсомольский билет, девушка продолжала объяснять молодому человеку причины ее появления в райкоме:
— Были у нас комсомольцы в ячейке. Были, да все вышли. Каргополов подался на Турксиб. И второй год о нем ни слуху ни духу. Другие наши ребята тоже разбрелись кто куда. А что я одна могу там поделать с ними?
— Это с кем же с ними? — продолжая разглядывать билет, глухо и безучастно спросил Коркин.
— С ними — с Окатовыми. Старый-то в блажь ударился. Хозяйство свое размотал. Нищим прикинулся. Я, говорит, сам себя ликвидирую как класс. А молодой, подлец, в Красную Армию метит...
— Погоди, погоди, товарищ,— торопливо остановил
ее Коркин, закрывая билет.— Ты, собственно, девушка, устав знаешь?
— А? Устав? Знаю, знаю,— откликнулась обрадованная Фешка.— Мы его наизусть учили.
— Ну, плохо, вижу, учили,— осуждающе-строго проговорил Коркин.— Плохо! — резко повторил он.— У тебя с марта членские взносы не плачены. Выходят, что ты выбыла из комсомола механически. Это — во-первых. Во-вторых, арлагульская ячейка распущена за бездеятельность еще старым составом бюро райкома. Это было в начале мая. Позволительно спросить, откуда же у тебя этот билет, девушка? И вообще, что это за разгильдяйство?
Растерянная, сбитая с толку Фешка протянула было руку за своим билетом. Но Коркин, отпрянув от стола, вдруг сунул Фешкин билет в свой разбухший от бумаг портфель и проговорил:
— Ну это вы бросьте. Ваш билет недействителен. И вообще вы вне рядов комсомола. Ясно?
Глядя на Коркина детски ясными, изумленными глазами, Фешка не могла вымолвить ни слова. Нет, она ничего не понимала. Ей ничего не было ясно. Она ждала, она еще надеялась, что этот франтоватый молодой человек поговорит с ней по душам, поймет и расскажет толком, как же ей быть и что делать дальше. Однако ничего этого не случилось. Коркин тотчас же забыл о присутствии Фешки, уже не видел и не слышал ее. Вот он стремительно схватил телефонную трубку и стал кричать о заседании какой-то комиссии. Вот он стал поспешно набивать и без того распухший портфель бумагами, собираясь покинуть кабинет...
А Фешка сидела по-прежнему, не спуская глаз с этого непонятного для нее человека. Жесткая прядь волос выбилась из-под рваной косынки и упала на выпуклый лоб. Ее обветренные, по-детски припухлые и полураскрытые губы как будто таили неясную улыбку, готовую на мгновение озарить все ее смуглое, загоревшее лицо. Она ждала, что скажет ей напоследок этот возбужденный и, видимо, очень занятой человек. И вот Коркин, точно впервые заметив ее, удивленно сказал:
— А вы, собственно, чего еще ждете от меня, девушка? Я же вам разъяснил, что комсомольской организации на хуторе не существует — это раз. Вы механически выбыли из комсомола — это два. Стало быть,
вопрос с вами исчерпан. И вообще я тороплюсь на заседание!
Коркин, точно ужаленный, сорвался с места и, распахнув перед собой обе половинки двери, проговорил, приглашая Фешку жестом к выходу:
— Прошу...
Фешка, не проронив ни слова, покорно поднялась и прошла мимо него...
Около трех суток в предбаннике близнецов Куликовых гнали самогонку. День и ночь дымил там и булькал сложный самогонный агрегат. Бродила в огромных бочках густая хмельная брага. От этой браги пьянели даже куликовские коровы. Слоняясь по деннику и пошатываясь на неверных ногах, они пялили огромные, налившиеся слезой глаза на божий мир, тоскливо мычали и шарахались от доярок. Анисим сидел над аппаратом целые ночи, притихший и торжественный. Он сжимал мертвенно-синие губы и бесстрастным шепотом пересчитывал батареи бутылок с прозрачно-желтым первачом. А Силантий Пикулин тем временем колесил по ближайшим переселенческим хуторам и отрубам, скупая у шинкарок горькую. Зажиточные мужики Арлагуля готовились к традиционному престольному гульбищу и проводам новобранцев.
В канун отправки на станичный сборочный пункт Иннокентий Окатов появился на улице в праздничных лакированных сапогах и в новой шевиотовой поддевке. Над лакированным козырьком его касторовой фуражки пылал огромный шелковый бант. В бортовых петлицах шевиотовой поддевки полыхали острокрылые малиновые ленты. Он шел вдоль улицы с полузакрытыми глазами, заложив руки за спину, торжественный и надменный. Пышный чуб его трепетал на ветру, и хуторские девки, ахая от умиления, заглядывались на красавца. Он шел по улице так, точно боялся уронить чудом державшуюся на плечах голову, скупо отвечая на приветствия хуторян едва уловимым кивком.
Явившись в Совет, Иннокентий осторожно перешагнул порог и, не разгибаясь, как деревянный, сел рядом с подслеповатым Корнеем Селезневым. Присутствующие в Совете мужики удивленно переглянулись, за-
сопели и, присмирев, положили на колени свои самокрутки.
Выдержав минутную паузу, Иннокентий поднялся из-за стола и, оглядевшись вокруг, вполголоса проговорил:
— Дорогие граждане хуторяне! Настал час, когда ваши дети уходят в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию. Это торжественная минута в нашей скоротечной жизни. А почему, вижу я, вы надулись, как барсуки, в данную минуту? Или вы не хотите идти по заветам товарища Ленина или Карла Маркса? Всем известно, что товарищ Карл Маркс говорил: «Сдавайте свои хлебные излишки на элеватор Союзхлеба сроком в двадцать четыре часа — и вы будете достойными гражданами республики!» Видите, как вас словесно предупреждал Маркс! А вот вы сопите и гнете другую линию. Вы продолжаете саботировать хлебозаготовку. Говорят, вы занимаетесь потайным размолом зерна на крупчатку. Крупчатка первого сорта идет на продажу спекулянтам. Это же известно. Куда же это ведет, граждане хуторяне?!
— А туда и ведет, куда твой родитель вывозит! — вдруг закричал сорвавшийся с места Филарет Нашатырь.
— Я извиняюсь. При чем тут мой родитель? Вы хотите сказать — мой бывший родитель? — недоуменно проговорил Иннокентий Окатов.
— Обыкновенное дело! — подтвердил Филарет Нашатырь, испугавшись собственного голоса.— Факт, что твой батя отправил недавно на Акмолинск пять подвод потайной крупчатки.
— Позорный случай! — сказал Иннокентий с отлично разыгранным негодованием.— Да, отправил папаша обоз крупчатки. И я, узнав об этом позорном деле, заявил своему родителю: «Отныне ты враг мой, папаша!» И вам заявляю, граждане хуторяне, что я не имею больше сыновних чувств к моему бывшему бате. Уходя в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я агитирую перед вами: долой спекуляцию трудовым зерном!
— А ты бы лучше признался здесь, на миру, все ли зерно сдал государству твой родитель? — подал Иннокентию совет осмелевший пастух Егор Клюшкин.
— Факт. Сам-то много вывез? — поддержал Юдашкина Филарет Нашатырь.
— Довольно смешной и странный ваш вопрос, гражданин Клюшкин,— сказал Иннокентий.— Вы спрашиваете, все ли я вывез? А я спрошу вас теперь: что у нас с вами имеется? На какие мы с вами живем дивиденды? У вас двор, можно сказать, небом крыт, белым светом горожен, а у меня и того чище. Все вы помните мое заявление, что мне ничего не надо...
— Это факт,— подтвердил Филарет Нашатырь, только что протестовавший против речей Иннокентия.
Остальные мужики насупясь молчали.
Иннокентий, снова выдержав приличествовавшую моменту паузу, бережно сдвинул набекрень роскошную касторовую фуражку, поправил над козырьком пылающий бант и на носках, словно боясь спугнуть тишину, вышел за дверь.
В душных горницах куликовского дома еще с вечера собрались гости, званные на проводы Иннокентия. В превеликой тесноте разместились окатовские сородичи вокруг столов, накрытых скатертями. Вороха вареной и жареной в вольном печном жару баранины красовались на блюдах. Столы ломились от пирогов с серебристыми окунями и карасями, от нежно-розоватых груздей домашней засолки. Все было к услугам дорогих гостей, полутайно собравшихся под куликовским кровом. Море напитков и горы закусок. Пшеничные, величиной с решето, калачи и сдобные творожные шаньги. Замысловатые ватрушки, густо припудренные сахарной пудрой, и маринованная, розовая, как невинный румянец степных красавиц, капуста. А капуста, как говорится,— на столе не пусто: доброму гостю в честь и чужому не жалко!
В переднем углу под тяжелым резным киотом сидел скорбный и тихий Еггафан Окатов. Он смотрел сузившимися мутными глазами на крестовину оконной рамы, на которой пухлый паук яростно сучил длинными ногами. Глядя на паука, Окатов шептал что-то бескровными губами, то и дело сморкаясь в красный с белыми горошинами платок.
Было тягостно, тоскливо, душно. Продавец Аристарх Бутяшкин целый вечер танцевал с молодой женой тустеп, а потом, когда Луша, обливаясь потом, вырвалась
из цепких рук мужа и бессильно опустилась на софу, Аристарх развернул дорогую гармонь и завел песню:
Поднялись над степями туманы, В чистом поле белым-то бело.
Гости дружно подхватили:
Ах, куда вы ушли, атаманы? Диким ветром ваш след замело. Порастеряны сабли и плети, Ни чубов на башках, ни погон, Доживаем денечки на свете, Допиваем шальной самогон! Пики ржавые. Повод обрезан: Не свернешь на обратную путь. За пропавшую жизню обрезом Голосуй в ненавистную грудь!
Епифан Окатов, слушая эту песню, беспрестанно тер красным платком горевшие от скрытых слез глаза. Изредка исподлобья он поглядывал на самозабвенно поющих гостей. Как ни скрывал он своей скорби, обиды и гнева, но многие в этом доме чувствовали и понимали его состояние.
И в тот момент, когда Силантий Пикулин откупорил новую бутыль самогонки, в горницу ввалилась вслед за Иннокентием толпа мужиков, бывших окатовских батраков, однолошадников,— людей, которых не баловала жизнь ни достатком, ни обилием, для которых она была такой скупой на маленькие мужичьи радости.
— Шире двери! Принимайте дорогих гостей! — крикнул, словно отдавая команду, Иннокентий.
Мужики толпились за широкой спиной Иннокентия. Они громко крякали, теребили бороды и завистливо косились на столы с ворохами баранины, с колоннами самогонных четвертей и соблазнительным блеском дорогих, расписанных розами тарелок.
— Прошу не сумлеваться, граждане мужики. Будьте у нас дорогими гостями. Разделите с нами нашу хлеб-соль,— суетясь вокруг непрошеных гостей, приглашал их к столам Силантий Пикулин.
После некоторого замешательства первым подошел к столу Капитон Норкин. Быстро сорвав с головы свой жалкий картузишко, он повернулся к мужикам, столпившимся у порога, и, низко поклонившись им, запросто сказал:
— Не робей, мужики. Проходи к столам. Потчуйся даровыми харчами. Угощайся...
Филарет Нашатырь рысцой пробежал от порога вперед и присел на краешек скамьи за столом, рядом с хозяином — Ефимом Куликовым.
Иннокентий Окатов хлопотливо метался по горнице, принимая от пухлой куликовской снохи табуретки и венские стулья и услужливо подсовывая их мужикам.
— Сделайте честь столу. Отведайте наших ку-шаньев. Не обессудьте...
Когда гости были уже за столом, присутствующие обратили внимание на стоявшего в дверях пастуха Клющкина. Непринужденно притулясь к косяку, он наблюдал за всеми. Иннокентий Окатов, заметив его недобрый, иронический взгляд, суетливо закружился вокруг него, приглашая к столу:
— Милости просим, гражданин Клюшкин. Не ломайте, ради бога, стола. За вами, можно сказать, все дело...— подобострастно извиваясь перед Егором, говорил Иннокентий.
Егор, выслушав его, заломил на затылок дырявую соломенную шляпу и, ни слова не вымолвив в ответ, решительно повернулся и вышел, резко хлопнув за собой дверью.
Иннокентий обескураженно махнул рукой и, вырвав из рук Аристарха Бутяшкина гармонь, огласил горницу замысловатой и озорной игрой.
Иннокентий не расставался весь вечер со стобасовой гармонью. Он залпом выпивал стакан водки и, не закусывая, продолжал самозабвенно и яростно рвать малиновые мехи гармони. Баб словно ветром срывало с мест. Все смешалось в чудовищном вертепе вспыхнувшей, как пожар, всеобщей бешеной пляски. Подобно стае вспугнутых выстрелом голубей, заметались, запорхали по жаркой горнице батистовые и шелковые платочки баб. В дробную иноходь бросились мужики, отбивая такт коваными подборами шагреневых и хромовых сапог. Один, путаясь в красочном, как павлиний хвост, бабьем подоле, отрывал замысловатые колена вприсядку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85
Был воскресный день. В безлюдных комнатах райкома от свежевыкрашенных полов пахло олифой, где-то в дальней комнате пела печальную песню занятая делами приветливая сторожиха. Но вот наконец в дверях показался вихрастый, франтоватый и болезненный на
вид юноша. Он был в белой рубашке с крылатым воротом, в модных, хорошо отутюженных брюках и в белых брезентовых туфлях. Покосившись на спрыгнувшую с подоконника девушку, молодой человек назвал себя агитпропом райкома комсомола Геннадием Коркиным.
— А меня зовут Фешка. По фамилии — Сурова. Я комсомолка с хутора Арлагуль,— густо покраснев, отрекомендовалась Фешка.
— В таком случае прошу пройти в мой кабинет,— сказал агитпроп, предупредительно распахнув перед ней филенчатые двери.
Он усадил ее перед своим столом в деревянное неустойчивое кресло и, пытливо приглядываясь к Фешке, спросил:
— Ну, в чем дело, дорогой товарищ? Как вы живете?
— Живем как сычи. А от вас ни людей, ни бумажек.
— Я не совсем понимаю вас.
— Ну я не знаю, что тут непонятного. Говорю — как сычи. Я там одна. И вот попробуй поборись с ними. Они всю власть к рукам прибрали, а ты и пикнуть не смей.
— Погодите, погодите, голубушка. Вы рассказывайте все по порядку,— перебил ее агитпроп.— Значит, вы комсомолка?
— Ну да.
— Ваш билет?
— Билет при мне. Билет-то имеется...— смущенно проговорила Фешка и, вынув из-за лифа припрятанный там комсомольский билет, протянула его агитпропу. И пока тот внимательно, с брезгливой улыбкой разглядывал изрядно потрепанный комсомольский билет, девушка продолжала объяснять молодому человеку причины ее появления в райкоме:
— Были у нас комсомольцы в ячейке. Были, да все вышли. Каргополов подался на Турксиб. И второй год о нем ни слуху ни духу. Другие наши ребята тоже разбрелись кто куда. А что я одна могу там поделать с ними?
— Это с кем же с ними? — продолжая разглядывать билет, глухо и безучастно спросил Коркин.
— С ними — с Окатовыми. Старый-то в блажь ударился. Хозяйство свое размотал. Нищим прикинулся. Я, говорит, сам себя ликвидирую как класс. А молодой, подлец, в Красную Армию метит...
— Погоди, погоди, товарищ,— торопливо остановил
ее Коркин, закрывая билет.— Ты, собственно, девушка, устав знаешь?
— А? Устав? Знаю, знаю,— откликнулась обрадованная Фешка.— Мы его наизусть учили.
— Ну, плохо, вижу, учили,— осуждающе-строго проговорил Коркин.— Плохо! — резко повторил он.— У тебя с марта членские взносы не плачены. Выходят, что ты выбыла из комсомола механически. Это — во-первых. Во-вторых, арлагульская ячейка распущена за бездеятельность еще старым составом бюро райкома. Это было в начале мая. Позволительно спросить, откуда же у тебя этот билет, девушка? И вообще, что это за разгильдяйство?
Растерянная, сбитая с толку Фешка протянула было руку за своим билетом. Но Коркин, отпрянув от стола, вдруг сунул Фешкин билет в свой разбухший от бумаг портфель и проговорил:
— Ну это вы бросьте. Ваш билет недействителен. И вообще вы вне рядов комсомола. Ясно?
Глядя на Коркина детски ясными, изумленными глазами, Фешка не могла вымолвить ни слова. Нет, она ничего не понимала. Ей ничего не было ясно. Она ждала, она еще надеялась, что этот франтоватый молодой человек поговорит с ней по душам, поймет и расскажет толком, как же ей быть и что делать дальше. Однако ничего этого не случилось. Коркин тотчас же забыл о присутствии Фешки, уже не видел и не слышал ее. Вот он стремительно схватил телефонную трубку и стал кричать о заседании какой-то комиссии. Вот он стал поспешно набивать и без того распухший портфель бумагами, собираясь покинуть кабинет...
А Фешка сидела по-прежнему, не спуская глаз с этого непонятного для нее человека. Жесткая прядь волос выбилась из-под рваной косынки и упала на выпуклый лоб. Ее обветренные, по-детски припухлые и полураскрытые губы как будто таили неясную улыбку, готовую на мгновение озарить все ее смуглое, загоревшее лицо. Она ждала, что скажет ей напоследок этот возбужденный и, видимо, очень занятой человек. И вот Коркин, точно впервые заметив ее, удивленно сказал:
— А вы, собственно, чего еще ждете от меня, девушка? Я же вам разъяснил, что комсомольской организации на хуторе не существует — это раз. Вы механически выбыли из комсомола — это два. Стало быть,
вопрос с вами исчерпан. И вообще я тороплюсь на заседание!
Коркин, точно ужаленный, сорвался с места и, распахнув перед собой обе половинки двери, проговорил, приглашая Фешку жестом к выходу:
— Прошу...
Фешка, не проронив ни слова, покорно поднялась и прошла мимо него...
Около трех суток в предбаннике близнецов Куликовых гнали самогонку. День и ночь дымил там и булькал сложный самогонный агрегат. Бродила в огромных бочках густая хмельная брага. От этой браги пьянели даже куликовские коровы. Слоняясь по деннику и пошатываясь на неверных ногах, они пялили огромные, налившиеся слезой глаза на божий мир, тоскливо мычали и шарахались от доярок. Анисим сидел над аппаратом целые ночи, притихший и торжественный. Он сжимал мертвенно-синие губы и бесстрастным шепотом пересчитывал батареи бутылок с прозрачно-желтым первачом. А Силантий Пикулин тем временем колесил по ближайшим переселенческим хуторам и отрубам, скупая у шинкарок горькую. Зажиточные мужики Арлагуля готовились к традиционному престольному гульбищу и проводам новобранцев.
В канун отправки на станичный сборочный пункт Иннокентий Окатов появился на улице в праздничных лакированных сапогах и в новой шевиотовой поддевке. Над лакированным козырьком его касторовой фуражки пылал огромный шелковый бант. В бортовых петлицах шевиотовой поддевки полыхали острокрылые малиновые ленты. Он шел вдоль улицы с полузакрытыми глазами, заложив руки за спину, торжественный и надменный. Пышный чуб его трепетал на ветру, и хуторские девки, ахая от умиления, заглядывались на красавца. Он шел по улице так, точно боялся уронить чудом державшуюся на плечах голову, скупо отвечая на приветствия хуторян едва уловимым кивком.
Явившись в Совет, Иннокентий осторожно перешагнул порог и, не разгибаясь, как деревянный, сел рядом с подслеповатым Корнеем Селезневым. Присутствующие в Совете мужики удивленно переглянулись, за-
сопели и, присмирев, положили на колени свои самокрутки.
Выдержав минутную паузу, Иннокентий поднялся из-за стола и, оглядевшись вокруг, вполголоса проговорил:
— Дорогие граждане хуторяне! Настал час, когда ваши дети уходят в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию. Это торжественная минута в нашей скоротечной жизни. А почему, вижу я, вы надулись, как барсуки, в данную минуту? Или вы не хотите идти по заветам товарища Ленина или Карла Маркса? Всем известно, что товарищ Карл Маркс говорил: «Сдавайте свои хлебные излишки на элеватор Союзхлеба сроком в двадцать четыре часа — и вы будете достойными гражданами республики!» Видите, как вас словесно предупреждал Маркс! А вот вы сопите и гнете другую линию. Вы продолжаете саботировать хлебозаготовку. Говорят, вы занимаетесь потайным размолом зерна на крупчатку. Крупчатка первого сорта идет на продажу спекулянтам. Это же известно. Куда же это ведет, граждане хуторяне?!
— А туда и ведет, куда твой родитель вывозит! — вдруг закричал сорвавшийся с места Филарет Нашатырь.
— Я извиняюсь. При чем тут мой родитель? Вы хотите сказать — мой бывший родитель? — недоуменно проговорил Иннокентий Окатов.
— Обыкновенное дело! — подтвердил Филарет Нашатырь, испугавшись собственного голоса.— Факт, что твой батя отправил недавно на Акмолинск пять подвод потайной крупчатки.
— Позорный случай! — сказал Иннокентий с отлично разыгранным негодованием.— Да, отправил папаша обоз крупчатки. И я, узнав об этом позорном деле, заявил своему родителю: «Отныне ты враг мой, папаша!» И вам заявляю, граждане хуторяне, что я не имею больше сыновних чувств к моему бывшему бате. Уходя в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я агитирую перед вами: долой спекуляцию трудовым зерном!
— А ты бы лучше признался здесь, на миру, все ли зерно сдал государству твой родитель? — подал Иннокентию совет осмелевший пастух Егор Клюшкин.
— Факт. Сам-то много вывез? — поддержал Юдашкина Филарет Нашатырь.
— Довольно смешной и странный ваш вопрос, гражданин Клюшкин,— сказал Иннокентий.— Вы спрашиваете, все ли я вывез? А я спрошу вас теперь: что у нас с вами имеется? На какие мы с вами живем дивиденды? У вас двор, можно сказать, небом крыт, белым светом горожен, а у меня и того чище. Все вы помните мое заявление, что мне ничего не надо...
— Это факт,— подтвердил Филарет Нашатырь, только что протестовавший против речей Иннокентия.
Остальные мужики насупясь молчали.
Иннокентий, снова выдержав приличествовавшую моменту паузу, бережно сдвинул набекрень роскошную касторовую фуражку, поправил над козырьком пылающий бант и на носках, словно боясь спугнуть тишину, вышел за дверь.
В душных горницах куликовского дома еще с вечера собрались гости, званные на проводы Иннокентия. В превеликой тесноте разместились окатовские сородичи вокруг столов, накрытых скатертями. Вороха вареной и жареной в вольном печном жару баранины красовались на блюдах. Столы ломились от пирогов с серебристыми окунями и карасями, от нежно-розоватых груздей домашней засолки. Все было к услугам дорогих гостей, полутайно собравшихся под куликовским кровом. Море напитков и горы закусок. Пшеничные, величиной с решето, калачи и сдобные творожные шаньги. Замысловатые ватрушки, густо припудренные сахарной пудрой, и маринованная, розовая, как невинный румянец степных красавиц, капуста. А капуста, как говорится,— на столе не пусто: доброму гостю в честь и чужому не жалко!
В переднем углу под тяжелым резным киотом сидел скорбный и тихий Еггафан Окатов. Он смотрел сузившимися мутными глазами на крестовину оконной рамы, на которой пухлый паук яростно сучил длинными ногами. Глядя на паука, Окатов шептал что-то бескровными губами, то и дело сморкаясь в красный с белыми горошинами платок.
Было тягостно, тоскливо, душно. Продавец Аристарх Бутяшкин целый вечер танцевал с молодой женой тустеп, а потом, когда Луша, обливаясь потом, вырвалась
из цепких рук мужа и бессильно опустилась на софу, Аристарх развернул дорогую гармонь и завел песню:
Поднялись над степями туманы, В чистом поле белым-то бело.
Гости дружно подхватили:
Ах, куда вы ушли, атаманы? Диким ветром ваш след замело. Порастеряны сабли и плети, Ни чубов на башках, ни погон, Доживаем денечки на свете, Допиваем шальной самогон! Пики ржавые. Повод обрезан: Не свернешь на обратную путь. За пропавшую жизню обрезом Голосуй в ненавистную грудь!
Епифан Окатов, слушая эту песню, беспрестанно тер красным платком горевшие от скрытых слез глаза. Изредка исподлобья он поглядывал на самозабвенно поющих гостей. Как ни скрывал он своей скорби, обиды и гнева, но многие в этом доме чувствовали и понимали его состояние.
И в тот момент, когда Силантий Пикулин откупорил новую бутыль самогонки, в горницу ввалилась вслед за Иннокентием толпа мужиков, бывших окатовских батраков, однолошадников,— людей, которых не баловала жизнь ни достатком, ни обилием, для которых она была такой скупой на маленькие мужичьи радости.
— Шире двери! Принимайте дорогих гостей! — крикнул, словно отдавая команду, Иннокентий.
Мужики толпились за широкой спиной Иннокентия. Они громко крякали, теребили бороды и завистливо косились на столы с ворохами баранины, с колоннами самогонных четвертей и соблазнительным блеском дорогих, расписанных розами тарелок.
— Прошу не сумлеваться, граждане мужики. Будьте у нас дорогими гостями. Разделите с нами нашу хлеб-соль,— суетясь вокруг непрошеных гостей, приглашал их к столам Силантий Пикулин.
После некоторого замешательства первым подошел к столу Капитон Норкин. Быстро сорвав с головы свой жалкий картузишко, он повернулся к мужикам, столпившимся у порога, и, низко поклонившись им, запросто сказал:
— Не робей, мужики. Проходи к столам. Потчуйся даровыми харчами. Угощайся...
Филарет Нашатырь рысцой пробежал от порога вперед и присел на краешек скамьи за столом, рядом с хозяином — Ефимом Куликовым.
Иннокентий Окатов хлопотливо метался по горнице, принимая от пухлой куликовской снохи табуретки и венские стулья и услужливо подсовывая их мужикам.
— Сделайте честь столу. Отведайте наших ку-шаньев. Не обессудьте...
Когда гости были уже за столом, присутствующие обратили внимание на стоявшего в дверях пастуха Клющкина. Непринужденно притулясь к косяку, он наблюдал за всеми. Иннокентий Окатов, заметив его недобрый, иронический взгляд, суетливо закружился вокруг него, приглашая к столу:
— Милости просим, гражданин Клюшкин. Не ломайте, ради бога, стола. За вами, можно сказать, все дело...— подобострастно извиваясь перед Егором, говорил Иннокентий.
Егор, выслушав его, заломил на затылок дырявую соломенную шляпу и, ни слова не вымолвив в ответ, решительно повернулся и вышел, резко хлопнув за собой дверью.
Иннокентий обескураженно махнул рукой и, вырвав из рук Аристарха Бутяшкина гармонь, огласил горницу замысловатой и озорной игрой.
Иннокентий не расставался весь вечер со стобасовой гармонью. Он залпом выпивал стакан водки и, не закусывая, продолжал самозабвенно и яростно рвать малиновые мехи гармони. Баб словно ветром срывало с мест. Все смешалось в чудовищном вертепе вспыхнувшей, как пожар, всеобщей бешеной пляски. Подобно стае вспугнутых выстрелом голубей, заметались, запорхали по жаркой горнице батистовые и шелковые платочки баб. В дробную иноходь бросились мужики, отбивая такт коваными подборами шагреневых и хромовых сапог. Один, путаясь в красочном, как павлиний хвост, бабьем подоле, отрывал замысловатые колена вприсядку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85